bannerbannerbanner
Голем

Густав Майринк
Голем

Полная версия

XII. Страх

Я намеревался взять пальто и трость и пойти поужинать в маленький ресторан, где Цвак, Фрисландер и Прокоп каждый вечер проводили время до поздней ночи, рассказывая друг другу необыкновенные истории, но как только я переступил порог моей комнаты, это намерение от меня отпало, точно упала с меня одежда, сорванная чьей-то рукой.

В воздухе чувствовалось напряжение, я не отдавал себе в нем отчета, но оно существовало, как нечто ощутимое, и через несколько секунд так сильно мною овладело, что я от беспокойства не знал, что и сделать: зажечь ли свет, захлопнуть ли дверь, или сесть, или начать ходить по комнате.

Не проник ли кто-нибудь сюда в мое отсутствие и не спрятался ли? Не передался ли мне его страх быть обнаруженным? Быть может, Вассертрум приходил сюда?

Я приподнял гардины, открыл шкаф, заглянул в соседнюю комнату: никого.

И шкатулки никто не сдвинул с места.

Не лучше ли без всяких промедлений сжечь письма, чтоб раз и навсегда освободиться от тревоги?

Я уже полез в жилетный карман за ключом… – но разве необходимо сейчас же это сделать? У меня есть еще время до завтрашнего утра.

Прежде всего зажечь огонь!

Я не мог найти спичек.

Запер ли я дверь? Я сделал несколько шагов назад. И остановился опять.

Откуда вдруг этот страх?

Я хотел упрекнуть себя в трусости: но мысль вдруг остановилась. Сумасшедшая мысль пришла мне в голову: как можно быстрее вскочить на стол, схватить кресло, поднять его и раздробить череп тому, кто там ползет по полу… когда… когда он подойдет ближе.

«Но ведь здесь никого нет, – сказал я себе громко и раздраженно, – разве ты был когда-нибудь трусом?»

Это не помогло. Воздух, которым я дышал, становился разреженным и острым, как эфир.

Хоть бы что-нибудь реальное увидеть, даже самое страшное, и тотчас исчез бы мой страх.

Но не было ничего.

Я осматривал все углы.

Ничего.

Всюду хорошо знакомые предметы: мебель, сундук, лампа, картина, стенные часы – безжизненные, старые, верные друзья.

Я надеялся, что они преобразятся в моих глазах и дадут мне повод объяснить себе давившую меня тревогу каким-нибудь обманом зрения.

И этого не случилось. Они остались верны своей форме. Даже слишком неподвижны для господствовавшей кругом полутьмы.

«Их гнетет то же самое, что и меня, – почувствовал я. – Они не решаются сделать малейшее движение».

Почему не тикают часы?

Обступившая напряженность поглощает все звуки.

Я потряс стол и удивился, услышав все же шум.

Хоть бы ветер свистнул под окном! Даже этого нет. Или дрова затрещали бы в печке, – но огонь погас.

И неизменно все та же напряженность в воздухе – без пауз, без перерывов, как струя воды.

Напрасно все мои чувства свернулись в клубок, как бы перед прыжком! Мне казалось, что я этого не вынесу. Во всем пространстве метались чьи-то взоры, но я не мог их уловить, повсюду блуждали чьи-то руки, которых я не мог схватить.

«Это ужас, который сам себя порождает, парализующий ужас перед непостижимым. Ничто, которое не имеет формы и превышает границы нашей мысли», – смутно понял я.

С упорством пригвоздился я к месту и ждал.

Ждал добрых четверть часа: не обмануть ли это невидимое существо, подвести его ближе ко мне и схватить?!

Я стремительно обернулся назад: снова ничего.

Все то же опустошающее Ничто, – его не было, и все же комната была полна его гнетущим существованием.

Не убежать ли? Что мне мешает?

«Оно пойдет за мной», – с отчетливой уверенностью понял я в тот же миг. Я понял, что и свет мне не поможет, и все-таки я продолжал искать спички, пока их не нашел.

Но фитиль свечки не разгорался и все тлел: маленький огонек не мог ни жить, ни умереть, и когда он, наконец, уже завоевал себе чахоточное существование, он засветился, как грязная желтая жесть. Нет, уж лучше темнота.

Я потушил свет и, не раздеваясь, бросился на постель. Считал удары своего сердца: раз, два, три, четыре – до тысячи, и опять сначала – часы, дни, недели, как мне казалось, пока мои губы не высохли и волосы не встали дыбом: ни секунды облегчения.

Ни единой.

Я начал произносить первые попадавшиеся слова: «принц», «дерево», «дитя», «книга». Я судорожно повторял их, пока они не стали раздаваться во мне бессмысленными, страшными звуками из каких-то доисторических времен, и я должен был напрягать все свои умственные способности, чтоб вновь осмыслить их значение: п-р-и-н-ц?.. к-н-и-г-а?

Не сошел ли я с ума? Не умер ли я?.. Я ощупывал все вокруг.

Встать!

Сесть на стул!

Я бросился в кресло…

Хоть бы смерть, наконец, пришла!

Только бы не чувствовать этого бескровного страшного напряжения!

«Я-не-хочу… я-не-хочу, – кричал я. – Слышите?!»

Бессильно я откинулся назад.

Я не мог ощутить себя живым.

Не будучи в состоянии ни думать, не действовать, я уставился взором вперед.

«Почему он так настойчиво предлагает мне зерна?» – нахлынула на меня мысль, исчезла, вернулась. Исчезла, опять вернулась.

Постепенно становилось ясно, что передо мною странное существо: он тут, может быть, уже все время, пока я здесь сижу… Вот он протягивает мне руку.

Некто в сером, широкоплечий, ростом в среднего, плотно сложенного человека, стоит, опираясь на спирально выточенную трость светлого дерева.

Там, где должна была быть его голова, я мог различить только туманный шар из сизого дыма.

Тяжелый запах сандалового дерева и сырости исходил от призрака.

Чувство совершенной беззащитности едва не лишило меня сознания. Вся давняя, разъедавшая меня мука превратилась теперь в смертельный ужас и приняла форму этого существа.

Инстинкт самосохранения подсказывал мне, что я сойду с ума от ужаса и отвращения, если увижу лицо призрака, предостерегал меня, кричал мне в уши, – и все же притягивал меня, как магнитом, и я не мог отвести глаз от сизого туманного шара и в нем искал глаза, нос и рот.

Я напрягал все свои силы: туман оставался неподвижным. Правда, мне удавалось приставлять мысленно разные головы к этому туловищу, но каждый раз я знал, что это плод моего воображения.

Они расплывались в тот самый миг, как я создавал их. Только форма египетского ибиса еще удерживалась.

Очертания призрака неуверенно рисовались в темноте, едва заметно сжимаясь и снова расширяясь, точно от медленного дыхания, пробегающего по всему телу: единственное движение, которое можно было уловить.

Вместо ног в пол упирались обрубки костей. А мясо, серое, бескровное, выпячивалось своими краями на высоте перехвата.

Неподвижное существо протягивало мне свою руку.

В ней лежали зернышки. Величиной с горошину, красного цвета, с черными пятнышками по краям.

Что я должен был сделать с ними?

Я смутно сознавал, что на мне лежала огромнейшая ответственность, – ответственность, выходящая за пределы всего земного, – если я сейчас не сделаю все то, что нужно.

Две чашки весов – на каждой половина вселенной – колеблются где-то в царстве первопричины, мерещилось мне, – на какую я брошу пылинку, та и опустится.

«Так вот она, эта страшная напряженность, окружающая меня!» – догадался я. «Не шевели пальцем! – советовал мне рассудок. – Даже если смерть никогда не придет за тобой и не избавит тебя от этой муки».

«Но и этим ты произвел бы выбор: ты, значит, откажешься от зерен, – шептало что-то внутри. – Тут нет выхода».

В поисках защиты я оглянулся вокруг, не увижу ли знака, указующего, как быть.

Ничего.

И во мне самом ни решения, ни выбора, – все мертво, умерло.

«Жизнь мириадов людей в это страшное мгновение легче перышка», – понял я…

Уже давно, должно быть, наступила ночь, я не различал стен моей комнаты.

Рядом, в ателье, слышались шаги, кто-то передвигал шкафы, выдвигал ящики, со стуком бросал их на пол, – мне показалось, что я узнал голос Вассертрума, произносившего хриплым басом дикие проклятия. Я не стал прислушиваться. Это имело для меня не большее значение, чем шорох мышей.

Я закрыл глаза.

Длинным рядом потянулись предо мной человеческие лица. Веки опущены… неподвижные мертвые маски… мой собственный род, мои предки.

Все одна и та же форма черепа, хотя тип заметно менялся. Предки вставали из могил с волосами, гладко причесанными, распущенными, подстриженными, в париках и в косичках. Века за веками, все ближе ко мне, их черты становились мне все более и более знакомыми и, наконец, слились в одно лицо… в лицо Голема, которым и оборвалась цепь моих предков…

Затем тьма обратила мою комнату в беспредельное пустое пространство, в середине которого, как я знал, я сижу в кресле. Предо мной снова появилась серая тень с протянутой рукой.

Когда я открыл глаза, около нас двумя пересекающимися кругами стояли октоидально какие-то странные существа.

В одном круге они были облачены в одежды, отливавшие фиолетовым цветом, а в другом – красно-черным. Люди неведомой расы, высокого роста, неестественно худые. На лица их были наброшены светящиеся покрывала.

Усилившееся сердцебиение подсказало мне, что час решения настал. Мои пальцы протянулись к зернам: тут я увидел, что дрожь пробежала по лицам красноватого круга.

«Не брать зерен?» Дрожь охватила синеватый круг. Я пристально взглянул на человека без головы. Он стоял – в той же позе, неподвижно, как прежде.

Даже дышать он перестал.

Я поднял руку, все еще не зная, что сделать… ударил по протянутой руке призрака, и зерна рассыпались по полу.

На одно мгновение точно электрический разряд отнял у меня сознание, и мне показалось, что я лечу в бездну, – но потом я снова почувствовал себя на ногах.

Серая фигура исчезла. С ней и существа красного круга.

Синеватые же лица окружили меня, на груди у них были надписи из золотых иероглифов, между поднятыми и сжатыми указательными и толстыми пальцами, точно заклиная, они держали красные зерна, которые я выбил из руки безголового призрака.

 

Я слышал, как снаружи град бил в стекла, и оглушительный гром потряс воздух.

Зимняя гроза во всей ее бессмысленной ярости проносилась над городом. С реки сквозь завывания ветра доносились, через равные промежутки времени, глухие пушечные выстрелы, возвещавшие вскрытие льда на Молдаве. Комната пылала в огне беспрерывных молний. Я вдруг почувствовал такую слабость, что у меня задрожали колени, и я должен был сесть.

«Будь спокоен, – ясно произнес чей-то голос возле меня, – будь совершенно спокоен, сегодня lelschimurim – ночь защиты».

Мало-помалу гроза стихла, и оглушительный грохот перешел в монотонное постукивание града по крышам.

Физическая слабость дошла до такой степени, что я смутно, точно в полусне, воспринимал все, происходившее кругом.

Кто-то из круга произнес слова:

«Тот, кого вы ищете, тот не здесь». Другие ответили ему что-то на непонятном мне языке.

Затем тот же голос произнес какую-то фразу, в которой было имя «Henoch», но остального я не понял. Шум трескающегося льда, доносимый ветром, был слишком оглушителен.

Потом один из круга выделился, подошел ко мне, указал на иероглифы на своей груди – это были те же буквы, что и у других, – и спросил меня, могу ли я их прочесть.

И когда я запинающимся от усталости языком ответил отрицательно, он протянул мне ладонь, и буквы засветились на моей груди, сперва латинские: Chabrat zereh aur bocher[8], потом медленно обратившиеся в совершенно мне незнакомые.

…И я впал в глубокий сон без сновидений, какого не знал с той ночи, когда Гиллель отверз мои уста.

XIII. Стремление

Стремительно пробежали часы последних дней. Я едва успевал пообедать.

Непреодолимое влечение к работе держало меня прикованным к столу с утра до вечера.

Камея была закончена, и Мириам радовалась ей, как ребенок.

И буква «I» в книге «Ibbur» была исправлена.

Я откинулся назад и стал спокойно припоминать маленькие события последних часов.

Услуживающая мне старая женщина наутро после грозы влетела ко мне в комнату с известием, что ночью обрушился каменный мост.

Странно: обрушился! Быть может, как раз в то мгновенье, когда зерна… нет, нет, не думать об этом! Иначе случившееся получит характер реального, а я заранее решил похоронить это в груди, пока оно само не проснется… только бы не дотрагиваться.

Недавно еще я ходил по этому мосту, смотрел на каменные статуи – а теперь вековой мост этот лежит в развалинах.

Мне было больно, что моя нога уже не вступит на него.

– Если даже его и отстроят, все-таки это уж будет не тот старый, таинственный каменный мост.

Целыми часами, работая над камеей, я думал на ту же тему, и как-то само собой, точно я никогда не забывал об этом, живо припомнилось мне: часто ребенком и потом позднее я любовался статуей святой Луитгарды и другими статуями, погребенными ныне в бушующих водах.

Целый ряд маленьких вещей, милых и родных мне с детского возраста, снова появился предо мной: отец, мать, многие из школьных товарищей. Вот только дома, где я жил, не мог я вспомнить.

Я знал, что внезапно, в тот день, когда я меньше всего буду ждать этого, он встанет перед моим воображением, и я уже заранее испытывал наслаждение.

Сознание, что все во мне располагалось так естественно и так просто, приводило меня в восторг.

Когда третьего дня я вынул из шкатулки книгу «Ibbur», ничто не показалось мне в ней удивительным… просто старая пергаментная книга, украшенная дорогими инициалами… совсем естественная вещь.

Я не мог понять, почему она показалась мне когда-то такой необычно таинственной.

Она была написана на еврейском языке, которого я совершенно не понимал.

Когда же придет за ней незнакомец?

Жизнерадостность, незаметно влившаяся в меня во время работы, снова пробудилась во всей своей живительной свежести и разогнала ночные видения, предательски напавшие на меня.

Быстро взял я портрет Ангелины, – надпись на нем была мною срезана… Я поцеловал его.

Это было глупо и бессмысленно, но почему когда-нибудь не помечтать о счастье, не ухватиться за сверкающее мгновение, не порадоваться ему, как мыльному пузырю?

Разве невозможно, чтоб исполнилось предчувствие тоскующего сердца? Разве никак не может случиться, чтобы я сразу стал знаменитостью? Равным ей, хоть и не по происхождению? По крайней мере, равным доктору Савиоли? Я подумал о камее Мириам: если бы и следующие камеи мне удались, как эта! Нет сомнения, что самые выдающиеся художники всех времен не создали ничего лучшего.

Допустим простую случайность: внезапно умирает супруг Ангелины.

Меня бросало то в жар, то в холод: маленькая случайность – и моя надежда, дерзкая надежда, становится реальной. На тоненькой ниточке, которая ежеминутно может оборваться, висит счастье, что должно упасть в мои руки.

Разве тысячи раз уже не случались со мной чудеса? Вещи, о самом существовании которых человечество и не знает.

И разве не чудо, что за несколько недель во мне пробудился художественный талант, который и теперь уже высоко подымает меня над уровнем посредственности?

А ведь я был только в начале пути!

Разве я не имел права на счастье?

И разве мистицизм исключает возможность желаний?

Я подавил в себе реальность, только бы часок помечтать, минуту, один миг!

Я грезил с открытыми глазам.

Драгоценные камни на моем столе вырастали и окружили меня разноцветными водопадами. Опаловые деревья стояли группами и излучали волны небесного цвета, а небо, точно крылья гигантской тропической бабочки, отливало сияющей лазурью, как необозримые луга, напоенные знойным ароматом лета.

Я чувствовал жажду, и я освежился в ледяном потоке ручья, бежавшего в скалах из светлого перламутра.

Горячий ветер пронесся по склонам, осыпанным цветами, и опьянил меня запахом жасмина, гиацинтов, нарциссов и лавра…

Невыносимо! Невыносимо! Я отогнал видение. Меня томила жажда.

Это были райские муки.

Я быстро открыл окно и подставил голову под вечерний ветер. В нем чувствовался аромат наступавшей весны…

Мириам!

Я думал о Мириам. Она чуть не упала от возбуждения, рассказывая мне, что случилось чудо – настоящее чудо: она нашла золотую монету в булке хлеба, которую булочник положил через решетку на кухонное окно…

Я схватился за кошелек! Еще, пожалуй, не поздно, я успею и сегодня снова наколдовать ей дукат! Она ежедневно приходила ко мне, чтоб развлекать меня, как она выражалась, но почти не разговаривала, так переполнена она была «чудом». Это событие взбудоражило ее до глубины души. У меня кружилась голова при мысли о том, как она иногда вдруг, без всяких видимых причин, смертельно бледнела под действием одного лишь воспоминания. В моем ослеплении я, может быть, наделал вещей, последствия которых переходили всякую границу.

И когда я вспомнил последние неясные слова Гиллеля и привел их в связь с этим, мороз пробежал у меня по коже.

Чистота намерений не могла служить мне извинением. Цель не оправдывает средства, это я знал.

Что, если стремление помочь было наружно чистым? Не скрывается ли в нем тайная ложь: себялюбивое, бессознательное желание наслаждаться ролью спасителя?

Я перестал понимать себя самого.

То, что я смотрел на Мириам слишком поверхностно, было несомненно.

Уже как дочь Гиллеля, она должна была быть не такой, как другие девушки.

И как посмел я глупо вторгнуться в ее внутренний мир, который возвышался над моим, как небо над землей?

Уже самые черты ее лица, гораздо более напоминавшие – только несколько одухотвореннее – эпоху шестой египетской династии, чем наши дни, с их рассудочными типами, – должны были предостеречь меня от этого.

«Внешность обманывает только круглого дурака, – читал я где-то однажды. – Как верно! как верно!»

Мы с Мириам были теперь друзьями, не признаться ли ей, что это я тайком каждый день вкладывал ей в хлеб дукат?

Удар был бы слишком внезапным. Оглушил бы ее.

На это я не мог решиться – надо было действовать осторожнее.

Смягчить как-нибудь чудо? Вместо того чтоб всовывать монету в хлеб, класть ее на лестницу, чтоб она должна была найти ее, когда откроет дверь, и так далее? Можно придумать что-нибудь новое, менее разительное, путь, который мало-помалу вернул бы ее от чудесного к будничному, утешал я себя.

Да! Это самое правильное.

Или разрубить узел. Признаться ее отцу и просить совета?

Краска стыда бросилась мне в лицо. Этот шаг я успею сделать, когда все остальные средства окажутся негодными.

Но немедленно приступить к делу, не терять ни минуты времени.

Мне пришла в голову блестящая мысль: надо заставить Мириам сделать что-нибудь совсем необычное – вывести ее на несколько часов из привычной обстановки, дать ей новые впечатления.

Взять экипаж и поехать покататься с ней. Кто узнает нас, если мы поедем не еврейским кварталом?

Может быть, ее заинтересует обвалившийся мост?

Пусть поедет с ней старик Цвак или кто-нибудь из подруг, если она найдет неудобным поехать со мной.

Я твердо решил не принимать никаких возражений.

На пороге я чуть не сбил с ног кого-то.

Вассертрум!

Он, очевидно, подсматривал в замочную скважину, потому что он стоял согнувшись, когда я наскочил на него.

– Вы ко мне? – неприязненно спросил я.

Он пробормотал в извинение несколько слов на своем невозможном жаргоне и ответил утвердительно.

Я попросил его войти и сесть, но он остановился у стола и начал нервно теребить поля своей шляпы. В его лице и в каждом движении его сквозила глубокая враждебность, которую он напрасно старался скрыть.

Никогда еще не видал я этого человека в такой непосредственной близости. В нем отталкивало не ужасное уродство, а что-то другое, неуловимое. Уродство же собственно настраивало меня даже сочувственно: он представлялся мне созданием, которому при его рождении сама природа с отвращением и с яростью наступила на лицо.

«Кровь», – как удачно определил Харусек.

Я невольно вытер руку, которую он пожал мне, входя в комнату.

Я сделал это совершенно незаметно, но он, по-видимому, это почувствовал. С усилием подавил он в себе выражение ненависти.

– Красиво у вас, – запинаясь, начал он, наконец поняв, что я не окажу ему любезности, начав разговор.

Как бы в противоречии с собственными своими словами, он закрыл глаза, чтобы не встретиться с моими. Не думал ли он, может быть, придать этим своему лицу невинное выражение?

Ясно чувствовалось, какого труда стоило ему говорить по-немецки.

Я не считал себя обязанным отвечать и ждал, что он скажет дальше.

В смущении он дотронулся до напильника. Бог знает почему, с посещения Харусека, он все еще лежал на столе. Но Вассертрум оттолкнулся от него вдруг, точно укушенный змеей.

Меня поразила его инстинктивная душевная чуткость.

– Конечно, понятно. Это нужно для дела, чтобы было так красиво, – подыскал он слова, – когда бывают такие важные посетители. – Он открыл было глаза, чтоб посмотреть, какое впечатление он произвел на меня, но, очевидно, счел это преждевременным и снова закрыл.

Я решил сразу прижать его к стене:

– Вы разумеете даму, которая недавно заезжала сюда? Скажите прямо, к чему вы клоните?

Он секунду медлил, затем стремительно схватил меня за локоть и повлек к окну.

Странное, ничем не объяснимое поведение его напомнило мне, как он несколько дней тому назад втащил к себе глухонемого Яромира.

Кривыми пальцами он держал передо мной какой-то блестящий предмет.

– Как вы думаете, господин Пернат? Можно с этим что-нибудь сделать?

Это были золотые часы с такими выпуклыми крышками, что почти казалось, будто их кто-то нарочно выгнул.

Я взял лупу: шарниры были наполовину оборваны, а внутри… как будто что-то выгравировано? Едва можно было разобрать, буквы были искажены совсем свежими царапинами. Я медленно разобрал:

«К – рл Цотт – ман».

Цоттман? Цоттман? Где я читал это имя? Цоттман? Я не мог припомнить. Цоттман?

Вассертрум едва не выбил у меня из рук лупу.

– В механизме ничего, я сам уже смотрел. С крышками плохо.

– Надо просто выпрямить… в крайнем случае, припаять. Это вам, господин Вассертрум, сделает любой часовщик.

 

– Я бы очень хотел, чтобы это было солидно сделано. Как говорят – аристократически, – быстро перебил он меня. Почти с испугом.

– Ну что ж, если вы придаете этому такое значение…

– Такое значение! – Его голос срывался от натуги. – Я хочу сам носить эти часы. И когда я их кому-либо покажу, я скажу: вот поглядите, как работает майстер Пернат.

Я испытывал отвращение к этому негодяю; он положительно плевал мне в лицо своей лестью.

– Если вы через час вернетесь, все будет готово.

Вассертрум заволновался: «Это не идет. Этого я не хочу. Три дня. Четыре дня. Хоть через неделю. Я всю жизнь буду упрекать себя, что затруднил вас».

Чего он добивался своим странным поведением? Я прошел в соседнюю комнату и запер часы в шкатулку. Портрет Ангелины лежал лицом кверху. Я быстро захлопнул крышку, чтобы Вассертрум не мог подсмотреть.

Вернувшись, я заметил, что он изменился в лице.

Я пристально посмотрел на него, но тотчас же отверг подозрение: «Немыслимо! Он не мог заметить».

– Ну, так через неделю, вероятно, – сказал я, чтоб положить конец его визиту.

Но он вдруг перестал торопиться, взял стул и сел.

И в противоположность тому, что было раньше, он широко раскрыл свои рыбьи глаза и уставился упорно на верхнюю пуговицу моего жилета.

Пауза.

– Эта стерва, конечно, велела вам притвориться, что вы ничего не знаете? А? – выпалил он вдруг без всякого предисловия, ударив кулаком по столу.

Было что-то исключительно жуткое в той порывистости, с какою он переходил от одного тона к другому; он перескакивал с быстротой молнии от льстивого заигрывания к грубой ругани. Мне стало ясно, что большинство людей, особенно женщины, легко становятся его жертвами, если только он располагает хотя бы малейшим оружием против них.

Я хотел вскочить, схватить его за шиворот и бросить за дверь, – это было первой моей мыслью, потом я рассудил, что разумнее будет один раз дать ему выговориться до конца.

– Я, право, господин Вассертрум, не понимаю, о чем вы говорите. – Я постарался придать своему лицу самое глупое выражение. – Стерва? Что значит: стерва?

– Я еще должен вас учить языку? – грубо продолжал он. – Вам еще придется присягать на суде. Вы понимаете это?! Это я вам говорю! – Он начал кричать. –  Мне в глаза вы не станете отрицать, что она оттуда, – он указал пальцем на ателье, – вбежала к вам в одном только платке – больше ничего на ней не было!

Я взбесился, схватил негодяя за грудь и начал трясти его:

– Если вы скажете еще хоть одно слово в таком роде, я вам ребра переломаю! Поняли?

Побледнев как полотно, он опустился на стул и забормотал:

– Что вы? Что вы? Чего вы хотите? Я ведь так себе.

Я прошелся по комнате взад и вперед, чтоб успокоиться, не слушая того, что он продолжал бормотать в свое оправдание.

Затем я сел прямо против него с твердым намерением раз и навсегда вывести на чистую воду все, что касалось Ангелины, и если он не согласится добровольно, то заставить его раскрыть свои враждебные замыслы и немедленно израсходовать свой слабый запас стрел.

Не обращая ни малейшего внимания на его попытки прервать меня, я старался втолковать ему, что никакое – я подчеркнул это слово – вмешательство ему не удастся, потому что ни одного обвинения он не сможет доказать, а все показания его (если допустить, что дело дойдет до суда) я безусловно смогу опровергнуть. Ангелина слишком близка мне, чтобы я не попытался спасти ее от беды какой угодно ценой, даже лжесвидетельством.

Каждый мускул в его лице дрожал, его заячья губа поднялась к носу, он скрежетал зубами и бормотал, как индюк, все пытаясь прервать меня: «Разве я чего-нибудь хочу от нее? Вы послушайте только… – Он был вне себя от волнения, что я не даю себя сбить. – Дело в Савиоли, в этой проклятой собаке… этой… этой…» – почти рычал он.

Он задыхался. Я быстро остановился: наконец-то я добился того, чего хотел, но он уже спохватился и снова уставился на мой жилет.

– Послушайте, господин Пернат, – он старался говорить спокойным и рассудительным тоном купца. – Вы все говорите об этой сте… об этой даме. Хорошо: она замужем. Хорошо: она связалась с этим… с этим вшивым юнцом. Какое мне дело до этого? – Он размахивал руками перед моим лицом, собрав кончики пальцев так, как будто он держал в них щепотку соли. – Пусть она сама разделывается с этим, стерва. Я простой человек, и вы простой человек. Мы оба знаем это. Что?.. Я хочу только получить мои деньги. Вы понимаете, Пернат?

Я изумился:

– Какие деньги? Доктор Савиоли вам должен что-нибудь?

Вассертрум ответил уклончиво:

– Я имею счеты с ним. Это одно и то же.

– Вы хотите убить его? – вскричал я.

Он вскочил и покачнулся.

– Да, да!! Убить! Долго ли вы будете еще ломать комедию? – Я указал ему на дверь. – Извольте убираться вон.

Он не спеша взял свою шляпу, надел ее и направился к двери. Но еще раз остановился и сказал мне с таким спокойствием, на какое я не считал его способным:

– Отлично. Я думал вас пожалеть. Хорошо. Если нет, так нет. Сострадательные цирюльники причиняют раны. Мне надоело. Если бы вы проявили больше разума: ведь Савиоли стал вам поперек дороги?!. Теперь я… вам… всем троим устрою… – он сделал жест удушения, – виселицу.

На его физиономии появилась такая дьявольская жестокость, и он казался настолько уверенным в своих силах, что у меня кровь застыла в жилах. Очевидно, у него в руках было оружие, о котором я не догадывался, о котором и Харусек ничего не знал. У меня почва уходила из-под ног.

«Напильник! Напильник!» – пронеслось у меня в мозгу. Я рассчитал расстояние: один шаг к столу – два шага к Вассертруму… я хотел броситься.

Как вдруг, точно выросший из земли, на пороге появился Гиллель.

Все поплыло перед моими глазами.

Я видел только сквозь туман, что Гиллель стоял неподвижно, а Вассертрум медленно пятился к стенке.

Затем я услышал голос Гиллеля:

– Вы знаете, Аарон, положение: все евреи отвечают друг за друга. Не перегружайте никого этою обязанностью.

Он прибавил к этому еще несколько слов по-еврейски, но я их не понял.

– Что вам за охота подслушивать за дверьми? – пролепетал заплетающимся языком старьевщик.

– Подслушивал я или нет, это не ваше дело! – И снова Гиллель закончил еврейской фразой, которая прозвучала угрозой. Я боялся, что дело дойдет до ссоры, но Вассертрум даже не пикнул в ответ, он подумал секунду и решительно вышел.

Я с ожиданием взглянул на Гиллеля. Он сделал знак, чтобы я молчал. Он, очевидно, ждал чего-то, потому что напряженно вслушивался. Я хотел запереть дверь: он нетерпеливым жестом остановил меня.

Прошла целая минута. Снова послышались шаркающие шаги старьевщика, поднимавшегося по лестнице. Не говоря ни слова, Гиллель вышел, уступая ему дорогу.

Вассертрум подождал, пока шаги Гиллеля замерли в отдалении, и затем проскрежетал сквозь зубы:

– Отдайте назад часы.

8Эта еврейская надпись в переводе означает: «Союз питомцев утреннего рассвета».
Рейтинг@Mail.ru