На сей раз мама практиковалась в приготовлении капустного пирога. Я гадала, что хуже – вид пирога или его вкус. Но качество пирога быстро стало для меня не столь значимым. Я сидела на диване в считавшейся большой комнате, в которой вдруг оказался стол из кухни. Вид у меня был не самый доброжелательный. Почему кухонный стол стоит в большой комнате? Что случилось? Я не любила, когда мебель покидает свои привычные места. Тем более таким странным способом. Нелепым и глупым. Мама что-то щебетала про прекрасный капустный пирог, который ей удался как нельзя лучше, и шмякнула мне на тарелку кусок. Я откусила и засунула все, что откусила за щеку, как делала это в детстве, чтобы при первом подходящем случае выплюнуть в мусорное ведро. Пирог был сухой, подгоревший и кислый.
– Ну, привет, Ксюха, – услышала я мужской голос.
Он все это время находился на кухне, но я старалась об этом не думать, хотя слышала непривычные звуки, доносящиеся оттуда. Я видела платье, пирог, бутылку вина на столе, пятно на скатерти. О господи, мама достала старую скатерть, которая годами лежала на самой дальней полке шкафа! Не то чтобы скатерть была очень ценной, но она была единственной «парадной», для «особых случаев». И тут до меня, наконец, дошло, что тот «особый случай» происходит сейчас. В эту самую минуту. Я дернулась и выплюнула кусок пирога на тарелку. Конечно, я могла потерпеть, но меня чуть не стошнило. Ксюха. Меня никто никогда не называл Ксюхой. Только Ксенией. Я всегда, с самого детства, была Ксенией. Иногда мама называла меня Ксюшей. Очень редко знакомые обращались ко мне так же. Но никогда никто не звал меня Ксюхой.
– Ксения, – промямлила я.
– А это – Анатолий Петрович. – Мама повела рукой так, будто сидела в собственной бальной зале. – Мы сегодня поженились.
– Поздравляю, – на автомате пробормотала я.
– Толяша, съешь еще кусочек, – прощебетала мама.
И меня вырвало. Правда, я едва успела добежать до ванной. От Толяши. Не от его вида, а от того, как мама его назвала.
– Не пойми что она ест и где. Наверняка какую-нибудь гадость, – услышала я.
Мне было плохо. Я не только память потеряла, но и дар речи. Я ем гадость? Да откуда она знает, что я ем? Да если бы не работа и бесплатные обеды и ужины, я бы вообще подохла с голоду. Гадость – это мамин пирог, ее фаршированные помидоры и жульен. Как, впрочем, и солянка, и каша, и макароны, и… могла бы долго перечислять, но меня опять вырвало.
Я пошла в комнату и закрыла за собой дверь. Поскольку слышимость в нашей квартире была не просто прекрасная, а лучше не бывает, я не могла уснуть или хотя бы отключиться. Мама бегала на кухню, они с Толяшей чокались бокалами с вином, целовались. Потом Толяша пошел в ванную, а мама разобрала диван и хлопнула дверцей шкафа, чтобы достать постельное белье. Потом Толяша хрипел, а мама вскрикивала. Будь моя воля, я бы запретила людям жить в квартирах с такими тонкими стенами. Я бы запретила им разговаривать, потому что каждый звук слышался в соседней комнате. Я считаю, что большие квартиры – не роскошь, а возможность сохранить психическое здоровье. Нельзя жить, слыша, как чужой мужчина моется в ванной. Нельзя спать, слыша, что происходит за стенкой. Нельзя, понимаете, невозможно!
Что происходило дальше, я плохо помню. Точнее, почти вообще ничего не помню. Мы стали жить втроем. Я рано уходила – спасибо институту, и поздно приходила – спасибо работе. Но Толяша прочно вошел в нашу жизнь, хотя я надеялась, что он исчезнет, как морок, как тяжелый дневной сон. С Толяшей в нашей кухне завелись новые продукты – баранки, чай, вафли, колбаса сервелат. То, что ни я, ни даже моя неразборчивая в еде и, как выяснилось, в выборе мужа мама никогда не ели. У мамы появился новый халат, который висел в ванной, а моя зубная щетка переместилась на бордюр ванной, чтобы уступить место в подстаканнике бритве Толяши.
Мама менялась так же быстро, как квартира. Она стала говорить как Толяша, его интонациями, его словами. Она стала – как бы это сказать – простоватой, мелковатой, туповатой. Я не знала, как такое возможно. И поговорить мне было не с кем, поскольку друзей у меня не было. Оля и Инна – не в счет. Оля как была, так и оставалась моей памятью, Инна – начальницей. Я не считала, что могу требовать от них большего.
Мама. Она всегда была странной – нежной, неприспособленной к хозяйству, чудаковатой. Она была по-своему интересной женщиной. Поскольку мы с мамой не были близки, я могла смотреть на нее как на постороннюю и некоторые качества меня в ней удивляли и даже восхищали.
Надо начать с того, что все ее называли Лелечка. Мама числилась научным сотрудником в НИИ и мечтала о том, чтобы о ней уже забыли. Я все гадала – что же должен исследовать этот институт, раз там числятся такие научные сотрудники, как моя мама. На работе она появлялась редко, как мне кажется. Хотя, кто знает. Возможно, и часто, я не уверена. То, что я знаю совершенно точно – мама была профессиональной больной. Как бывают профессиональные нищенки, так мама была больной со стажем. Не знаю, правда ли у нее имелось загадочное и неизлечимое заболевание, науке до конца не известное, вполне возможно. Но это заболевание позволяло ей спокойно жить и неплохо себя чувствовать, подолгу находясь на официальных больничных. Мама страдала многочисленными фобиями – она боялась эскалаторов, длинных переходов в метро, замкнутого пространства лифта, высоты, глубины, змей, мышей (вряд ли она когда-нибудь сталкивалась со змеями и мышами). На нее нападала бессонница, хотя на меня бы тоже она напала ночью, если бы я днем прекрасно высыпалась. Мама впадала в панику – она волновалась по мелочам. Вот это, конечно, сильно раздражало. Я прекрасно помню, хотя была еще маленькой, ходила в детский сад, как она с вечера начинала переживать, как завтра вести меня в сад – обещали гололед, метель и резкое похолодание. Весь вечер она могла провести, размышляя вслух о том, что лучше завтра вообще не ходить в сад, пожалуй. Ведь не дойдем. Оплата коммунальных услуг превращалась в сложную проблему – как заполнить квитанцию, как не забыть квитанцию, как дойти до почты, как отстоять очередь. А если нужно еще в магазин, то куда сначала – на почту или за продуктами?
Мама была «с прибабахом», как говорила про нее наша соседка Эльвира – единственный разумный человек в моем детстве, да и в юности тоже. Наверное, Эльвиру и ее мужа Вову послала нам в соседи судьба, чтобы мама смогла меня вырастить и не угробить. Чтобы у меня был хоть какой-то пример разумного поведения перед глазами. Я же всех равняла по маме и считала, что все вокруг, буквально все люди – сумасшедшие. Только их не видно. Маму же не видно. Я тоже ненормальная, но тоже это скрываю. Эльвирой я восхищалась.
Мама панически боялась жизни. Если, например, замолкал домашний телефон, она впадала в чудовищную панику, считая, что мы отрезаны от мира и завтра умрем. Она не знала, что делать, дула в телефонную трубку и в конце концов бежала к Эльвире. Ее муж Вова приходил, осматривал место катастрофы, находил штепсель, который был выдернут из розетки, возвращал его на место и уходил. Если перегорала лампочка, мама ее никогда не меняла – боялась, что ее ударит током, и говорила, что «не умеет». Она дожидалась, пока не погаснет последняя лампочка из четырех и снова бежала к Эльвире, которая ей выдавала Вову.
Но дело было не в этом. Мама действительно переживала. Для нее перегоревшие лампочки, отсутствие воды в кране, протекающая труба становились настоящей проблемой – она плакала, у нее тут же появлялась экзема на ноге. Она не притворялась. Она была «неприспособленной», как говорила сама про себя.
Однажды она пошла в булочную и забыла деньги. Уже взяла батон, булочку, дошла до кассы и поняла, что забыла кошелек. Другая бы женщина выложила хлеб и булку, посмеялась, пошутила и ушла. Или договорилась бы, что занесет деньги – в булочной ее все знали как постоянную покупательницу. Что сделала мама? Она стояла и плакала. Не могла выложить батон и булку, потому что они были ей нужны. Не могла выйти позвонить, чтобы продавщица не подумала, будто она сбежала. Она стояла и плакала, пока ее не отпустили без денег и с хлебом.
Почему я так подробно рассказываю про маму? Чтобы самой себе объяснить то, как она вела себя потом.
Единственным местом, где мама чувствовала себя как рыба в воде, была поликлиника. Там ее прекрасно знали без всякой карточки. Мама регулярно наблюдалась у невролога, невропатолога и у еще десятка специалистов. Раз в три месяца мама сдавала анализы и прекрасно знала все об уровне лейкоцитов и тромбоцитов в крови. Я все гадала, как профессиональные врачи не распознают в моей маме здоровую женщину, но очень рано поняла – абсолютно здоровых людей не бывает. К моему здоровью мама относилась, мягко говоря, наплевательски. Но я росла крепкой девочкой, ничем особым не болела, уши мне не продувало, а про свою странную память, естественно, никому никогда не рассказывала. Как-то в детстве я несколько дней проходила со сломанной рукой. Боли не было, скорее, неудобство. Моя распухшая рука не влезала в рукав куртки. Я сама пошла в поликлинику, где мне наложили гипс. Кажется, мама этого даже не заметила.
Когда я уже подросла, стала догадываться, что у моей мамы, наверное, когда-то была другая жизнь. И там у нее были друзья, подруги, коллеги. И, наверное, они к ней неплохо относились.
И у нас появлялись то стиральная машинка, то новая плита, то шкаф в прихожей. Сколько мама зарабатывала, я никогда не знала. Но я понимала, что стиральную машинку мама никогда бы не купила – просто потому, что не смогла бы ее выбрать, запутавшись в функциях. И шкаф не смогла бы, потому что не знала необходимых размеров. И уж тем более ее ввергла бы в ступор необходимость устанавливать новую плиту.
– Откуда новый шкаф? – удивлялась я.
– Подарили.
Все крупные «вещи» мама называла «подарками». Рискну предположить, что она рассказывала в своем НИИ, как страдает, как болеет, как сломалась машинка, как рухнул шкаф и не работает плита. И коллеги, наверное, жалели и сбрасывались. А может, у нее был любовник, который выбирал кресло и стол по своему вкусу. Или она покупала вещи на алименты, которые исправно платил мой отец. А консультантом в магазине выступал какой-нибудь посторонний мужик.
Мама всегда радовалась подаркам. Да, это вообще было удивительное качество ее характера – она умела радоваться. Она могла прыгать над новым шкафом, словно прежний был хуже, а этот из золота. Надо ли удивляться тому, что даже из поликлиники она возвращалась с коробкой конфет от врача, которую он ей вручал. Наверняка мама изображала там полный восторг! Хотя на самом деле именно такой шоколад она в жизни никогда не стала бы есть.
Тут мама ничего из себя не изображала – ей нравились и конфеты, и полки в шкафу, и пакет с вещами, которые ей передали, наверное, с работы. Вещи были для младенца, причем мужского рода, а мне уже на тот момент исполнилось тринадцать.
– Какая прелесть! – восхищалась мама, разглядывая ползунки и распашонки.
Мне даже пришла в голову мысль, что мама присочинила для коллег еще и младенца, чтобы ее было жальче. Иначе как объяснить тот факт, что у нас в коридоре появилась детская коляска, которой мама тоже восхищалась.
Да, мама была такой Лелечкой, которую хотелось защитить, как-то примирить с жестокой действительностью, накормить, поддержать. В этом маме не было равных. Она умела казаться такой беззащитной, что даже мне ее становилось жаль. Ну и как заподозрить в образованной, приличной с виду женщине злостную врунью и обманщицу. Научные сотрудники с аккуратным маникюром не умеют врать. Мама питалась гречкой без соли, красилась в платиновую блондинку и пила яблочный уксус. После чего ходила бледная, ее качало из стороны в сторону, и она боролась с приступами тошноты и диареи. В целом действительно производила впечатление больного человека. Если нахлебаться с утра уксуса, а потом пойти сдавать анализы, то они и не такое покажут.
Конечно, мне было интересно, кем был мой отец. Но от мамы добиться ответа было невозможно. Разговор происходил примерно так.
– Мам, кто мой отец? – решилась я как-то на разговор.
– У тебя нет отца, – отрезала она.
Собственно, все. Либо мама верила в непорочное зачатие, либо… Не знаю, что либо. Я придумала себе, что отец у меня, естественно, есть. Жив, здоров. Я даже представляла, каким он мог быть – высоким, умным, сдержанным, красивым. Мне хотелось думать, что он восхитился удивительной беззащитностью моей мамы, нарядил ее в красивое шелковое платье, усадил на диван и всячески оберегал от всех невзгод. Потом он, как царь, снарядился в путь-дорогу, а мама у окна села ждать его одна. То, что мама могла просидеть беременной у окна, глядя исключительно на снег, было очень на нее похоже.
Мой отец, который никогда не был мужем моей мамы, так и не вернулся. В графе «отец» в моем свидетельстве о рождении стоял жирный прочерк. Впрочем, кто-то же платил алименты.
Что меня потрясло тогда? То, что Толяша вообще появился. В нашем доме никогда не появлялись мужчины. Не было ни дяди Пети, ни дяди Славы, которые бы дарили мне игрушки, никакого вообще дяди никогда и близко не замечалось. Мама была не из тех женщин, с которыми хочется жить под одной крышей – уж я-то это прекрасно знала. С ней было тяжело в быту. Она могла заворожить на время своей хрупкостью, инфантильностью, граничащей с идиотизмом, привлечь внимание светлыми кудряшками под Мэрилин Монро, такими женственными и придурковатыми. Но вряд ли кто-то согласился бы жить с такой женщиной. В лучшем случае – до первой утренней мало съедобной яичницы. Хотя только она, в искреннем недоумении сунув нос в тарелку с готовой яичницей, могла выглядеть настолько жалко, что эти горелые яйца хотелось съесть немедленно. Лишь бы она уже не страдала. Если я и представляла рядом со своей родительницей мужчину, то всегда высокого, харизматичного, с чувством юмора, прекрасного повара, который умело орудует ножом, брутального и обязательно нежного и немного неуклюжего. Так, во всяком случае, я думала про своего отца. Как он закрывает маме ноги пледом, несет ей чашку чаю. Его должны были звать Эдуард, Альберт, Александр, на худой конец. И вдруг – Толяша.
Он, Толяша, был совсем другим. Мужчина с простыми и понятными инстинктами. Рубцы на лице от юношеских угрей, заметный живот, вечно сальный подбородок, пальцы-сардельки, низкий лоб. Но особенно меня поразили ноги – кривые и короткие. Он любил макароны по-флотски, сыр с дырками и колбасу с жирком. Это не я так объясняю, это он так говорил – «купи сыр с дырками и колбасу с жирком». У него вообще все было с чем-то – если баранки, то с маком, если пресловутая яичница, то с помидорами. Чай с сахаром, кофе с молоком, хлеб с маслом. Мама же никогда в жизни не пила чай с сахаром и предпочитала черный кофе. Хлеб с маслом… ну да…
Толяша был невысокого роста, крепко сбитый, такой квадратный, крупногабаритный, с носом, ушами – что там еще бывает выдающимся? У Толяши все было в избытке. Особенно меня потрясли уши – поросячьи. Не знаю, откуда я это взяла, потому что свиней в жизни не видела, но отчего-то решила, что уши у нового мужа моей мамы – поросячьи. Я так долго таращилась на его уши, что маме пришлось объясняться. Даже дольше, чем на его ноги – те хотя бы были одинакового размера, а вот уши – нет. Левое казалось мне ужасным, но могло считаться нормальным, а от правого осталась половина, оно было как будто откусанное.
– У вас нет половины уха, – сказала я Толяше.
– Ну да, чудили по молодости, – объяснил он.
– Что вы делали? – Мне и вправду было интересно, хотя мама уже дико вращала глазами. Я даже не думала, что у нее такие подвижные глазные яблоки.
– Дрались. Чудика одного зажал, он хотел вырваться и откусил мне ухо.
Мама, чтобы разрядить обстановку, сообщила Толяше, что у меня бывают приступы до неприличия странного поведения. Я могла ответить, что у мамы бывают приступы слепоты, умопомешательства, затмения, но промолчала.
Но еще больше меня поразило, что Толяша был моложе мамы. Лет на десять, как мне показалось. Это было видно, особенно когда они сидели рядом. Нет, мама, безусловно, могла гордиться собой, своими формами, достигнутыми благодаря уксусной диете, но на фоне Толяши она казалась старой. Нет, не казалась – она была старой.
Я не понимала, почему моя мама выбрала себе в мужья Толяшу. Он называл ее Леной. Если честно, я не сразу поняла, о ком он говорит. Даже я мысленно называла маму не мамой, а Лелечкой. И вдруг появилась какая-то Лена. И Толяша. Старая женщина и сравнительно молодой мужчина с поросячьими ушами. В моем доме. То есть в том месте, которое я считала своим домом. Где всегда, с самого первого дня, жили Лелечка и Ксения, а теперь живут Лена и Толяша. Чувствуете разницу? Я ее очень даже чувствовала.
Выходные стали для меня адом. Я привыкла сидеть в своей комнате, читать, слушать музыку, готовиться к семинарам. Мне нравилась тишина. Но все это осталось в прошлом. В соседней комнате орал телевизор с хоккейным или футбольным матчем. Толяша разговаривал с комментаторами.
– Ксюха, метнись в магазин.
Я подскакивала на месте. Мама никогда не входила в мою комнату. Ни при каких обстоятельствах. А я никогда не входила в ее. Наверное, если бы я жила в другой семье, меня бы научили стучаться, но я жила с мамой. И мы не нарушали личного пространства друг друга. Если нам требовалось поговорить, мы встречались на «нейтральной территории», то есть на кухне. Если мама слишком тщательно заваривала чай, я понимала, что она хочет что-то мне сказать, и выходила на кухню.
Если бы у меня с мамой были близкие отношения, я бы ее спросила: «Мама, что ты в нем нашла?» А она бы заранее сказала: «Ксения, ты не против? Я счастлива с этим человеком. Пойми меня». Но у нас не было доверительных отношений. Вся близость закончилась, когда я была во втором классе. Тогда маму стали пугать родительские собрания, на которые она решила не ходить, ее перестали интересовать моя успеваемость и мои «мелкие» проблемы. Как только я научилась заполнять дневник и отрезать кусок хлеба и колбасы, мама стала мне чужим человеком. Она не знала, чем я занимаюсь, в какие кружки хожу и нужен ли мне цветной картон, например. Тогда-то и появилась тумбочка с деньгами. Мама работала, но кем – я не знала. Никаких родственников у нас не было. Ни бабушек, ни дедушек. Никаких фотографий – тоже. До тех пор, пока не появился Толяша. Сначала на тумбочке появилась их с мамой фотография из загса, потом их фотография на фоне куста сирени, потом еще несколько их совместных фотографий.
Для меня жизнь и вправду стала невыносимой. Даже физически, не то что морально. Я в свои семнадцать, восемнадцать, оставалась сущим ребенком в некоторых сферах. У меня не было мальчика, я ничего не знала о мужчинах. И когда в ванной на вешалке появились мужские трусы, майка, я впала в ступор. Когда мама попросила меня погладить рубашку для Толяши, у меня тряслись руки. Я все время ходила с комом в желудке и боролась с приступами тошноты. У меня не было отца, старшего или младшего брата, дяди, дедушки. Я не умела жить с мужчиной! Не знала, что они бреются, отматывают полрулона туалетной бумаги, сгрызают зубную щетку, оставляют свой помазок на раковине, без всякого зазрения совести пользуются моим шампунем и моей мочалкой, а также моим полотенцем!
– Мам, скажи ему, что это мое полотенце! – умоляла я.
– Не ему, а Анатолию Петровичу, – поправляла мама.
– Анатолий Петрович не взял бы чужое полотенце, а он берет!
– Он случайно.
– Каждый день?
– Ну уноси полотенце в свою комнату, – спокойно предложила мама.
– Почему? – не сдержавшись, закричала я. – Почему я должна относить полотенце в комнату? Мое полотенце всегда висело справа. Не в комнате!
– Что ты возмущаешься?
– Потому что это мое полотенце! Пусть берет твое, если тебе не противно!
Опять же я не понимала, почему мама пытается вовлечь меня в свои отношения с новым мужем. С чего вдруг я должна наливать ему чай и гладить рубашки? Почему должна покупать в магазине его колбасу? И почему я должна за ним мыть тарелки?
– Мы же семья теперь, – промямлила мама, когда я высказала ей свои претензии.
Для меня это не было аргументом.
Я не догадывалась, что от мужчин по-другому и очень неприятно пахнет, что они носят носки, которые воняют так, что невозможно зайти в ванную. Я тихо сходила с ума – меня беспокоили запахи, посторонние вещи, продукты в холодильнике, звуки из большой комнаты, вечно грязный унитаз. Моя память не приходила мне на помощь – я все помнила до мелочей. Новую чашку, новый диван, тапочки в коридоре. Тирольская шляпа вызывала у меня истерику, а кожаная куртка – приступ рвоты. Но и это было не самым худшим. Самое ужасное наступило потом.
Я пришла домой и обнаружила, что в большой комнате появился стол, тот самый, раздвижной, рассчитанный на гостей. Мама в переднике, еще одной новой детали ее гардероба, смотрела на сожженную до костей курицу. Рядом сидела молодая женщина, не намного старше меня, полная, некрасивая. Я заметила нос картошкой и решила, что это удача – я могу запомнить ее по этому носу. Женщина представилась Анной.
– Здравствуйте! Я дочь Анатолия Петровича.
– Кого? – не подумав, спросила я.
Выглядело так, что Анатолий Петрович для меня – пустое место, а не счастье, пришедшее в наш дом. Для меня он никто, раз я не могу запомнить даже имя. Но Анатолий Петрович для меня был ОН. Без всякого имени.
На лице гостьи отразилось возмущение. Мама пыталась разложить на тарелки обугленные куски курицы. Я кивнула в знак приветствия и решила побыстрее скрыться в комнате.
– Сядь, у нас гости, – прозвучал мужской голос. Поскольку я вообще никогда не слышала мужской голос в нашем доме, а тем более такой – злобный, настойчивый, раздражительный, то моментально села. От неожиданности. Я посмотрела на маму. Она должна была разрешить мне выйти и как-то объяснить своему мужу, что меня нельзя удерживать против моей воли. Но мама накладывала в тарелку Толяше салат, в котором явно было пачки две майонеза.
– Мама до сих пор очень переживает, – горестно заметила Анна.
– Ниче, успокоится, – ответил Толяша.
Я ковырнула вилкой салат и посмотрела на него. Красное лицо, нос картошкой, уши эти его ужасные. И заплывшие глаза. Он налил себе водки и выпил залпом. Я никогда раньше не видела пьяного мужчину. С каждой рюмкой Толяша багровел и все больше злился. Анна жаловалась, что не хватает денег на детей. То одежда, то лекарства.
Моей маме она рассказывала, что детей двое – мальчик-засранчик Колька и девочка-сыкуха Катька. Я раскрыла рот – никогда не слышала, чтобы так называли детей. Да я вообще не слышала, чтобы детей как-то называли. И решила, что никогда не стану матерью. Чтобы у меня не было засранчика и сыкухи. Впрочем, у Анны нашлись и другие эпитеты для характеристики собственных детей. «Малой» и «малая». «Мелкий» и «мелкая». Еще в речи мелькали «мелочь» и «спиногрызы». Мама улыбалась. Я так и сидела с открытым ртом. Мне пришло в голову, что я должна быть счастлива. Ведь я взрослая, а не «мелкая». И Толяша не будет рифмовать Ксюха-сыкуха.
Мамин муж тяжело встал, дошел до шкафа, вытащил из кармана пиджака кошелек и бросил деньги на стол. Несколько купюр попали в салат. Аня, нисколько не смутившись, оттерла салфеткой следы майонеза и сунула деньги в сумочку.
Воспользовавшись паузой, я сделала еще одну попытку встать из-за стола.
– Сидеть, я сказал! – рявкнул на меня Толяша.
– У меня семинар, готовиться надо, – прошептала я, обращаясь к маме.
Но мама пила вино. Анна ухмыльнулась.
– Ты учишься? – спросила она.
– Да она сильно много о себе думает, – расхохотался Толяша. – Шляется не пойми где, а Ленке и дела нет. Лучше б уже мужика нашла да свалила.
Меня стало тошнить. Сильно. Я боролась с приступом как могла. Мама молчала. Я не понимала, как она может молчать: раньше ее никто не называл Ленкой, как меня никто не называл Ксюхой.
Наверное, она его любила. Только так я могла это объяснить. Мамину апатию, бесхребетность, покорность. Нет, она никогда не была воинствующей амазонкой, она всегда была мягкой. Но сейчас с ней происходили необъяснимые метаморфозы. И главная – она променяла меня на Толяшу. Он стал для нее главным человеком в жизни. Она выбрала его, а не меня.
Я не злилась на маму, во мне не зажегся «огонек ненависти», как я прочитала в какой-то статье по психологии, я находилась в состоянии удивления. Глубокого душевного удивления. Будто выпучила глаза, охнула, и так и осталась. Как пугала меня воспитательница в детском саду – если будешь много смеяться, кто-нибудь напугает, «то так и останешься». Будешь ходить, как дурочка, и всем улыбаться. Я не понимала, почему всем улыбаться – это плохо, но слушалась воспитательницу.
Мне так и не удалось найти удобную форму обращения к Толяше. Называть его Анатолием Петровичем не могла, потому что в моей голове поселился Толяша. Впрочем, я вообще не могла никак к нему обращаться. Поэтому избегала прямой формы. Обходилась обтекаемыми формами: «Мама попросила, мама сказала… ужин готов, мне нужна ванная…» Мне казалось, что мои ухищрения никто не замечает, но оказалось, что это было не так. Слышимость в нашей квартире, как я уже говорила, была стопроцентная, поэтому я прекрасно знала, что обо мне думает Толяша.
– Да она только строит из себя целку! – внушал он моей маме. – Сильно умная? Знаю я этих малолеток. Шляются, бухают. Откуда у нее деньги? Работает она! Кто эту малолетку на работу взял? За какие такие красивые глазки? Да ладно бы у нее хоть сиськи были! А так ведь – посмотреть не на что!
Мама молчала. Я прислушивалась, надеясь услышать хотя бы ее слабый голос в мою защиту, но она молчала.
Раз в месяц приезжала Анна за деньгами. Мама превращалась в бессловесную тень. Толяша по вечерам пил пиво с водкой. Он работал по сменам и, когда оставался дома, пил. То, что пиво без водки – деньги на ветер, я узнала от него.
Точно не помню, что тогда произошло. Обрывки реальности, которые я не стремилась восстановить в памяти. К тому времени я перечитала гору литературы про свойства памяти, пытаясь поставить диагноз самой себе. Почему я не помню? Единственное разумное объяснение, которое нашлось, звучало как «сработал защитный механизм».
Но хорошо помню начало того вечера. Я вернулась домой и увидела, как Толяша стоит над ящиком моего письменного стола – я накануне перепрятала деньги – и пересчитывает купюры. Рядом стоит мама и плачет.
– Проститутка! Я же говорил, что она шалава! Откуда у нее такие деньжищи? Да я столько не зарабатываю!
Я откладывала эти деньги много месяцев. В этих деньгах были мои мечты, которые я так и не оформила в реальность. Но это были МОИ деньги и моя комната. У меня уже ничего не было, даже собственной матери. Но комната и деньги оставались моими.
– Положите на место, – тихо сказала я.
– О, явилась, не запылилась! Накувыркалась? – Толяша был уже пьян, судя по заплывшим глазам и цвету лица. – Сколько сегодня? Трое? Пятеро?
– Я заработала. Вы не имеете права.
– О, эта… – он знал много синонимов к слову «проститутка», – еще и хавальник свой помоечный на меня открывает?
– Деньги… отдайте… Мама, скажи ему, чтобы отдал… – прошептала я.
– Ленка, ты слышала, как она ко мне обращается? Ему!
– Ты могла бы называть Анатолия Петровича папой, – обратилась ко мне мама, и я чуть в обморок не свалилась. – Мы же одна семья, это же правильно. Надо сменить фамилию, чтобы у всех была одна. Анатолий Петрович готов тебя удочерить.
Мне показалось, что я сошла с ума. Что я нахожусь в самом дурном из всех снов. И сработал защитный механизм, как в детстве. Когда мне не нравилась каша в детском садике, я представляла себе, что масло сверху выглядит, как смешная тучка или как прическа воспитательницы. И тут же начинала хохотать. Я была смешливая по природе. И тут представила, что называю Толяшу папой и ношу его фамилию, которую, кстати, даже не знала. И начала хохотать. Смеялась я до истерики. Никак не могла остановиться. Уже икала и всхлипывала.
– И какая фамилия? – спросила между приступами я.
Мама была Беляевой, я тоже была Беляевой и меня моя блеклая, нейтральная, распространенная фамилия вполне устраивала.
– Цухло, – сказала мама.
– Что? – Я продолжала хрюкать от смеха.
– Мы с Толяшей подумали, что нужно поменять. Цухло. Очень красиво. И Толяша станет тебе папой.
Вот что я должна была сказать собственной матери? Что я давно совершеннолетняя? Что меня никто уже не может ни удочерить, ни усыновить. Даже в детдом меня уже нельзя сдать. И меня настолько устраивает моя фамилия, что я бы сто раз подумала, брать ли фамилию мужа, если выйду замуж. Называть папой Толяшу? Папой? Цухло? Да он Бухло! Прекрасно рифмуется!
– Деньги отдайте, – выдавила я и протянула руку. Видимо, этот жест Толяша счел угрожающим. Иначе я никак не могу объяснить то, что произошло потом. Он прижал меня к стенке и дышал в лицо перегаром. Он говорил мне, что я проститутка. Поскольку никто никогда меня не приставлял к стенке, то я не осознавала степень опасности. Мне, скорее, было любопытно. Даже страшно не было. И что будет дальше? Он меня задушит? Ударит?
Он меня ударил. Больно. По щеке кулаком. Я отлетела в угол комнаты, но встала. Я подошла и вырвала деньги из его рук. Краем сознания отметила, что мама вышла из комнаты. То есть она и не видела, как он меня ударил. Или видела и в этот момент ушла? Но никакой материнский инстинкт не заставил ее повиснуть на руке новоявленного Цухло, начать кричать и причитать. Она не бросилась грудью на мою защиту. Она вышла из комнаты. Возможно, думала, что ее Толяша, который согласился стать моим папой, меня воспитывает так, как должен воспитывать отец. Возможно, она вышла раньше, чем он меня ударил. Я не знаю. До сих пор. Никогда не спрашивала. Нет, я не ударила Толяшу в пах, не расцарапала ему лицо. Не выдавила глаза. Хотя могла бы. Школьный физрук преподавал нам, девочкам, приемы самообороны. Я встала, подошла и забрала у Толяши деньги. Он мне их отдал. Наверное, тоже от шока. Наверное, он привык, что женщины начинают скулить, ползать по полу, умолять и пресмыкаться. Наверное, он привык к женским слезам. У меня не было слез. Я не чувствовала боли. Я подошла и забрала деньги.
– Это мои деньги. И полотенце в ванной, которое справа, мое. И комната тоже моя. Понятно? – процедила я.
– Сучка, – выдохнул Толяша и вышел из комнаты.
Про боль тоже интересно. Сколько статей я перечитала. У меня был низкий порог чувствительности. Я не испытывала физическую боль, только внутреннюю. Мне было больно, если я видела перед собой еду, которую не могла есть. Больно, если менялся привычный уклад жизни. Но если я разбивала коленку или ударялась, то боли не чувствовала. Синяк говорил о том, что я ударилась, и сильно. Поскольку мы не были близки, а скорее напоминали соседок в одной квартире, я не знаю, что мама замечала, а что нет. Опять же у меня не было обиды или других свойственных дочери комплексов. В чем-то мне даже нравились наши отношения, и я с удивлением слушала, как одна из знакомых девочек рассказывала, что мать наорала, запретила, чокнулась, с дуба рухнула. Моя мама могла рухнуть с дуба, но я бы этого не заметила. Как не могла представить себе то, что мама на меня орет. Мы и разговаривали-то редко, так что до ора нам предстоял слишком долгий путь.