bannerbannerbanner
Плохая дочь

Маша Трауб
Плохая дочь

Полная версия

– Привезла. Не могу пить из других, – пожала плечами Бэлла.

Все было очень странно. Когда я рассказывала эту историю знакомым, мне говорили, что от волнения и переживаний я напридумывала то, чего и быть не могло. Возможно. Я готова была согласиться. Но тонкий ободок той чашки, рисунок я помню до сих пор, как и ощущение в пальцах. Да одна эта чашка наверняка стоила как вся бензозаправка.

Бэлла взяла мою сумку, достала кошелек, несколько купюр, пробила бензин, вернула кошелек, сдачу, чек и десять раз сказала, что все кладет мне в сумку. Я пила кофе и чувствовала, что начинаю соображать, руки перестают трястись.

– Что мне делать? – спросила я у Бэллы и Амира, который протер стекла машины грязной тряпкой, чего я терпеть не могу, но в тот момент чуть не расплакалась от такой заботы.

– Звони, – сказала Бэлла.

– Звонила, не отвечает, – ответила я.

– Тогда я позвоню! – воскликнула Бэлла.

В этот момент на заправку приехал еще один автомобиль.

– Девушка, работать собираемся? – спросил молодой мужчина.

– Если я девушка, то съезди на заправку, тут рядом. У них еда есть. И девушек сколько захочешь. А я тебе бабушка. Не видишь, женщине плохо? Ей еда нужна и сладкое что-нибудь.

– Ты когда ела в последний раз? – уточнила у меня Бэлла.

– Не помню, вчера, наверное, – ответила я.

– А я должна гадать, отчего ты тут мне на голову упала! – возмутилась Бэлла.

– «Скорую» могу вызвать, – предложил мужчина.

– Дорогой, привези еды, чтобы она в «Скорую» сытая села. Кто ее там кормить будет? Вернешься, обслужу, как брата, – сказала Бэлла мужчине, но не грубо, а нежно. Твердо, решительно, но с уважением. Я всегда поражалась этой способности – так говорить, что у собеседника даже не закрадывается мысль возразить, при этом сразу же хочется исполнить все, что потребовала эта женщина. Причем исполнить с удовольствием.

Мужчина уехал, что-то буркнув под нос.

– Не вернется, – пожал плечами Амир.

– Почему никто не помогает друг другу? Разве так сложно? Разве я его не попросила? Человеку плохо жить, если он не помогает, если никому не нужна его забота. Вот этот парень почему не захотел? Ему бы хорошо потом было. И мимо него бы случайные люди не прошли. Все возвращается, – сказала Бэлла и снова начала колдовать над туркой и плиткой.

– Не всегда возвращается, – прошептала я.

– Откуда знаешь? Почему в это веришь? – возмутилась Бэлла. – Надо в хорошее верить!

– Но вы же сами не верите, – пожала я плечами.

Случайный водитель вернулся, не прошло и десяти минут. Привез сэндвич, круассан, шоколадку, бутылку воды.

– Прости, дорогой. Я о тебе почти плохо думала. – Бэлла подошла и обняла молодого мужчину так, как мать обнимает взрослого сына. С такой нежностью, что тот подчинился. Наклонился, чтобы Бэлле было удобнее держать его в объятиях. – Пусть больше никто о тебе так не думает, как я. Даже почти не думает. Пусть тебе всю жизнь будет так хорошо, как мне сейчас. Пусть к тебе твое добро вернется!

– Мне двадцать литров, пожалуйста, – сказал мужчина, смутившись и покраснев.

– Деньги отдайте, пожалуйста, – попросила я Бэллу.

– Не надо, – отмахнулся мужчина.

Амир пошел помогать залить бензин, а я откусила от сэндвича. И меня тут же вырвало.

– Ох, бедная ты моя. Если есть не можешь, совсем плохо, – забеспокоилась Бэлла.

– Не переживайте, просто невкусный, – попыталась оправдаться я.

– Если болеешь, ничего не вкусно, – справедливо заметила Бэлла. – А мама у тебя взрослая?

Откуда-то из глубин подсознания я выловила это слово – «взрослая». Моя подруга-грузинка, говоря о пожилой женщине, никогда не произносила «старая», только «взрослая». «Очень взрослая» могло означать, что бабушке исполнилось минимум девяносто, а то и все сто лет. Но «взрослая» звучало уважительнее, чем «старая».

– Семьдесят, – ответила я.

– Так зачем она так себя ведет? – Бэлла имела в виду, что моя мама еще не настолько взрослая, чтобы не соображать, что творит, и впасть в маразм. – Разве она взрослая? Бабушка Ани в этом возрасте только жить начала, замуж вышла, в первый раз. По двору так бегала, что молодые ей завидовали. Бабушка Ани говорила – такую любовь узнала, о какой даже говорить невозможно – слов таких счастливых нет. Какая она красивая была! Куда она свои морщины дела? Скажи своей маме, что она еще не взрослая! Бабушка Ани в девяносто три умерла. Жила бы и дольше, если бы ее муж первым не умер. Она без него не смогла. У них такая любовь была, что все сплетницы рты закрыли, все родственники помирились, дом новый построили, ради них – бабушки Ани и дедушки Вахо. Все к ним приходили – дети, внуки, правнуки. Всем хорошо в новом доме было. А как праздновали фарфоровую свадьбу – двадцать лет! Весь город гулял. Столько фарфора гости надарили, что правнукам хватит. Такие красивые бабушка Ани с дедушкой Вахо сидели, так друг на друга смотрели, что все молодые плакали. Они любили друг друга, за руки держались. Дедушка Вахо бриллиантовое кольцо бабушке Ани подарил. Она так радовалась, целовала кольцо, потом руку дедушки Вахо. Он встал и сказал такие слова про свою жену, что у всех за столом сердце на секунду остановилось. Как он говорил! Какая Ани красавица, какая умница, какое она солнце, появившееся в его жизни. И никто из родственников не посмел возразить. Когда дедушка Вахо умер, ее солнце тоже закатилось. Бабушка Ани не хотела жить, хотя ее все умоляли. Она ушла в тот же год, что и дедушка Вахо. Их похоронили в одной могиле. Надеюсь, на небесах они счастливы. Живут вместе. Дедушка Вахо так и держит бабушку Ани за руку.

– Я боюсь. Не выдержу, у меня сил нет. Совсем. Я не готова еще. Моя бабушка, мамина мама, умерла в шестьдесят девять. И ее мама в этом же возрасте, – призналась я.

– Кто тебе сказал, что твоя мама умирает? – удивилась Бэлла.

– Никто не сказал, – ответила я.

– Если бы умерла, уже бы тебе дозвонились. Похоронщики быстро работают. Родственники еще горе не успели осознать, а уже платить должны. Если никому не нужны твои деньги, значит, мама твоя жива, – резко и справедливо заметила Бэлла.

– Откуда вы знаете?

– Знаю. У меня брат двоюродный умер. Не здесь. Дома. Меня родственники так быстро нашли, будто рядом стояли. До этого десять лет не нашли, так не нашли, что телефон потеряли, знать не знали. Если тебе еще не позвонила троюродная тетка, значит, мама жива.

– У нас нет родственников, – сказала я.

– Э… дорогая, когда человек умирает, родственники всегда находятся…

– Некому находиться.

– Квартира есть? Дача есть? И ты думаешь, никто их не хочет? После смерти моего брата такие троюродные братья-сватьи объявились, что я только успевала знакомиться! Люди вспоминают про кровь, когда им выгодно.

– Вы сейчас как моя мама говорите. Разве не бывает по-другому? Из чувства долга, ответственности, родственных связей, доброты, наконец?

– Не бывает, – ответила резко Бэлла.

– Не вы ли меня только что убеждали в том, что встречаются хорошие люди и надо верить в лучшее? – возмутилась я.

– Ты такая умная, что глупости сейчас говоришь. Так бывает у женщин. Бог их в одном месте одарил, а в другом лишил. Кому мы нужны? Никому. Особенно если с нас нечего взять.

Бэлла забрала у меня телефон и позвонила по тому номеру, который я набирала уже раз сто. Я услышала, что ей удалось дозвониться.

– У меня тут женщине плохо. «Скорую»? Нет! Она мать потеряла! Нет, потеряла не значит умерла! Зачем так говоришь, дорогая? Потеряла, потому что найти не может и переживает так, что ей плохо. В какой больнице потеряла? Зачем звоню, если знаю больницу? Там, где телефон, там и ее мать. А если телефон у тебя, значит, скажи мне номер больницы, куда я звоню по этому телефону. Дорогая, я хочу узнать, что мне делать с женщиной, которая такая бледная, что сейчас умрет у меня на заправке. Ее мать в больницу забрали. Зачем мне проблемы? Просто давай мы сейчас сделаем так, чтобы я еще эту женщину к вам не привезла. Кто я? Бэлла! Нет, не родственница. Нет, она не может говорить, потому что забыла, как дышать. Не имеешь права сообщать не родственникам? Ох! Понимаешь, дорогая, мать женщины, которая сейчас опять умирает у меня на глазах, к телефону не подходила. А теперь ты по нему ответила. Вот и скажи мне, куда я звоню! «Скорую»? Если не скажешь, какой номер больницы, то я вызову «Скорую»! И милицию вызову, потому что женщина не помнит, куда ей ехать. Себя не помнит! А еще пожарников вызову, потому что Амир опять курит на заправке. Амир! Иди сюда, возьми огнетушитель, поставь рядом и только после этого кури на здоровье. Ты хочешь, чтобы мы красиво сгорели? Так давай сначала эту женщину отправим домой! Амир! Ты меня слышишь? Иди сядь в песочницу! Да, можешь там курить! За что мне такое наказание? Как я скучаю по своему Ашоту! Зачем он меня бросил и оставил вместо себя этого мальчика, которого я даже убить не могу, так люблю! Да, дорогая, конечно, я слушаю. Если бы у тебя была свекровь, которая умела хором говорить сразу со всеми и еще кричать успевала, ты бы тоже научилась, как я. Что? Амир, иди сюда, я тебя убью, и мне легче станет. Дорогая, давай уже ты мне скажешь про номер больницы, и я не возьму грех на душу. О господи, бедной девочке совсем плохо. Так плохо, что я не знаю, что делать. Как какой девочке? Которая мать потеряла! Почему маленькая? Какая полиция?

Бэлла замолчала. Меня тошнило после каждого глотка кофе. И после съеденного кусочка шоколадки. Желудок скручивало, рвало желчью. Правда, желчь пахла кофе, который сварила для меня Бэлла. Рядом стояли два молодых человека – Амир и тот парень, который назвал Бэллу девушкой, а потом привез для меня еду и шоколадку с соседней заправки. Мне было стыдно. Но ничего не могла с собой поделать. Я наконец расплакалась. Когда плакала в последний раз? Давно. Или недавно?

Для меня это случилось буквально вчера. Мама говорила – «вот ты вспомнила, сто лет назад это было». Я тогда ответила на телефонный звонок, и вместо мамы услышала голос незнакомого мужчины, который строго спросил, являюсь ли я родственницей такой-то? Да. Являюсь. Дочь. Врач сообщил, что мама попала в аварию и ее везут в больницу. Он терпеливо, несколько раз повторил номер больницы, продиктовал адрес. Но не назвал город, а мне не пришло в голову уточнить. Я искала маму в Москве, а нашла в Подмосковье, причем не в ближайшем. Позже об этом расскажу.

 

– Прости, дорогая, я не понимаю, что она говорит, – сказала мне Бэлла, возвращая телефон. – Наверное, я плохо понимаю по-русски. Хотя эта женщина ни на одном языке не понимает, раз так себя ведет. Она трубку бросила. Разве так можно делать? Сложно потратить лишнюю минуту, чтобы кому-то стало легче и спокойнее? Если я звоню, значит, мне надо. Или кому-то надо.

Бэлла присела на табуретку и сама чуть не расплакалась.

– Спасибо, что дозвонились. Какой номер больницы, вы поняли? – спросила я.

– Шестьдесят семь или пятьдесят семь. Семь точно. Эта женщина, слушай, такая неприятная. Зачем она в больнице работает, раз такая неприятная? Она очень быстро говорила. И голос у нее такой резкий и злой. Как она замуж выйдет с таким голосом? У меня голова разболелась, а что будет с ее мужем? Надо было ей сказать, чтобы молчала, если хочет замуж выйти.

– Может, она замужем. – Я нашла в себе силы улыбнуться.

– Может, я не на заправке работаю? – хмыкнула Бэлла. – Может, тетя Ника готовить умела? Или дядя Гия ее так любил, что жить без нее не мог? Нет, он ее любил, посмел бы он другое заявить, только сейчас снова жениться собирается. Всем рассказывает, что его Ника взяла с него обещание – он найдет себе женщину, которая о нем позаботится. Слушай, такой фантазер, что книги писать может. Про инопланетян, фантастические. Я, когда такое услышала, смеялась два дня. Если тетя Ника из гроба встанет и новой жене волосы вырвет – вот в это я поверю. Если девочка нервная и не замужем, что я, по голосу не пойму? Да они из машины выходят, я уже все про них понимаю.

– И про меня тоже поняли?

– Конечно, – хмыкнула Бэлла, принимая вызов. – Дети у тебя есть. И сердце разрывается. К маме надо ехать и к детям надо. Муж у тебя есть. Но ты ему не позвонила, когда здесь оказалась. Значит, не хочешь, чтобы он знал. Бережешь его. Или наоборот. Сама все хочешь сделать. Потому что гордая. Или обиду на мужа держишь в сердце.

– Бэлла, вам экстрасенсом надо работать, а не на заправке, – рассмеялась я. – Так что с дядей Гией?

– Ой, он себе жену быстро нашел. Я ему звонила и спрашивала – если я приезжала на похороны тети Ники, можно я на его свадьбу не приеду? Он обиделся и сказал, что я должна принять его новую жену. И обязана забрать его завещание.

– О, может, он вам дом завещает? – спросила я.

– Нет. Дядя Гия такой сплетник, что тете Нике не приходилось с соседками общаться. И всем давно сообщил, что написал в завещании. Дом он жене оставит. Новой. А я должна за его похоронами проследить. Сделать так, как он хочет.

– И что он пожелал? – Мне стало интересно.

– Дорогая. Давай ты сейчас поедешь домой. Потом снова приезжай, я тебе все расскажу. А сейчас позвони мужу или не звони мужу. Но не надо себе зубы заговаривать. Тебе надо ехать, дорогая. А мне надо работать, иначе как я поеду к дяде Гие на свадьбу? – Бэлла ласково подвела меня к машине.

– Да, вы правы. Я поеду. Не обижайтесь, если не вернусь. Но вы навсегда останетесь в моем сердце. – Я обняла Бэллу.

– Да, дорогая, пока бензин не кончится. Но давай ты не будешь сюда возвращаться. Ты ведь здесь оказалась не потому, что тебе заправка понадобилась.

– Мне нужно было оказаться именно здесь. Я в это верю.

– Ой, не начинай давай. Я тебя умоляю. А то я сейчас плакать начну. Тетя Ника тоже так говорила. Верила, что люди не просто так встречаются или оказываются в том месте, в котором не должны появиться. Когда найдешь свою маму, передай ей, чтобы она была здорова. Скажи, Бэлла ей пожелала. И мужу позвони. Когда тетя Ника заболела, я первая узнала. Сразу ей деньги отправила. Все, что было. Копила, чтобы комнату снять, а не угол. Платье хотела купить новое. Тетя Ника так тогда на меня обиделась, на мои деньги. Сказала, она меня ждала, а не чтобы я от нее откупилась. Я спросила: «Разве тебе не нужно, чтобы у тебя все было? Лекарства, уход? Почему нужно страдать и не хотеть лечиться?» Знаешь, что тогда тетя Ника сделала? Отказалась от лечения. Наотрез. Объявила, что она все равно умрет, месяцем раньше, месяцем позже, а деньги пропадут. И ей будет жалко. Вот что за упрямая женщина была, как я ее любила! Тетя Ника мне мать заменила. Позвонила и потребовала, чтобы я приехала и забрала свои деньги. Что она перед смертью хочет меня увидеть. Как я тогда плакала! Я ведь помочь хотела. Пусть бы хоть неделю она еще прожила, мне было бы лучше. Зачем она не захотела лечиться? Мы тогда с ней сильно поругались. Я не могла понять, зачем тетя Ника меня хочет? Зачем не хочет помощи? Разве деньги – не помощь? Я ведь так старалась, копила. Что важнее – сидеть и за руку держать, потому что больше ничего не можешь дать? Или все отдать, лишь бы человек не умер? Не знаю. До сих пор не знаю. Я тогда обиделась на тетю Нику и не поехала. Сейчас бы поехала. Сидела и держала за руку. Ты должна сказать мужу, что он тебе нужен. Детям скажи все честно, не придумывай. И к маме поезжай. Сиди рядом.

– Она не хочет меня, отказывается. Я ей наняла женщину, которая приходит, убирает, продукты приносит, готовит. Так мама ее встречает котлетами, кофе ей варит. Спрашивает, не в комочках ли пюре? Меня она никогда так не встречала. Ни разу к моему приезду не то что котлету не пожарила – чайник не поставила. Они с этой женщиной созваниваются, переписываются. Мне мама не звонит никогда. Иногда мне кажется, что она не помнит дней рождения внуков. Она может выгнать меня из дома. Или, если приехала к нам, уйти, не попрощавшись. Вдруг собраться и хлопнуть дверью. Чтобы потом все за ней бежали и спрашивали, что случилось. Успокаивали, возвращали. Я больше не бегаю. Сил нет. Она всегда верила в формулу «не надо меня жалеть, лучше помогите материально». И меня так воспитала. С детства внушала, что слезы ничем не помогут. Держать за руку и сочувствовать? Я точно знаю, что она скажет: «Иди и заработай на то, чтобы у твоей матери было все – палата, врачи, лекарства. А уж желающих подержать меня за руку, причем за деньги, я и сама найду». Вот приходящая женщина и держит ее за руку. За деньги. А я работаю, чтобы у нее все было – и лекарства, и продукты.

– Ох, дорогая… Не знаю, что тебе сказать. Я тете Нике гроб оплатила, хороший, самый лучший, а мои родственники все равно меня проклинают. Говорят, откупилась. А надо было за гробом идти и волосы рвать. Я спрашивала: «Вы ее тогда в простыне похоронили бы?» Они сказали, что тете Нике все равно, хоть в простыне. То, что я приехала на день позже, мне так и не простили. Знаешь, как я себя успокаиваю? Если бы приехала вовремя, все равно осталась бы виноватой. В любой семье есть тот, кто виноват. И всегда будет, что бы ни сделал.

– Бэлла, спасибо вам за все, – сказала я.

– Пусть господь тебя хранит, девочка, – ответила Бэлла, помогая мне сесть в машину.

Меня выруливали с заправки Амир и тот случайный парень, который привез еду. Они махали руками, указывали, куда я должна повернуть руль. Двадцать лет водительского стажа, примитивная ситуация, с которой даже «чайник» справится. Я была благодарна им за то, что они говорили «правее», «левее», «прямо». Я кивала и благодарила. Мне вдруг стало спокойнее. Я понимала, что должна сначала доехать до дома и узнать, в какую больницу положили маму. Поговорить с мужем и детьми. Привести себя в порядок. А уже потом действовать.

Надо ли говорить, что в Москве оказалось несколько пятьдесят, шестьдесят и прочих седьмых больниц, причем в разных концах города. Дальше я разгадывала квест – в какой из них могла оказаться мама. Гинекологические и детские я отмела сразу. Оставались наркологические, психиатрические, онкологические и инфекционные. Мама с равным успехом имела шанс попасть в любую из них. Подумав, я решила, что зря исключила из списка детские и гинекологические. Мама у меня мастер оказаться в тех местах, где нормальная женщина при всем желании не окажется, даже если сильно постарается. Мама могла договориться, уболтать, загипнотизировать водителя «Скорой», врача и фельдшера, и они увезли бы ее хоть в роддом. Взяв себя в руки, я все же решила, что детские, гинекологические, а также инфекционные и наркологические окажутся в моем «резервном» списке. Про онкологические клиники я запретила себе даже думать. Психиатрическая больница, скорее, ждала меня, и вряд ли маме было бы там интересно оказаться. Так что, включив здравый смысл, от которого почти ничего не осталось, я решила обзвонить все те больницы, в которых есть кардиология. То есть практически все, в которых Бэлле могла послышаться цифра семь.

В нашем роду все женщины по женской линии страдали гипертонией. Бабушка и ее сестра умерли от инфаркта. Мама всегда говорила, что тоже умрет от «разрыва сердца на маленькие кусочки». «У меня в сердце осколок остался» – тоже ее выражение, применяемое в тех случаях, когда я, как ей кажется, недостаточно ласкова. Или если отругала за то, что она не поела с утра, прежде чем отправляться по делам, и ей стало нехорошо по дороге. Или если в миллион сто пятьдесят первый раз твердила, что надо готовить для себя, а не заглушать голод литрами кофе. Что можно залить овсяные хлопья кипятком и впихнуть в себя через не могу. Сварить кусок мяса, наконец.

– Я не могу для себя. Разве ты готовишь только для себя? – удивлялась мама.

– Да, готовлю. Для себя и надо. Если мне хорошо, то и всем вокруг будет хорошо. Да, я готовлю специально для себя, потому что должна быть сыта, весела и здорова. Тогда у меня будут силы. И я смогу позаботиться о муже и детях.

– О ком мне заботиться? – Мама решила разыграть драмтеатр.

– Обо мне. У тебя есть внуки. Ты можешь видеть их чаще, если захочешь.

– Я хочу, но у меня нет сил.

– Потому что надо запихнуть в себя овсянку или хотя бы вареное яйцо, – твердила я.

– Ты стала такой занудной. Тебе самой с собой не скучно? Я не хочу жить так, как ты мне предлагаешь, – с овсянкой и яйцом по утрам.

– Ну запей овсянку коньяком, сразу веселее станет, – ответила я, но уже раздраженно и едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик.

Моя мама из тех женщин, которые не просто наступают на одни и те же грабли дважды и даже не просто пляшут на них, а из тех, кто выступает с цирковым номером «Цыганочка на граблях». Она, например, идет в магазин. По дороге ей становится жарко или вдруг хочется покурить на свежем воздухе. Она распахивает куртку (шубу), срывает с себя шарф (платок), садится на бордюр и курит. После чего проделывает то же самое по дороге домой. Иногда дважды. И наутро просыпается с дикой простудой и температурой.

– Мам, ну сколько можно одно и то же? – спрашиваю я.

– Мне было жарко и вдруг захотелось покурить! – Мама упорно не видит никакой связи между перекурами с голой грудью, припорошенной снегом или политой дождем, и своими простудами.

* * *

Когда я в первый раз испугалась? Когда мама, приехав к нам в гости, выпила кофе, потом встала и долила в чашку кипяток, разбавляя гущу. У каждого человека свои странности, привычки, действия, нарушения в поведении, которые могут насторожить близких. У каждого свой «сигнальный пистолет».

Ну, например, человек читает лекции и вдруг начинает заговариваться, или забывать очевидные вещи, или мучительно подбирать слова. У меня был такой профессор в институте. Он всегда рассказывал на лекциях о том, что не вошло в учебник. Естественно, самое интересное, занимательное. «Остальное вы прочтете», – говорил он, и его лекции по не вошедшему в обязательное пособие материалу были куда интереснее того, что требовалось выучить по учебнику. Как в фильмах, когда вырезанные из картины куски, эпизоды, целые роли кажутся гениальнее всего фильма. И вдруг он стал читать лекции по собственному учебнику, переизданному много раз. Труду, которому посвятил всю свою жизнь. Причем читал с явным, неподдельным интересом. Казалось, он не узнавал ни одной буквы, ни единой запятой. Читал, будто художественную литературу, роман, который вдруг увлек. Спорил вслух, тут же делал пометки на полях, иногда просто сидел и читал собственный учебник. Критиковал автора. Или вдруг подскакивал и рассказывал нам, что вот этот момент, описанный на такой-то странице, спорный. И принимался доказывать, почему именно. Мы по молодости мало что понимали. Посмеивались. И ждали, когда профессор вернется к своим занимательным лекциям. Но он продолжал читать учебник. Иногда еще возвращался к реальности, обращал внимание на аудиторию, а потом просто садился за стол, брал книгу и читал про себя. Внутренний хронометр работал при этом безотказно. К концу лекции, которая проходила в полном молчании, профессор вставал, всех благодарил и уходил. Наверное, если бы в аудитории оказались его близкие, они бы распознали болезнь раньше. Но что взять с нас, студентов? Мы радовались тому, что могли заниматься своими делами. Или, отметившись, сбегали. И профессор не замечал, что сидит в практически пустой аудитории.

 

Он скончался от неоперабельной опухоли мозга. В последний месяц жизни уже не понимал, как оказался в институте, где проработал всю жизнь. Все улыбались и списывали провалы в памяти на чудачества пожилого, но великого преподавателя, практически живого классика. Он так и приходил каждый день в аудиторию, садился за стол и читал свой учебник, продолжая делать пометки на полях, где уже не осталось свободного места. Иногда хватался за голову и говорил, что не успеет закончить срочную и важную работу – этот учебник. Естественно, все рвались сдать экзамен именно ему, а не аспиранту или другому преподавателю. Если кто-то из нас рассказывал что-то из его лекций, отличавшихся от учебника, профессор счастливо улыбался, ставил «отл» и говорил, что «это очень любопытно», не признавая собственного авторства. Конечно, мы вовсю пользовались этим приемом и готовились исключительно по лекциям, которые до этого считались вроде как бессмысленными, своего рода художественной литературой, не имевшей отношения к экзаменационному материалу.

Когда наконец диагноз был поставлен, родственники профессора хотели сделать как лучше – обеспечить любые клиники, домашний уход, сиделок, лекарства. Но он упрямо рвался в институт, только там успокаивался и не страдал от болей. В конце концов, его решили не мучить – родственники доводили его до аудитории и забирали после лекции. Умер он в институте. Не мы, другая группа студентов подумала, что профессор уснул, и попросту сбежала. Нет, профессор не дочитал свой учебник, но успел заложить страницу закладкой. До конца книги оставалось всего несколько страниц.

Так вот, мама перепугала меня в тот момент до смерти. Она всегда пила кофе. Лучший. Сваренный исключительно в турке. Никакие банки с растворимым, появившиеся в советское время, дорогущие и дефицитные, ее не устраивали. Она покупала зеленые зерна, сама обжаривала их в духовке, молола в ручной кофемолке, добиваясь нужного помола – мелкого или среднего. Впрочем, на электрическую кофемолку она согласилась. Как и на уже обжаренные зерна разных видов. Но турка, джезва – медная, настоящая, с длинной ручкой, оставалась неизменной. Как и специальная ложка для кофе. Мама не терпела «опивок», мутной жижи вместо настоящего кофе. Даже напиток из кофемашины и капсул отвергала категорически. Она в любом городе могла найти место, где ей сварили бы «нормальный» кофе.

Когда мы переезжали, уезжали или просто отправлялись в отпуск хотя бы на неделю, первым делом мама укладывала в чемодан кофе, крошечную электрическую плитку и турку. Она могла забыть мою школьную форму, важные документы, включая паспорт, но турку с плиткой и запас кофе – никогда. Я делаю так же. Турка, ложечка и кофе всегда со мной. Разве что плитку за собой не вожу.

И тут я увидела, как мама не переворачивает чашку на блюдце привычным, доведенным до автоматизма движением – чтобы прочесть рисунок, погадать на желание, рассмотреть, что там предсказывает судьба в кофейной гуще, а доливает в опивки кипяток. И снова пьет.

– Мама, что ты делаешь? – Мне поплохело. – Давай я тебе еще сварю.

– Не надо, крепкий слишком, – ответила мама.

– Мам, я тебе сварю не такой крепкий.

Я буквально вырвала из ее рук чашку и вылила эту муть в раковину. Мама обиделась и замолчала.

– Не пугай меня. Зачем ты так делаешь? Ты еще пакетики чайные начни по два раза заваривать. – Я пыталась взять себя в руки и даже смогла улыбнуться.

– Я не люблю чай, ты же знаешь.

Мама уехала от нас раньше, чем собиралась. Я крутилась на кухне и, когда вышла, увидела, что в прихожей не стоят ее кроссовки, а на вешалке нет куртки. Она со мной не попрощалась. Даже не заглянула на кухню сказать, что уезжает. Мой муж, мамин любимый зять, вызвал такси и усадил тещу в машину. Внуки тоже проводили. А я пекла на полдник шарлотку и запекала яблоки с медом и корицей. Хотела побаловать маму – она всегда любила яблоки в пирогах и запеченные с медом. Мне хотелось выбросить эти яблоки в мусорное ведро.

Про кофе я решила больше не вспоминать. Мама тоже сделала вид, что ничего не случилось. А уехала, как она потом объяснила, потому что не хотела отрывать меня от готовки и прочих домашних забот.

Обзванивая больницы, я вдруг поняла, чего на самом деле боюсь. Не того, что не смогу найти маму, – найду. Я все-таки журналист по профессии. Даже мой взрослый сын убежден – если я чего-то не нашла, значит, этого не существует в природе. Муж тоже уверен, что я черта лысого могу достать в рекордные сроки. Я всегда боялась маминого отношения к смерти и своего тоже. Как бы это объяснить?

Я не боюсь смерти, потому что выросла, глядя на гробы, похоронные процессии. У меня нет страха крови, покойников, включая висельников и утопленников. Мое детство прошло рядом со смертью. Я сама могла в любой момент умереть, как умирали многие дети вокруг меня: тонули в горной реке, подхваченные бурным потоком. Мы бежали звать взрослых, прекрасно осознавая, что нашего одноклассника, или брата одноклассника, или соседа уже не спасут. Повезет, если выловят «у дерева» – так называлось место, где течение немного стихало, река сужалась. Там, преграждая поток, лежало огромное ореховое дерево и цепляло своими ветвями утопленников. Дерево не убирали ровно по этой причине.

Нас, маленьких, старшие друзья водили к этому дереву, чтобы «проверить» утопленника. То есть раньше взрослых обнаружить труп. Кажется, Тамику это однажды удалось, и он считался героем. Я до сих пор помню это дерево – огромное, старое. Самое большое из всех, какие я видела. Ветви полоскались в воде, как белье. Завораживающее зрелище, манящее и пугающее одновременно. Существовал и особый ритуал, вроде посвящения. Правда, только у мальчиков – девочкам разрешалось лишь смотреть с берега. Спасибо за гендерное разделение, которое, наверное, спасло мою жизнь, иначе я бы тоже полезла. Мальчишки шли по стволу дерева и мерялись, кто дойдет дальше и не свалится, не испугается, не свернет назад. Многие падали, но выбирались, цепляясь за ветви. Никто не утонул, но воды все нахлебывались так, что на берегу долго отплевывались.

Если удавалось выжить, не свалившись в реку, то можно было умереть, прыгнув с моста рыбкой. Мост представлял собой шаткую конструкцию. Да, это было единственное место, чтобы потренироваться в прыжках в воду, – самое глубокое в той части реки. Но река мелела, если долго не было дождей. Или по другим неизвестным нам, детям, причинам ожидаемая глубина вдруг оказывалась не глубиной, а так, «по шейку». Кто же проверяет, перед тем как прыгнуть? Никто. Я помню Валерика, своего одноклассника. Он прыгнул рыбкой и сломал себе шею. Умер сразу же.

Смерть поджидала не просто на каждом углу, а ходила следом, по пятам, и это не образное выражение. В моем случае вполне конкретное.

Тутовник. Самые вкусные тутовые деревья росли на кладбище. Мы объедали все деревья. Но самое «вкусное» дерево с белым тутовником цеплялось ветками за линии электропередачи. Нам категорически запрещалось к нему приближаться после трагедии, произошедшей с Артуром. Он полез, чтобы дотянуться до самых крупных ягод, не удержался на ветке и схватился за провод. Его ударило током. Нет, он, к счастью, не умер. Но остался инвалидом, прикованным к креслу, к которому наш учитель-трудовик прикрепил колеса, отпилив ножки. О существовании инвалидных кресел никто, естественно, даже не подозревал. А даже если и подозревал, то откуда им взяться в селе? Артур передвигался в кресле, в котором раньше сидел его дедушка под абрикосовым деревом во дворе. Но мы все считали Артура героем – ведь он говорил, что попробовал самые вкусные ягоды. И никакие другие с теми не могут сравниться. И если бы он мог залезть на дерево еще раз, непременно бы это сделал.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru