Не знаю, долго ли разум мой был помутнен. Лоза змеей скользнула по груди и обернулась вокруг ствола, вокруг моих ног, вокруг лба, оставив на мне открытыми шею и живот. Пацан висел напротив, уставившись на меня, глаза его были широко раскрыты, но обращены вверх, ищуще. Рот был все еще открыт. Я думал, что это смертью вызвано: последний крик, что так и не вырвался, – но потом заметил что-то у него во рту, черное и в то же время зеленое. Желчный пузырь.
– Зубик сломали мы-то, а одно и хотелось, чтоб чуток вкусней. Чуток, чуток вкусней.
Запах его был мне знаком, и я знал, что он надо мной, но запах не держался. Я глянул вверх и увидел, как он падает, держа руки по бокам, будто ныряет. Падал быстро, несясь к земле. Серый, пурпурный, черный, вонючий и огромный. Пролетел мимо ветки, но ухватился за нее ногой, и ветка закачалась. Ноги его, длинные, с чешуей на лодыжках, один коготь торчал из пятки, а другие выпирали вместо пальцев на ногах, охватывая ветку, как крюк. Отпустил когти, упал и ухватился за другую ветку, пониже, так что морда его оказалась против моего лица. Пурпурные волосы полоской тянулись по центру головы. Шея и плечи (мышца на мышце!) – как у буффало. Грудь походила на крокодилье подбрюшье. И морда его.
Чешуя над глазами, нос плоский, зато ноздри широкие, с торчащими из них пурпурными волосьями. Скулы высокие, будто он всегда голоден, кожа серая с бородавками, из уголков рта торчат два блестящих клыка, даже когда он не говорит, как у кабана.
– Слышали мы, в землях, где дождей не бывает, матеря нас поминают и детишек пугают. Ты слыхал? Скажи нам правду, вкусненький, вкусненький.
А еще – дыхание его противнее, чем трупная гниль, мерзостней, чем дрисня больного. Взгляд мой скользил по его груди и гребням костей, выпиравших из-под кожи: три слева, три справа. Тугие мышцы на толстенных ляжках: стволы деревьев над тощими коленями. Привязал он меня крепко. Слышал я, как дед мой говорил, мол, с радостью встретит смерть, когда поймет, что она на подходе, а вот тут понял, что был он дураком. Так говорить мог лишь тот, кто ждал, что смерть застанет его во сне. Ух, заорал бы я, как дед был неправ, как несправедливо видеть смерть на подходе, как орать мне в вечной печали, что избрал этот гад для меня смерть медленную, что станет рвать меня и все время твердить мне, в каком он восхищении. Сжевать мою кожу и пооткусывать пальцы – и каждый вырванный кусок моего тела будет новой мукой, каждая боль – новой болью, а каждый приступ страха – новым приступом страха, и мне предстоит видеть, как ему радостно. И захочу я умереть быстро, ибо велики будут страдания… Только не хочу я умирать. Я не хочу умирать. Я не хочу умирать.
– Не хошь помирать-то? Малышечка, ты разве не слыхал об нас? Скороскороскороскороскоро ты молить об смерти станешь, – говорил Асанбосам.
Он поднял руку, всю в бородавках, поросшую волосами на костяшках, с когтями на кончиках пальцев. Рванул мне челюсть, раскрывая рот, и произнес:
– Миленькие зубки. Миленький ротик, малыш.
С тела надо мной что-то упало на меня. И тут я впервые вспомнил про Леопарда. Леопарда, сказавшего, что он сделает кружок по бушу, только никто не знал, что буш шириной в семь лун пути. Про этого оборотня, этого сопливой леопардовой сучки сына, что оставил меня тут. Асанбосам подскочил на ветке и отпрыгнул в сторону.
– Рассерчает он на нас, как пить дать. Рассерчает, рассерчает, до того уж рассерчает. Не трожь мяско, пока я крови не попил, он-то говорит. Я самый старший, говорит. И стегает он нас – жуть. Жутко. Жутко. Дак, его-то нет, а я голодный. И ты знаешь, что всего хуже? Что хуже и хуже? Он ведь тож лучшее мяско жрет, вроде головы. Это по-честному? По-честному, я спрашиваю?
Когда он вновь уселся напротив меня, во рту у него торчала рука, черная кожа на которой прогнила до зелени. Откусил пальцы. Потянулся левой рукой ко мне, вдавил мне в лоб коготь и пустил кровь.
– Уж сколько дней без свежего мяска, – причитал он. Черные глаза его были широко открыты, будто он жаловался мне. – Много, много деньков.
Он сунул в рот всю руку, жуя ее кусок за куском, пока локтевая связка не свесилась у него с губ.
– Нужна ему его кровь, ага, нужна, как он говорит, так и нужна. Оставляй их живыми, говорит.
Он глянул на меня, глаза его опять широко раскрылись.
– Но он никак не говорил оставлять тебя целеньким.
Шумно втянул в себя полоску мертвой плоти.
– Отрежем-ка кусочек мя…
Первая стрела пробила ему правый глаз. Вторая ударила прямо в его крик и вышла, окровавленная, из шеи сзади. Третья отскочила от его груди. Четвертая прошла точно сквозь левый глаз. Пятая пронзила ему ладонь, когда он подносил руку к глазу. Шестая проткнула мягкую кожу на боку.
Когтистые лапы Асанбосама соскользнули с ветки. Я слышал, как он грохнулся о землю. Леопард запрыгал с ветки на ветку, отталкиваясь от тонких раньше, чем они успевали сломаться, и опускался на крепкую. Сидел на ветке прямо передо мной и оглядывал мертвые тела, обвивая хвостом пучок сухих листьев. Он обратился в человека раньше, чем я успел взъяриться на него за то, что так надолго задержался.
Вместо этого я заплакал, ненавидя себя за это. Я ненавистью пылал к тому, что веду себя как мальчишка, мой собственный внутренний голос внушал мне: ребенок, ты и есть ребенок. Леопард спустился за мешком и вернулся с топориком. Я выпал в его объятия, да так и остался в них, плача. Он потрепал меня по спине и дотронулся до головы.
– Нам надо уходить, – сказал он.
Леопард видел, как я поднял сломанный лук, и дал мне свой. Я вернул ему его.
Я не был лучником и, видать, никогда им не буду. Зато я взял нож и топорики. Он засмеялся и заметил, что в мешке они совсем не страшны.
– Нам надо уходить, – сказал Леопард. – Эти твари парами ходят.
– Эти твари?
– Асанбосамы. Они живут на деревьях и нападают сверху, но я ни разу не слышал, чтоб кто-то из них залетал так далеко от побережья. Асанбосан – это пожиратель плоти. Брат его, Сасабонсам, – кровопийца. Он тоже малый не промах. Нам уже уходить надо.
– Желчный пузырь.
– Я его прихватил.
– Где он был?
– Нам надо двигать.
– Я совсем не видел, как ты…
Он подтолкнул меня, чтоб я пошел.
– Сасабонсам скоро вернется. У него крылья есть.
Леопард оттяпал Асанбосанову голову, обернул ее листьями сукусуку и сунул в мешок. Мы уходили путем, каким я пришел, держа оружие в руках, готовые сразиться с любым зверем, какой покажется этой ночью.
– Что ты станешь делать с головой? – спросил я.
– Повешу на стене, чтоб можно было задницу чесать, когда зачешется.
– Что?
Больше он не сказал ничего. Четыре ночи мы провели на ногах, обходя леса, где дремать нам не пришлось бы, и двуликих животных, какие почуяли б Асанбосамову плоть и упредили б его братца. И всего на расстоянии утреннего перехода до хижин Сангомы донесся до меня запах, и до Леопарда тоже. Он зарычал, я закричал: ходу! Схватил лук, оружие, мешок и пытался двигаться бегом. Когда мы добрались до речки, в ней плавал маленький мальчик – головкой вниз. Леопард бросился в воду и выловил мальчишку, но стрела пробила ему сердце. Мальчика этого мы знали. Не один из тех, что в верхней хижине жили, но все равно минги. Времени хоронить его не было, и Леопард вернул его в реку, повернул лицом вверх, закрыл малышу глаза и пустил его по течению.
На тропе путь закрыли два тельца, мальчик и девочка-альбинос, оба с торчавшими в спинах копьями. Кругом все было красным от крови детей и горящих хижин. Нижняя обрушилась, превратившись в громадный холм из пепла и дыма, а средняя, осевшая из-за сгоревших балок, развалилась надвое. Одна половина рухнула на остатки нижней хижины. Дерево, почерневшее, голое, раскачивалось, вся листва его сгорела. Огонь все еще бушевал в верхней хижине. Горело полкрыши, половина стены почернела и дымилась. Я вспрыгнул на первую ступеньку, и она обломилась подо мной.
Падая, кувыркаясь, я все еще катился, когда Леопард, вспрыгнув по ступеням покрепче, вбежал прямо в хижину. Он пробил ногой заднюю стену, все еще не охваченную пламенем, и продолжал долбать ее, пока дыра не стала достаточно большой. Выскочил он леопардом, держа мальчика за воротник рубашки, однако мальчик уже не двигался. Леопард кивнул в сторону хижины, показывая, что в ней еще много детей. Языки пламени исходили криками, смехом, прыгали с листка на листок, с бамбука на бамбук, с ткани на ткань. На полу безногий малыш держался на малом с жирафьими ногами, и кричал, чтоб тот двигался. Я указал на отверстие и подхватил Жирафленка. Безногий пробрался в отверстие, а я огляделся, стараясь понять, не упустил ли кого.
Сангома была на потолке, недвижимая, с широко раскрытыми глазами, рот широко открыт в молчаливом крике. Копье пронзило ей горло насквозь, однако что-то припечатало ее к крыше, как к полу, и это было не копье, а заклятье. Колдовство. Лишь одна личность могла прийти мне на ум, способная на колдовство. Кто-то прорвался через ее защитные чары и добрался до самой ее хижины. Пламя скакнуло на платье Сангомы, и она вспыхнула.
Я выскочил с малышом.
Из кустов вышли сросшиеся близнецы.
Глаза их были широко раскрыты, губы тряслись. Увиденное, я понимал, не забудется ими никогда, какое бы множество лун ни сменилось. Леопард стянул мертвого мальчика, чтобы осмотреть лежавшего под ним другого, живого альбиноса. Тот заверещал и попытался убежать, но споткнулся, и Леопард подхватил его. Я положил Жирафленка на траву, когда появилась голубая Дымчушка, трепеща до того, что расходилась на двух, трех, четырех девочек. Потом она убежала, пропала, вновь появилась на краю леса. Исчезла – и появилась вновь передо мной, тихонько скуля. Опять побежала, остановилась, побежала, пропала, появилась, встала и смотрела на меня, пока я не понял: она хочет, чтоб я пошел за нею.
Услышал я их раньше, чем увидел. Гиены.
Четыре из них дрались за поваленным деревом над мясом, ворча, толкаясь, кусая друг друга, чтоб урвать и заглотнуть куски целиком. Я даже не пытался думать, чем они могли бы объедаться. Четыре гиены загнали маленького мальчика на дерево, довольно скалясь и издеваясь перед тем, как убить. Дымчушка появилась прямо перед мальчиком и вспугнула стаю. Гиены отошли, но не так далеко, чтобы мальчик смог убежать. Я взобрался на дерево в пятидесяти шагах и прыгал с ветки на ветку, с дерева на дерево, как, я видел, делал Леопард. С ветки высокой я прыгнул на ту, что пониже, потом, раскачиваясь, запрыгнул на ветку повыше. Пролетел ветку внизу и вспрыгнул на другую, съехал по стволу, который вилкой расходился надвое, сквозь бившую по лицу листву прыгнул и зацепился за другую ветку, согнувшуюся под моей тяжестью, а потом подбросившую меня.
Гиены визгливо тявкали, устанавливая порядок, решая, кому из них убивать мальчика. А дерево рядом было высоким, с тонкими ветками и без общения с деревьями вокруг. Я спрыгнул с ветки на вершине, ухватился за другую, качнулся на ней и приземлился на дереве, поломав все веточки вокруг себя, расцарапав ноги и щеку и наглотавшись листьев. Четыре гиены подошли поближе, и Дымчушка старалась удержать мальчика. Крупные гиены, самые большие в стае. Самки. Я метнул кинжал и не попал в лапу. Гиена отпрыгнула – прямо под мой второй кинжал, который попал ей в голову и пробил ее. Одна убежала, две остались, стояли, огрызались и тявкали. С топориками в каждой руке и с кинжалом в зубах я спрыгнул с высоты, приземлившись точно перед гиеной, и с обеих сторон разом рубанул ее по морде, рвану – рубану, рвану – рубану, пока кровь с требухой не залили мне лицо и не ослепили меня. Зверюга опрокинула меня, вцепилась мне в левую руку, стала рвать ее, отчего я заскрежетал зубами, пугая мальчишку. Еще одна гиена пыталась укусить меня за ногу. Я выхватил кинжал изо рта и вонзил его гиене в шею. Вытащил и снова вонзил. Еще раз вонзил. И еще раз. Зверюга упала. Гиена, ухватившая меня за ногу, изготовилась ее куснуть. Я взмахнул здоровой рукой, и кинжал располосовал ей морду, выбив один глаз. Визжа, она убежала. Две гиены вцепились в маленький труп и убежали с ним.
Левая моя рука, окровавленная, разодранная, безжизненно повисла. Мальчишка до того перепугался, что отскочил от меня. Дымчушка поспешила ко мне и умоляла его вернуться. Стоило мальчишке побежать, как на него прыгнула гиена. Упала она прямо на него, сраженная двумя пронзившими ей шею стрелами. Мальчишка пронзительно кричал, когда я вытащил его. Леопард пустил еще две стрелы, и остальные гиены убежали.
Малыш, кого вытащили из хижины, так уже и не проснулся. Мы похоронили шестерых, потом остановились: погибших было очень много, а каждая смерть вызывала в нас смертельную боль. Найденных четверых мы завернули в тряпки или шкуры, какие отыскать смогли, и пустили их по воде, чтобы река унесла их в мир иной. Так и казалось, что они полетели на зов богини. Мы отыскали ягод и приготовили мясо для ребятни. После того как они поглубже погрузились в сон, перестав всхлипывать и вскрикивать, Леопард взял меня за плечо, и мы отошли в лес.
– Ну и кого нам винить в этом? – произнес он.
– Зачем спрашивать про то, что тебе известно?
– Ты его чуешь?
– Я всех их чую.
– Будут и другие.
– Знаю.
Дымчушка не отпускала меня. Следовала за мной до самого края поляны, минуя то, что когда-то было защищено чарами, пока я криком не погнал ее обратно. Леопард собрал оставшихся в живых: мальчишку, которого мы спасли от гиен, мальчика-альбиноса, близнецов, Жирафленка и ее. Слишком много тел было, чтоб их хоронить, большинство их успели обгореть.
Когда я собрался уходить, рухнула крыша верхней хижины, и мальчик-альбинос заплакал. Леопард не знал, что делать. Он гладил мальчика по лицу, пока тот не забрался на него и не затих, уткнувшись головой ему в плечо.
– Я должен идти, – сказал Леопард.
– Тебе их не выследить.
– Я искусней луком владею.
– Я возьму топорик и нож. И еще копье.
– Сейчас я могу идти по их следам.
– Они сбивают со следа, двигаясь по реке. Тебе их не найти.
– У тебя всего одна рука.
– Хватит и одной.
Он обвязал мне руку плетенкой асо-оке[24], которая, я знал, покрывала голову Сангомы.
Запах их, прежде ослабевший, с наступлением сумерек держался стойко. На ночь отдохнуть расположились. Шаг за шагом они подходили к хижине той же дорогой, что и мы. Я мог бы отыскать их, даже не утруждая свой нос. По всей дороге были разбросаны всякие безделушки: это когда они поняли, что чары Сангомы ничего не стоят. Нагнал я их еще до наступления глубокой ночи: мясо обжаривали на вертеле. На землях саванны запах горящего мяса отпугивал всех кошачьих. Половинка луны бросала слабый свет. Сельчане расположились между двумя марулами[25], обменивались шутками и издевками. Один, раскинув руки и тараща глаза, высунул язык и бормотал что-то на языке селения про ведьму. Другой поедал упавшие с дерева плоды, шагая как пьяный и называя себя носорогом. Еще один заявил, что ведьма околдовала его желудок и он отойдет посрать. Я последовал за ним, к деревьям, туда, где слоновья трава доходила ему до горла. Достаточно далеко, чтоб ему был слышен их смех, зато они не слышали б его потуги. Задрав повязку на бедрах, он уселся на корточки. Я наступил на гнилую ветку, чтоб он поднял голову. Копье мое вонзилось ему прямо в рот, глаза его вывернулись сплошными белками, ноги подогнулись, и он упал в траву, не проронив ни звука. Я вырвал копье и прокричал проклятие. Остальные всполошились.
Забравшись на другое дерево, я вновь подал голос. Один из сельчан подошел близко, ощупывая путь вокруг дерева, но ничего не видя в смутном свете. Его запах был мне знаком. Уцепившись ногами за ветку, я свесился, оказавшись с топориком как раз над ним, пока он окликал Аникуйо. Резко взмахнув рукой, я рубанул ему прямо в висок. Запах его я помнил, а вот имя его припомнить не мог и слишком уж долго вспоминал. Дубина ударила меня в грудь, и я упал. Руки обхватили мне горло и сдавили. Он сделал бы это, выжал бы из меня душу и стал бы похваляться, что сам учинил это.
Кава.
Я знал его запах, а он знал, что это я. Луна вполсвета высветила его улыбку. Он ничего не говорил, но прижал мне левую руку и хохотнул, когда я выдавил из себя крик.
Кто-то крикнул, спрашивая, нашел ли он меня, и моя правая рука выскользнула из-под его колена, но он этого не заметил. Туже сжимал мне шею, голова у меня отяжелела, потом свет – и в глазах все стало красным. Я даже не понимал, как отыскал нож на земле, пока не сжал в ладони его рукоять, смотрел, как он ржет и приговаривает: ну что, отымел Леопарда? Воткнул нож прямо в горло, откуда кровь ударила фонтаном, как горячая вода из-под земли. Глаза у него из орбит выскочили. Кава не упал, он опустился мне на грудь, теплая кровь его побежала по моей коже.
Вот что хотел бы я сказать колдуну.
То, что причина, по какой не видел он меня в темноте, не слышал, как пробирался я по бушу, не мог учуять по следу меня, бегущего за ним, пока он удирал, потому как понимал, что навалилась на посланных им какая-то напасть вроде крученого ветра, причина, по какой он споткнулся и упал, причина, по какой ни один камень, что он поднял и швырнул в меня, меня не задел, как и шакалье дерьмо, какое он по ошибке принял за камень, причина, по какой даже после того, как пригвоздил он своим заклятьем Сангому и убил ее на крыше ее хижины, колдовство Сангомы все еще защищало меня, потому как не было оно никаким колдовством. Хотел бы я все это сказать. Вместо этого воткнул я нож ему в шею с востока и располосовал горло до самого запада.
Мой Дядя криком кричал, моля их не убегать, тех двух последних, что были рядом. Он заплатил им золотыми монетами и каури, он вдвое больше даст, даже втрое больше, и они смогут другим заплатить, чтоб сражались с их кровными врагами, или взять себе еще одну жену из деревни поприличнее. Он сидел в грязи, полагая, что они следят за бушем, а они следили за мясом. Тот, что справа, упал первым: мой топорик разрубил ему нос надвое и раскроил череп.
Второй на бегу наткнулся прямо на мою пику. Он упал и быстро отмучился. Я пронзил копьем ему живот и попал в землю, целя ему в шею. Хватило времени, чтобы мой Дядя вздумал бежать, объятый надеждой. Убежать.
Мой нож вонзился ему в правое бедро. Он тяжело шлепнулся, вопя и криком взывая к богам.
– Кого из детей ты убивал первым, Дядя?
– Слепой Бог Ночи, услышь мои молитвы!
– Кого? Ты сам за нож взялся или других для этого нанял?
– Боги земли и неба, я всегда почитал вас!
– Кто-то из них кричал?
Он перестал отползать прочь и уселся в грязь.
– Все они кричали. Когда мы заперли их в хижине и подожгли ее. Потом криков больше не стало.
Сказал он это, чтобы меня пробрало, и – пробрало. Не было у меня желания становиться таким человеком, кого такие вот вести до потрохов не пробирали б.
– А ты! Я знал, что ты проклятие, но и подумать не мог, что ты сподобишься прятать минги.
– Не смей никогда звать…
– Минги! Мальчик, ты когда-нибудь видел дождь? Ощущал его на своей коже? Видел, как в одну ночь распускаются цветы, потому что земля полнится от воды? На все это тебе стоило бы посмотреть. Ты бы много лун голову ломал, почему это боги забыли эту землю. Высушили реки и позволили женщинам рожать мертвых детей. Это ты навлек бы на нас? Одного ребенка-минги хватает, чтобы проклят был целый дом. А десять и еще четыре? Ты разве не слышал наши разговоры о том, что охота нынче плохая и становится все хуже? Буманджи может носить дурацкие маски и плясать дурацкому божку, только ни один Бог не станет слушать в присутствии минги. Еще две луны, и мы голодать бы стали. Что ж дивиться, что слоны с носорогами пропали, а остались только ядовитые змеи? И ты, дурак…
– Оберегал их Кава, а не я.
– Ты смотри, как он врет-то! И Кава предупреждал, что ты будешь врать. Он следом за вами шел, за тобой и еще каким-то Леопардом, с кем ты кувыркался. Это сколько же мерзости в одного мальца влезть может?
– Я бы сказал: пусть Кава подтвердит свои слова, – только у него больше горла нет.
Дядя сглотнул. Я шагнул ближе. Он пополз прочь, будто скорпион по песку.
– Я твой любимый Дядя. Я единственная семья, какая у тебя есть.
– Тогда я буду на деревьях жить и возле рек гадить.
– Думаешь, барабаны никогда не услышат? Люди по запаху распознают всю эту кровь и обвинят тебя. Кто он такой, этот бездомный? Кто он такой, этот бездетный? Кто был тот, о ком Кава, вернувшись в селение, рассказывал, говоря, что он творит проклятия на свой собственный народ? Все эти мужчины, кого ты убил, что петь их женам? Ты, кто выбрал нечестивых детей и проклятую землю, теперь еще забрал их отцов, сыновей и братьев. Ты – мертвец. Уж лучше тебе самому взять нож и перерезать себе горло.
Я зевнул.
– Есть еще что сказать? Или ты теперь предлагать станешь?
– Шаман…
– Вот те на, теперь ты веришь слову шаманов?
– Наш шаман, он сказал мне, что что-то падет на нас, как буря.
– И ты подумал о молнии. Если ты вообще думал.
– Ты не молния. Ты – чума. Посмотри на меня, как ты явился к нам ночью, будто дурной ветер, и проклятия потоком полетели. Тебе полагалось убить гангатома. Вместо этого ты взялся за их работу. Но даже они никогда сами не обратятся к тебе. Нет у тебя никого своих, и ты сам ничьим не станешь.
– Предсказателем стал? Завтра тебе открылось? Любимый Дядя, у меня к тебе один вопрос. – Он уставился на меня. – Гангатомы пришли по душу моего отца и моего брата, заставили моего деда бежать. Как оно случилось, любимый Дядя, что они ни разу тебя не трогали?
Я пригнулся прежде, чем он метнул в меня мой собственный нож. Тот стукнулся в дерево позади меня и упал. Дядя вскочил, заорал и помчался на меня, как буффало. Первая стрела прострелила ему левую щеку и вышла из правой. Вторая прямо в шею ему попала. Третья меж ребер прошла. Дядя таращился на меня, ноги его ослабли, и он рухнул на колени. Пятая тоже пронзила шею. Любимый Дядя растянулся на земле лицом вниз. Позади меня Леопард опустил свой лук. За ним стояли Альбинос, безногий Колобок, сросшиеся Близнецы, Жирафленок и Дымчушка.
– Не для их это глаз, – выговорил я.
– Нет, для их, – возразил он.
На рассвете мы отвели детей единственным людям, готовым их принять, людям, для кого ни единый ребенок никогда не мог стать проклятием. В гангатомской деревне за копья схватились, увидев нас на подходе, но пропустили, когда Леопард закричал, что мы принесли дары для вождя. И тот, высокий, тощий, скорее боец, чем правитель, вышел из своей хижины и оглядел нас, стоя за стеной своих воинов. Он повернул голову к Леопарду, но взгляд его так и оставался на мне. Скулы высокие, глаза глубоко ушли в надбровья, словно в тени скрылись. В каждом ухе у него было по кольцу, шею обвивали двое бус. Грудь его – стена из рубцов в знак десятков и десятков поверженных. Леопард развязал мешок и вышвырнул из него голову Асанбосама. Даже воины отпрянули прочь.
Вождь взирал на нее достаточно долго, чтобы мухи тучей налетели. Он прошел сквозь шеренгу воинов, поднял голову и рассмеялся.
– Когда пожиратель плоти и его брат-кровосос увели мою сестру, они пили у нее лишь столько крови, чтоб она в живых оставалась, зато и накормили ее такой гадостью, что она стала их кровной рабыней. Жила под их деревом и ела объедки мертвецов. Следовала за ними по всем землям, пока даже им не становилась в тягость. Следовала за ними в реки, через стены, в гнездовья огненных муравьев[26].
Однажды Сасабонсам подхватил брата и слетел с утеса, зная, что сестра последует за ними.
Вождь поднял голову и вновь рассмеялся. Народ повеселел. Потом вождь взглянул на меня и оборвал смех.
– Так что, Леопард, взыграло в тебе, отвага безудержная или глупость безмерная? Ты привел сюда ку?
– Он тоже пришел с дарами, – сказал Леопард.
Я тряхнул дядин плащ из козлиной шкуры и оттуда выпала его голова. Воины тесно обступили ее.
Вождь ничего не говорил.
– Но разве вы с ним не одной крови?
– Я ничьей крови.
– Я вижу ее в тебе, нюхом чую. Сколько ты этого ни отрицай. Мы убили много мужчин и нескольких женщин, большинство из них были вашего племени. Но своих мы не убиваем. Что за честь, по-твоему, это принесет тебе?
– Ты только что признался, что вы убили нескольких женщин, и все ж ты рассуждаешь о чести?
Вождь опять воззрился на меня:
– Я бы сказал, что тебе нельзя оставаться тут, но ты пришел не затем, чтоб остаться. И ты, Леопард, тоже.
Он глянул за наши спины:
– Еще дары?
Мы оставили детей у него. Две женщины подхватили Жирафленка – одна за ягодицу – и потащили его к себе в хижину. Молодой мужчина сказал, что отец его слеп и ему одиноко, а самому ему все равно, что Близнецы срослись. Так не придется даже беспокоиться, чтоб не потерять одного. Мужчина с благородными перьями в головном уборе в тот же день взял Колобка с собой на охоту.
Несколько мальчишек и девочек окружили Альбиноса, трогали его, пальцами тыкали, пока один не догадался дать парню чашку воды.
Мы с Леопардом ушли до заката. Пошли вдоль реки, потому как мне хотелось хоть мельком увидеть кого-то из ку, кого я больше не увижу никогда. Только ни один ку не вышел к реке, от страха попасть под копье гангатомов. Леопард повернул, собираясь вернуться в густой лес, когда позади меня зашуршали листья. Чаще всего она проходила как призрак, однако если была здорово испугана, радостна или сердита, то шуршала листьями. А то и камни ворочала. Дымчушка.
– Скажи ей, что нельзя ей за нами, – обратился я к Леопарду.
– А она и не за мной, – хмыкнул тот.
– Возвращайся! – прикрикнул я, обернувшись. – Ступай, стань дочерью для какой-нибудь матери или сестрой какому-нибудь брату.
Ее личико появилось из дымки, нахмуренное, будто она не понимала моих слов. Я указал на деревню, но она где была, там и оставалась. Я махал ей, мол, уходи, но она шла следом. Я подумал, если не стану обращать на нее внимания и как невнимание к тому, что она идет за мной, заставляет колотиться мое сердце, то она отстанет. Только Дымчушка следовала за мной до самого конца деревни и после нее.
– Иди назад! – выкрикивал я. – Возвращайся, мне ты не нужна.
Я шагал – и она вновь возникала передо мной. Я готов был заорать, но она заплакала. Я отвернулся – она снова возникла. Леопард стал преображаться и рыкнул. Дымчушка отпрянула.
– Иди назад, пока я не проклял тебя! – крикнул я.
Мы дошли до рубежа территории Гангатома, направляясь на север, на вольные земли, а потом в Луала-Луала. Я знал, что она у меня за спиной. Я подобрал два камешка и бросил один в нее. Проскочил ее насквозь, камень-то, только я понимал, как ужаснет ее сам мой бросок.
– Иди назад, призрак проклятущий! – крикнул я и бросил второй камешек. Она пропала, и больше я ее не видел. Леопард ушел далеко вперед, прежде чем я понял, что все еще стою на месте, не двигаясь. Понимал, что смогу, и знал – с места не тронусь, пока он не рявкнул.
Я отправился с Леопардом в Фасиси, столичный город на севере, и нашел там множество мужчин и женщин, у кого пропали вещи и люди, кому была бы польза от моего нюха. Леопарду обрыдли стены, и две луны спустя он ушел, а я остался один на долгие-долгие луны.
В следующий раз я увиделся с Леопардом, когда годы прошли и я стал мужчиной. Телом прибавил и лунами, охотник за пропавшими, если вам моя цена по карману. Для слишком многих мужчин в Фасиси мысль обо мне была горька, так что перебрался я в Малакал. Леопард пробыл там четыре ночи, прежде чем передал мне с хозяйкой, что намерен повидаться со мной, что, на мой взгляд, было ясно, потому как видеть город ему не было никакого резона. Леопард по-прежнему был крепок в кости и красив, ходил он в человечьем обличье, в рубахе с короткими рукавами и плаще: леопарда мужчины города убили бы. Ноги у него стали крепче, волосы, обрамлявшие лицо, еще буйнее. Он отпустил усы, только Малакал был городом, где мужчины любили мужчин, священники женились на рабынях, а печаль смывалась пальмовой водкой и пивом масуку. Я нюхом почуял его прибытие ночью, когда он пришел в город. В ночь, когда даже дождь, пробудив старые запахи, был не в силах унять его вони. Он по-прежнему источал вонь человека, что моется, лишь переходя реку. Мы встретились на постоялом дворе «Куликуло», месте, где я вел дела, месте, где толстяк-хозяин подавал суп и вино, и никто в грош не ставил, кто или что проходило в дверь. Мне хозяин предложил пальмовой водки, какую сам бы не стал пить.
– Ты хорошо выглядишь, не тот, что был, теперь мужчина, – сказал Леопард.
– А ты такой же, – заметил я.
– Как твой нюх?
– Этот нюх заплатит за эту водку, поскольку по тебе не скажешь, что ты при деньгах.
Он рассмеялся и сообщил, что явился с предложением.
– Мне нужно, чтоб ты помог мне найти муху, – сказал он.