Король обманулся, как обманываются и все остальные. Ошибочно принял меня за правшу. Я врезал ему прямым в лицо, и только тогда толпу колыхнул ропот. Я услышал позади гибельные шаги, приближавшиеся к трону, и обернулся. Толпа встала. Во всем зале всего один человек должен был испытывать страх смерти, и все ж они боялись меня.
Нет, они сдерживались. На их лицах ничего: ни страха, ни гнева – чистый интерес.
И тут толпа – все как один – отпрыгнула, взирая мимо меня на Короля. Обернувшись, я увидел, что он стоит, в руке львиная лапа, вобравшая добрую толику моей крови. Король зашвырнул лапу в воздух под самый потолок, и толпа охнула. Едва лапа ударилась оземь, придворные подались назад, кое-кто сзади пустился бежать. Кто-то в толпе кричал, но крикам вторило эхо, кто-то вопил, но вопли стихали на востоке и вновь поднимались на западе. Мужчина бежал по женщине, бегущей по ребенку. Король смеялся.
Я только и слышал вокруг: Омо, Омо, Омо. Потом треск, потом разрыв, потом пролом, будто бог какой крышу срывал. «Омолузу», – произнес кто-то. Омолузу. Крышеходцы, ночные демоны из века за век до нашего.
Я понял, что сделал Король, даром что не видел этого.
– Они попробовали твоей крови, Следопыт. Омолузу никогда не перестанут преследовать тебя.
Я схватил его руку и располосовал ее. Он заорал во всю глотку, как речная девица, меж тем потолок сдвинулся, заскрипел, затрещал, запыхал, но оставался на месте. Я его рукой прикрывал свою, а он в это время шлепал меня ладошками и пинал, как маленький мальчишка, пытаясь вырваться, я же собрал его кровь. Первая фигура отлепилась от потолка, когда я швырнул его королевскую кровь в воздух.
– Теперь обе наши судьбы на крови замешены, – сказал я.
Улыбка его испарилась, уступив место страху. Ужасу. Челюсть у Короля отвисла, глаза выкатились. Я схватил его руку и потащил его за собой вниз по ступеням, когда от потолка, от тьмы, отлепились еще три фигуры, погружая все вокруг во мрак. Я встал посмотреть. Король рванул бегом прочь, визжа. Мужчины, черные телом, черные с лица, черные там, где глазам полагалось бы быть, отлеплялись от потолка, будто из ям выбирались. И когда вставали во весь рост, то стояли на потолке, в точности как мы на земле стоим. От омолузу исходили лезвия света, острые, как мечи, и дымящиеся, как горящий уголь.
Они набросились. Я побежал, слыша, как отскакивают они от потолка. Подпрыгнув, крышеходец не падал на пол, а вновь приземлялся на потолок, будто бы это я стоял вверх ногами. Я бежал во внешний дворик, но двое опередили меня. Спрыгнув вниз, они взмахнули своими мечами, двумя разом. Копье защитило меня от обоих ударов, но сила их сбила меня с ног. Один напал на меня, искусно орудуя мечом. Я качнулся влево, ушел от его клинка и вонзил копье прямо ему в грудь. Копье продвигалось по чуть-чуть, будто смолу пронизывало. Он отпрыгнул, утащив с собой мое копье. Я вытащил меч. Двое сзади схватили меня за лодыжки и протащили меня до потолка, где ночным морем кружила в водоворотах тьма. Я располосовал мечом черноту, обрубил им конечности и, как кошка, приземлился на пол. Еще один попытался схватить меня за руку, но я схватил его и притянул к земле, где он исчез струйкой дыма. Один подобрался ко мне сзади, я уклонился, но его клинок поймал мое ухо, и оно горело. Обернувшись, я отбил его клинок своим, и искры посыпались в темноте. Он отпрянул. Руки и ноги у меня заходили, как у мастера нголо. Я перекатывался и кувыркался, рука за ногу и за руку, пока не отыскал свое копье возле внешних покоев. Горело множество факелов. Я бросился к первому же и погрузил кончик копья в воск и пламя. Двое оказались прямо надо мной. Я слышал, как изготовили они свои клинки, чтобы разрубить меня надвое. Только я подпрыгнул с горящим копьем и проткнул их обоих. Оба вспыхнули пламенем, которое разбежалось по потолку. Омолузу рассеялись.
Я пронесся через внутренний покой, вниз по коридору и выскочил через дверь, где шаги прекратились. Снаружи луна из моего мира лила слабый свет на этот мир, вроде как свет через стекло сочился. Маленький толстяк-Король далеко не уходил. Он даже не бежал.
– Омолузу появляются там, где есть крыша. Ходить прямо по небу они не могут, – сказал он.
– Как же жене твоей эта сказка понравится!
– Да что ты знаешь про любовь, какую кто-то испытывает к кому-то?
– Давай двигай.
Я схватил его за руку и потащил за собой, только там еще проход был, шагов в пятьдесят. Мы оба остановились. Сделали пять шагов – потолок стал крошиться на куски. Тогда мы побежали. Еще одиннадцать шагов – и они уже бежали по потолку так же быстро, как мы по земле, и маленький толстяк-Король стал от меня отставать. Десяток и еще пяток шагов – и я ушел от удара клинка, ринувшегося смахнуть мне голову и смахнувшего корону с головы Короля. Счет шагам я потерял после десятка и еще пяти. Одолев половину прохода, я схватил факел и швырнул его в потолок. Один из крышеходцев загорелся и упал, но исчез дымком, даже не долетев до земли. Мы опять бросились наружу.
Вдалеке стояли ворота с каменной аркой, ширина которой никак не позволяла появиться омолузу. Однако, когда мы под ней пробегали, двое спрыгнули с потолка, и один из них располосовал мне спину. Где-то между пробежкой к реке и проходом сквозь стену воды я потерял обе свои раны и память о том, где они были. Я ощупывал кожу, шлепал по ней, уверенный, что вскрою порезы. Потом тер свои глаза, пока они гореть не стали. Только не было на коже моей никаких отметин.
Заметьте, обратное путешествие в его королевство длилось куда дольше, чем путешествие в его земли мертвых. Немало дней прошло, прежде чем мы встретили Итаки на речном берегу, только была она не старухой, а всего лишь маленькой девочкой, плескавшейся в воде и смотревшей на меня с лукавством женщины, вчетверо ее старше. Когда Королева встретила своего Короля, она принялась ругаться, оскорбляла и била его так крепко, что я понял: каких-нибудь несколько дней – и он снова утопится.
Знаю, что за мысль у тебя сейчас промелькнула. Вроде как дух тебе в голову вселился и оставил след смятения на твоем челе. Ты не можешь даже помешать бровям выгибаться над твоим глазом, чем выдаешь себя. Этот Король повинен во многих преступлениях, был он трусом и убийцей, продавал рабов дьяволам, но он не был лжецом. Любезный Жрец, постарайся не позволять волнению связывать тебе язык, не надо так старательно не поднимать взгляда. Я мог бы прямо сейчас крикнуть омолузу, и ты рванул бы в дверь, не позаботясь открыть ее, обделываясь, писаясь и криком крича разом. Король в этом сказании не говорил, что крышеходцы станут преследовать меня всю мою жизнь. И все сказания правдивы.
А, да, полагаю, в одном мы оба можем согласиться.
Над нами – крыша.
Теперь поговорим о городе Джубе. Севернее его только Фасиси, да и тот не город вовсе. Так, ничего особенного: дома да лавки, богатеи да попрошайки, грязь, дерево да камень, и все это превращается в ничто, поглощаемое Песочным морем. Но в Фасиси живет Король, как и его жены и его враги, так что, само собой, городок великолепен. Свихнувшийся монах невесть какого ордена как-то назвал Джубу местом, найденным девятьсот лет тому назад девятью десятками ведьм, что навертели чар, донесших разговоры о городе до стен каждого дома и до булыжных мостовых каждой улицы. Стоит путешественнику убраться отсюда, как из памяти его напрочь вылетают и вонь дорог, и тяжесть золота, и одуряющий запах женских духов.
Город овевает теплом ветер с Песочного моря. Люди свободные приезжают выпить, отдохнуть и с бабьем оттянуться, тогда как рабы проходят десятками, сотнями и десятками сотен через суетливые днем рынки человечьей плоти. Только город и ночью не спит. И никто не говорит с богами.
Пустыня на севере, река на юге и лес на востоке. Вы и не станете хранить в памяти свое посещение, ведь наши мошенницы замешивают зелье, чтобы обобрать вас дочиста. Джуба, он красный, толстый и плоский, с дорогами, ведущими к дорогам, и светом сотен светляков, которые оказываются свечением ламп за стеклами окон.
Позвольте мне рассказать про наши стены, грязь и башни-мортиры, чьи жерла наставлены в небо, с рядом окон поверх другого ряда окон, поверх другого ряда окон. Некоторые башни возносятся на высоту сотни человек, стоящих друг у друга на плечах. Гриоты повествуют о временах до времени, когда мужчины и женщины выстроили стены, чтобы отвадить совершавших набеги воителей и тогдашних зверей, ни один из каких не живет в нынешнем веке. Наши улицы проложены так, чтоб вы непременно заблудились. По-моему, человека вроде тебя это не расстроило бы.
В некоторых домах живет по несколько семей, у каждой по этажу: похоже на постоялый двор, из какого никто не уезжает.
На выходе из Восточных ворот есть мост, у него было название, но никто не удосужился его выучить. Теперь это «Мост с названием, какого даже старики не помнят». Однодневки-всадники с копьями в развевающихся красных одеждах, в черных латах и с золотыми коронами, утыканные пышными перьями, усаживаются на коней, одетых в такие же красные наряды с королевскими масками поверх голов, и отбывают на рассвете, чтобы вернуться в сумерках, когда Восточные ворота закрывают. Как раз там-то, по словам моей матери, я и родился, а кто я такой, чтоб сомневаться в словах своей матери? Мы жили в квартале мастеров – обработчиков металлов, хотя отец мой и топора-то в руках отродясь не держал. Помню, комнату он держал взаперти, а ключ носил на шее. Даже моя мать не знала, что у него там. У него была библиотека. Тексты святых матушек и батюшек про то, как они создавали, а потом потеряли девять земель. Кипы свитков о хождениях Абатулы за Песочное море и увиденных им чудищах. Налоговые записи семи умерших дворян и книга о речном колдовстве.
Я постиг две вещи. Книги эти были копиями (некоторые – в седьмом поколении), что означало: отец считал, что обманул обманщика. А еще, учитывая, как часто он клял ведьм за все: от засухи, губившей его маленькую ферму, до упадка в нем мужской силы в некоторые из ночей, – он никогда бы не хранил книгу о колдовстве. Если б читать умел. Где-то какой-нибудь книжный делец, пробавляющийся поддельными текстами, до сей поры смеется над балбесом, решившим, что он взял верх в сделке. Я отцу никогда не пенял, даже тогда, когда он хватал одну из своих драгоценных книг и читал ее перевернутой низом вверх.
Меня зовут Следопыт. Когда-то у меня было имя, только я забыл его давным-давно. Ни одному животному нет нужды называть свое собственное имя, ни обезьяне, ни гиене. Единственный, кому есть нужда в имени, – это человек, кто по прозвищу станет отличать меня от других, и я зовусь Следопытом. Отец мой дал мне имя, какое отличалось от того, что дала мне мать. Я не помню ни того, ни другого, только то, как они меня звали. Он звал меня – как команду давал. Звал меня упертым, как собачье дерьмо у него меж пальцев ног. Когда я уходил, то выплюнул свое имя на землю у его ворот. Материнское имя было для меня сладостной тайной, чем-то, что для папаши моего звучало лишь бабьей чушью. Обращалась она ко мне всегда шепотом – понежнее, когда обещала, построже, когда предупреждала насчет отца. Я обожал эту сладостность, пока и она не стала мне ненавистной. Незадолго до того, как ты мужчиной станешь, осознаешь, что дитя в голове твоей матери не только не похож на того, что в башке у папаши сидит, но этого дитяти и в тебе нет.
Так что свернул я папаше шею и ушел из дому. Как уже говорил, я не оглядывался: я собственное имя выплюнул у его ворот. Я направлялся в Ку, в деревню, отыскивать то, что отец потерял. Деревня дала мне то, чего он никогда мне не давал, даром что я знать не знаю, что оно было такое. Вот тебе правда. На самом деле не думаю я, что свернул ему шею. Людям, посылающим меня на опасное дело, желательно видеть опасность во мне. Иди спроси их, почему. Но я точно ушел. Голос какой-то, может быть, бесовский, велел: беги, – и я побежал.
Мимо домов, постоялых дворов и приютов для усталых путников за стенами из глины и камня высотой в три человеческих роста. Розоватое оконное стекло поблескивало светом ламп. Я пробежал мимо какой-то таверны, где мужчины болтали, хохотали и щупали буфетчиц, и остановился. Тут недавно отец мой сидел, я чуял запах его подмышек. Чуть поодаль два мужика приваливали третьего к стене, но все трое того и гляди свалиться готовы.
Я поворотил назад. Улица выходила на улицу, и переулок заходил в переулок, а музыка, пьянка и драки втягивались в драки, пьянку и музыку. Я повернул направо, в улочку поменьше, и на бегу наскочил на верблюдицу. Та вздыбилась, хозяин ее ругнулся и хлыстом махнул. Торговки закрывали свои лавки и убирали лотки, запирая вместе с ними ароматы и добродушие. Мужчины толкали маленькие тележки, ослики тянули большие телеги. Мимо шли мужчины в обнимку с мужчинами, женщины несли корзины на головах, старики сидели в дверях, пережидая ночь, как уже пережили день.
Я миновал клетку с курами, устроившими переполох. Настала глубокая ночь, прежде чем я понял, что все дороги ведут меня к центру города. Отец мой говаривал, что грабитель отнимет у тебя даже то ничего, что у тебя с собой. А работорговцы продадут твое юное тело людям за Песочным морем. Еще отец ненавидел разбрасываться денежками и предпочитал пугать меня до смерти, заставляя сидеть дома, чем нанять домработницу. Я, однако, заплутал, а дом был единственным местом, какое я знал. Так что побежал я обратно, но снизил прыть до ходьбы, когда это место стало видно. Я не останавливался. Чья-то тень мелькала в свете лампы. Моя мать. Мальчиковая школа, где я постиг арифметику и миры за солнцем, скользнула мимо меня в ночи. Я миновал дом со ступеньками сбоку, ведущими к другому дому со ступеньками сбоку, ведущими к другому дому, и опять почти заблудился. Что такое путь по жизни без возврата?
Слишком тяжко. Мысли слишком тяжкие. Я бежал от мыслей. И налетел на другого мужчину, только этот ругаться не стал. Широко улыбнулся ртом, полным золотых зубов. «Ты мил, как девочка», – произнес он, что заставило меня остановиться, вглядеться, подумать и побежать. Я пытался выбраться к Восточным воротам. Рядом проходил акведук, я бежал вдоль него и думал о школе, о том, как в начале следующего сухого сезона мне уже срок придет поступать во дворец мудрости, постигать науку небес и искусство чисел. От этого каждый шаг мой был тяжек и ногам стало больно. Северные ворота вели к реке. Восточные ворота вели к лесу, и я должен был добраться до них до того, как стража закроет их на ночь.
Увидев ворота, я решил было повернуть обратно. Мне навстречу скакали семь всадников, и ветер волком выл. Перебранок за день хватило, лошади их галопом проскакали мимо меня, оставив облако пыли. Тут стражники принялись закрывать ворота, и я выбежал из них, пустившись по «Мосту с названием, какого даже старики не помнят». Ни стража, ни всадники не заметили. Если захотелось мне сбежать и примкнуть к грабителям, убийцам и нищим, к какому угодно из порождений ночи, то это было мое дело.
Через каждые триста шагов я срывал с себя по одежке. Из леса выбежал, прежде чем понял это, пробежав до половины тропы. Убийство или колотушка: сбрасывая с себя одежду, я отбросил и осторожность.
Я шагал по открытым землям, что простирались на манер Песочного моря. В ту ночь я миновал мертвый город с обваливающимися стенами. В пустой хижине, где я спал, не было двери и было всего одно окошко. За хижиной высилась гора из камней множества домов. Еды никакой, вода в кувшинах отдавала тухлятиной. Сон пришел ко мне на полу под звуки рушившихся по всему городу глиняных стен.
Давай поговорим о мертвом мальце.
Нет?
А я думал, ты за историей пришел. Думал, ты получишь ее, а не отказ. Правду сказать, промедление со сказанием будет оставлять мальца не таким мертвым.
Рассказывать тебе о себе и выражаться попросту?
Каким я вижу себя?
Я из племени, где знать не знали бы, как ответить на такой вопрос. Глянь на ваших женщин, кто груди свои прикрывают, на мужчин ваших, что ноги обувают и тканью свои бедра оборачивают, так что желание прячется, словно боль или пот. Желание, хотение, похоть – это просто то, как по-своему боги действуют с нами и в нас. Если мое желание – это и твое желание, тогда разум и тело должны быть обнажены. Как груди, ты говоришь. Да, как груди, только стоит ли мне говорить, что у тебя детское представление о грудях – я этим детей обижу. У тебя о грудях идиотское представление, а может, и такое, что свойственно человеку невежественному.
Ладно, вернусь к себе. У моего племени нет себя, у моего племени нет меня. Наши реки темны от грязи, вода наша не показывает нам, что лежит на дне кувшина.
Мой глаз.
Ты не суетись. Двух дней еще не прошло, как я заметил, как ты разглядываешь его, в сторону глядишь, будто и не пялишься, или, встретившись с ним, вид делаешь, будто тебе все равно. Ты рот открыл, в первый раз увидев, как он моргнул. Ох, будь это рот, он бы тебе историй понарассказывал, Инквизитор. Пиши, что видишь, тебе незачем разъяснять мне это. Пусть будет колдовство, пусть будет белая ученость, пусть что угодно будет, что тебе на ум взбредет.
Наряда на мне нет. И нет у меня облика. Лицо мое – это то, что я ощущаю. Лоб высокий и округлый, как и вся остальная моя голова. Брови нависают над глазами так низко, что те в тени скрыты. Нос с уклоном, как у горы. Губы ощущаю толстыми в палец, когда тру их красной или желтой пылью. Один глаз, тот, что мой, и еще один, что не мой. Башка крепкая, какой под силу вынести убор из волос с двумя бычьими рогами. Уши себе я сам проколол, думая над тем, как это папаша мой носит тюрбан, пряча свои. Только облика у меня никакого нет. Есть то, что люди видят. Не мое оно, то «я», какое ты видишь, а твое. Ты владеешь обликом десятков тысяч, но только не своим собственным лицом. Что ты видишь, это искажение и изнанка тебя самого, какую ты принял за себя истинного. Я вижу истинного тебя, а ты самого себя не видел ни разу, только у всех мужчин так. Ты б удивился, узнав, какую кучу времени убивает мужчина, безо всякой нужды раздумывая о Вселенной. Тут, в этом каземате, я думаю о мире сем и о мире духов, о девяти небесных сферах и о мире за пределами мерзости, о том, откуда пошли добро и зло, и никогда – о мальце.
Через десять дней после того, как я ушел из отцова дома, я пришел в одну долину, та сильно поросла кустарником, все еще мокрым от дождя, что шел в прошлую луну. У деревьев листья темнее моей кожи. Почва там держала тебя всего на десятке шагов, чтобы поглотить на следующем шаге. Почва, что была не почвой, а скопищем осклизлых змей, кобр и гадюк. Я был дураком. Думал, постигну старый отцовский образ жизни, просто забыв про его нынешний. Шагал через буш и убеждал себя, что, хотя всякий звук внове, ничто не вызывало страха. То дерево меня не предало, когда я попробовал спрятаться. Тот жар у меня под шеей не был лихорадкой. Те лианы не пытались окрутить мне шею и удавить до смерти. И голод, голод и опять голод, и то, что сходит за голод. Боль, что бьется в животе изнутри, пока не устает бить. Ищешь ягоды, ищешь кору молодых деревьев, ищешь змей, ищешь то, что едят змеи. И не находишь ничего, потому как первые ягоды горькие, а у вторых вкуса нет, но потом пролежал я денек у родника, когда живот меня с ног свалил, в голове саднило, будто по ней дубинками колотили, и поносил я, не переставая. Больше безумия. Я пытал счастья в грязи. Пытался сквозь густой кустарник преследовать змей, что преследовали крыс. Было ощущение, будто что-то большое преследует меня. Отец никогда не говорил мне, что даже жить по старинке ему приходилось учиться. Я думал, как и ты сейчас, что у мужчин из долины нет никаких искусств, никаким ремеслом они не владеют, что язык им дан, только чтобы балаболить, что в разуме их нет ничего, чего в нем уже не было от рождения. Я взобрался на скалу, и мокрые листья хлестнули меня по лицу. Вот и все, что помню о той прогулке.
Следующим, что застряло в памяти, стало мое пробуждение в хижине, холодной, как река. Внутри огонь горел, только жар был во мне.
– Бегемот в воде невидим, – произнес голос.
То ли в хижине было темно, то ли я ослеп, не знаю.
– Ye warenwupsiyengve. Почему ты не внял предостережению? – прозвучало.
В хижине все еще стояла темень, но глаза мои увидели чуть больше.
– Гадюка не вступает в ссору ни с кем, даже с придурками. Оба Олушере, невозмутимая или ласковая змея, самая опасная.
Мой нюх повел меня в лес. Когда у грязи, у кустарника, у змеи, у птицы, у дерева, у цветка, у воды на листьях и воды на земле – у всего есть свой запах и каждый запах оставляет во мне свою собственную память, то голова раскалывается от попыток проследить их всех. Сказать правду, пробегая через лес, я умом тронулся. Язык уже даже для ругани не ворочался после лазания через все валуны и повалившиеся деревья, после купания в болотах и пробежек по потрескавшейся почве, разбитой в пыль. В самой чаще я был до того потерян, что кричал, плакал, вопил и завывал. Потом шипел, каркал, цвик-цвикал, ла-ла-лакал. Для джунглей нет слов, до сей поры ни одного нет. Ни одна змея мне на глаза не попалась. За две ночи до того, когда он отыскал меня, дрожавшего, под плачущим деревом, он был настолько уверен, что я уже не жилец, что начал ямку копать. Но потом я всю ночь выкашливал какую-то зеленую жижу. И вот лежу на циновке в хижине, где стоит запах фиалки, засохшего буша и горящего навоза.
– Ответь мне, положа руку на сердце: что ты делаешь в чаще буша?
Хотелось рассказать ему, что забрался сюда в поисках себя самого, только то были бы слова идиота. Или похожие на те, какие отец болтал, только тогда я все еще считал, что можно себя потерять, не понимая, что ни у кого никакого себя и не бывает. Но об этом я уже говорил раньше. Так что не сказал я ничего и уповал на то, что глаза мои смогут высказаться. Даже в темноте я различал, как цепко впился он в меня своим взглядом. В меня и в мои дикие представления о буше, где люди бегают вместе со львами, едят с одной земли и гадят у одного деревца, и нет меж ними никакой хитрости. Он вышел из темного угла и шлепнул меня.
– Единственный для меня способ залезть тебе в голову – это расколоть ее и посмотреть, или сам выскажись.
– Я думал…
– Ты считал, что люди в буше и у реки только рыкают или гавкают, как собаки. Что мы, погадивши, задницу себе не подтираем. Может, по коже размазываем. Я говорю с тобой как человек.
Этот человек измывался надо мной всю ночь, над моими медлительными руками, медлительным соображением и над тягучей слюной, сочащейся из моей затянутой речи. Я ничуть не обижался. Всю ночь он потратил на то, чтобы вымести все это из моей башки. Все это умозрительное бытие. Теперь мужчины и женщины на ваших улицах при моем приближении (а я несу на себе лишь ножные браслеты да грязь, ну, еще повязку на бедрах, когда пожелаю, а когда нет, то и ничего) считают, должно быть, что во мне зверское сознание или что я с деревьями перешептываюсь.
Ты человек, собирающий и хранящий слова. Ты и мои собираешь. Ты слагаешь песни про прохладное утро, песни про полдень мертвых, песни про войну. Только заходящему солнцу не нужны твои вирши, не нужны они и бегущему гепарду.
Этот мудрый человек жил не в селении, а возле реки. Белые волосы – от пепла и молочных сливок. Он жил один в хижине, какую соорудил вокруг себя, с крышей из сырых веток деревьев и кустарника и прочными неровными стенами. Он тер стены черной скальной пылью, пока они не заблестели. Рисовал узоры и картины, на одной изобразил белое существо с руками и ногами высокими, как деревья. Я ничего похожего никогда не видел.
– И хорошо, что случилось, ведь, не выживи ты, ты бы мне этого не рассказал, – выговорил он.
Мне было любопытно, кто вырезал ему узор на груди так, что все рубцы подходили идеально. В единственный раз, когда я видел своего отца раздетым, разглядел я кругленькие шрамики на его спине, словно звездочки в кружок. У отца были друзья и женщина. А этот человек жил один, так кто ему ранки резал, кожу бритвой полосовал и пепел в ранку втирал, так что на груди его целое созвездие получилось? Может, сделал он это своею собственной рукой. Ведь ни рядом, ни вдалеке я не улавливал никакого запаха женщины. Ему не приходилось бывать в их компании, признался он мне как-то.
Приходилось ли мне?
Ну и вопросики ты задаешь, Жрец. Инквизитор.
Я уснул, проснулся, уснул, проснулся и увидел громадного белого питона, обернувшегося вокруг ствола, проснулся и увидел змею, малоразличимую на фоне стены, я уснул и вновь проснулся. На третий раз попытался подняться и пал на колени. Колдун рассмеялся, впрочем, это могло мне лишь показаться. Солнечный свет проник в комнату, высветил стены, и я увидел, что мы в пещере. Стены черные, белые, бурые и красные, походили они на свечной воск, таявший на свечном воске. В сумраке части стены смотрелись как вопящие лица, или слоновьи ноги, или щелка меж ног молоденькой девушки.
Стена, когда я ее потер, под рукой ощущалась не скалой, а скорее кожурой батата.
Возле входа в пещеру она была мягкой от кустиков, торчавших распущенными волосиками. Я встал и на этот раз не упал. Шатался из стороны в сторону, как человек, насквозь пропитанный пальмовой водкой, однако вышел наружу. Снаружи споткнулся и прижался для равновесия к скале, но то оказалась не скала. Ничего похожего на камень. Кора дерева. Только слишком уж широкого и большого. Я смотрел в высоту, как только мог, и прошагал так далеко, как только мог прошагать. Мало того что солнце все так же скрывалось за ветвями и листьями, но и стволу, казалось, конца не было. К тому времени, когда я обошел вокруг дерева, успел позабыть, где было начало. Кора казалась грубой из-за прорезей и вздутий, но была нежна на ощупь. Я отступил от ствола подальше и продолжил обход, пока не сбился со счета шагов. Словно боги небесные взяли у великанов батат и сбросили его на землю, где он повсюду пробился новыми ростками. Батат размером больше замка. Ничего похожего я в жизни не видел. Отшагал сто пятьдесят шагов и все равно не смог обойти ствол кругом. Шире всего он раздавался в середине, и я не переставал думать про великанов: колдовство заставило дерево растолстеть.
Лишь на самом верху росли ветки, кряжистые, как пальцы младенца, и торчавшие из паутины веточек и листьев. Листочки маленькие, толстые, как кожа, и плоды размером с твою голову.
– Обезьянье хлебное дерево, баобаб, было самым прекрасным в саванне, – произнес колдун у меня за спиной. – Это было после второго сошествия богов. И обезьянье хлебное дерево знало, что оно прелестно. Оно потребовало, чтобы все песнопевцы воспевали в песнях его красоту. Оно и сестра его прекраснее богов, прекраснее даже, чем Бикили-Лилис, чьи волосы стали сотней ветров. Такое случается. Боги дали волю неистовству. Они сошли на землю, вырвали все баобабы до единого и воткнули их обратно вниз верхушками. Пять сотен веков понадобилось, чтобы корни проросли листьями, и еще пять сотен, чтобы появились на них цветы и плоды. Любую старуху спроси, и она тебе именно так расскажет.
– Люди в каждом дереве живут?
– Те, кто живет, да.
– Не понимаю.
– Да, не понимаешь.
За одну луну у дерева побывали все жители селения. Я видел, как смотрели они на колдуна, прячась за ветвями и листьями. Женщины с тыквами на головах останавливались осмотреться. Одна-две или три собрались было подойти поближе, но передумали и удалились. Случались вечера, когда я сидел в окружении подобравшихся поближе детишек; стоило мне рыкнуть, как они убегали, громко крича. Две ночи я слышал топотанье маленьких ножек вверх и вниз по дереву, пока над входом в пещеру не просунулись две свисавшие головы. Павианиха и ее детеныш. Павианы в обезьяньем дереве. Я рассмеялся. Утром пришли слониха со слоненком и жевали что-то у ствола.
Раз пришли из селения трое крепких мужчин. Все – высокие, широкие в плечах, подобранные там, где толстяки пузца носят, с ногами сильными, как у быков. Первый мужчина с головы до пальцев ног облачился в пепел, белый, как луна. Второй пометил свое тело белыми полосами, как зебра. У третьего не было никакой раскраски, одна темная и роскошная кожа. Они носили ожерелья на шеях и цепи на талиях, не нуждавшихся больше ни в каких украшениях. Я не знал, за чем они пришли, но понимал: им я это отдам.
– Мы много раз следили за тобой в буше, – сказал полосатый. – Ты взбирался на деревья и охотился. Ни навыков, ни умения, но, может, боги толкают тебя. Сколько тебе, если в лунах?
– Мой отец никогда не считал лун.
– Это дерево сожрало трех девственниц. Цельем их заглонуло. Ночью слышно, как они вопят, только доносится лишь шепот. Ты думаешь, что это ветер.
Некоторое время он пялился на меня, потом все трое рассмеялись.
– Ты пойдешь с нами на Зареба, на ритуал становления мужчиной, – сказал полосатый. Он указал на луносветлого: – Змея убила его напарника как раз перед дождями. Ты пойдешь с ним.
Я не сказал, что был спасен от змеиного укуса.
– Встретимся на следующем восходе солнца. Тебе следует знать, как жить воинам, а не сученышам, – произнес луносветлый.
Я согласно кивнул. Он смотрел на меня дольше других. Кто-то вырезал ему звезду на груди. По кольцу в каждом ухе, которые, я понял, он проколол себе сам. Был он по меньшей мере на голову выше двух других, но я это только тогда и заметил.
– Ты пойдешь со мной, – услышал я, как он сказал, хотя я и не слышал, как он это произнес.
Об этом и предупреждал меня человек в моей хижине, мол, думающий человек не станет тратить время и говорить без языка, когда язык является его правом. Я так счел, будто снова могу читать слова по глазам. Только человек в моей хижине был стар, как карга, даром что тело имел молодое.
Я понял: я пойду с этим луносветлым на ритуал становления мужчиной. Я не спрашивал, что оно такое, эта Зареба. Позже, глубокой ночью, луносветлый опять пришел. Я не спал. Скажу тебе, Инквизитор, немного почерпнешь ты из этого сказания, если станешь настаивать, чтоб было оно обо мне.
Рассказать тебе, что произошло, когда луносветлый малый вернулся? Тебе не любопытно, где был тот колдун из хижины? Что происходило, когда мальчик дошел до того, что каждый миг думал: вот это должно со мной происходить? На Зареба, ритуалах по становлению мужчиной, женщины не присутствуют. Только ты все равно должен помнить об их назначении для мужчины. Зареба у тебя в уме: Зареба, она там, в буше. Переход занял от восхода солнца до полудня. Прибываешь в Зал Героев с глинобитными стенами и тростниковой крышей. С палками и площадками для поединков. Ребята входят поучиться у всех сильнейших бойцов со всех селений и всех гор. Уходят они мужчинами. Когда солнце луч ниспошлет, ты ж понимаешь. Покрываешь себя пеплом, так, чтобы ночью ты выглядел будто с луны сошедшим. Ешь сорговую кашу. Ты убиваешь того мальчика, какой ты есть, чтобы стать мужчиной, каков ты есть, только иногда так и остаешься мертвым. Эти две мысли вместе не уживаются. Колдун из хижины говорил, что нет в человеке прирожденного знания, что все должно постигаться. Я спросил луносветлого малого, как постигать женщин, если женщин, от кого постигать, нет.