bannerbannerbanner
Тюлевая баба

Марко Вовчок
Тюлевая баба

Глафира Ивановна вошла в гостиную словно ослепленная и ошеломленная, голова у нее кружилась и в глазах темнело. Дамы протягивали ей руки, вскрикивали, говорили, – она никому ничего не отвечала. Анна Федоровна встретила ее, и они похристосовались. Губы у обеих были холодные. Анна Федоровна проговорила что-то чуть слышно, а у Глафиры Ивановны вовсе не стало голосу ей ответить. Глафира Ивановна села на диван, как раз против праздничного стола. Тут она немножко пришла в себя… Бабы у Анны Федоровны были хороши, но с тюлевой бабой их сравнить было нельзя.

– Она нас встретила такая веселая, – шептали дамы Глафире Ивановне справа и слева, – потчевала нас, смеялась, а мы стали о вашей тюлевой бабе говорить, вдруг она до того изменилась в лице, что мы перепугались, а тут вы приехали – она уж и совсем потерялась…

И вправду Анна Федоровна была как потерянная. Она ни слова не говорила, а только всех потчевала и на всех глядела пристальными глазами. Дамы все ждали, что же выйдет, и все ничего не выходило, а уж вечерело. Напрасно они всячески вызывали, напрасно раздражали и намеками и улыбками, Анна Федоровна и Глафира Ивановна точно не слыхали и не видали, что вокруг них творится, – ничего не выходило и не вышло. Дамы ждали и надеялись до тех пор, пока Анна Федоровна на все вопросы стала отвечать, что чувствует сильные боли в голове. Тогда все встали и уехали. Уехали рассерженные и огорченные. Уехала и Глафира Ивановна с мужем домой…

На другой день в Саковке поднялись до свету. Ночью не спалось, головам было тяжело, но ни Глафира Ивановна, ни Алексей Петрович не жаловались, а только будто бессознательно брались за голову. Было не до головы, не до жалоб теперь.

– Как думаешь, Алеша, – говорила Глафира Ивановна мужу – она приедет сегодня к нам?

– Не приедет, Глаша. Какая ей радость ехать! На ее месте никто не поедет.

– А я бы непременно поехала. Она приедет к нам, Алеша… Помяни мое слово, приедет…

– Ах, чем все это кончится и когда кончится! Душа не на месте…

– Да чего ж ты боишься, Алеша? К чему такое нетерпение!

Алексей Петрович стал ходить по комнате, опустивши голову, а Глафира Ивановна села у окна. Было тогда шесть часов утра. День еще не разгулялся, и было очень свежо. Перед окнами бил крыльями и пел красный петух; кто-то невидимый громко кашлял с приговоркою: «Ах, боже мой!» На реке сидели белые гуси, завернувши головы под крылья, и за рекой село проснулось: там голоса перекликались, слышался стук колес, видно было, как нагибались колодезные шесты и как люди выходили из белых хат, стояли или спешили по улицам, и как над каждой хатой вился дымок. Глафира Ивановна сидела у окна, Алексей Петрович шагал по комнате, а часы шли.

Время от времени Глафира Ивановна вставала и подходила к тюлевой бабе; за Глафирой Ивановной подходил Алексей Петрович: постоят и повеселеют, и опять Глафира Ивановна у окна сядет, а Алексей Петрович шагать по комнате начнет.

Глафира Ивановна угадала, а Алексей Петрович ошибся: скоро после полудня показалась коляска Анны Федоровны за рекой, на горе. Глафира Ивановна вскочила с кресла.

– Едет! Едет! – вскрикнула она. – Я говорила тебе, Алеша!

Алексей Петрович остановился среди комнаты и проговорил:

– Что же теперь, Глаша?

– Пойдем встречать… не показывай виду… будь весел… будь небрежней… – учила его Глафира Ивановна.

Голос у нее прерывался, она металась кругом стола и переставляла с места на место яства.

Но коляска у крыльца. Глафира Ивановна с пылающими щеками тихими шагами вышла встречать Анну Федоровну; за Глафирой Ивановной держался смирно Алексей Петрович.

Анна Федоровна вошла и села. Глаза ее обратились сейчас же на стол, она увидала тюлевую бабу…

Глафира Ивановна начала весело говорить о празднике; какой хороший праздник в этом году, как тепло и сухо; Анна Федоровна ни слова ей не отвечала и глядела на бабу. Глафира Ивановна стала потчевать; она поднесла Анне Федоровне ломтик тюлевой бабы. Анна Федоровна дрожащей рукой взяла тарелку и долго перед собой держала, пока попробовала ломтик. Потом она переменилась в лице, Глафира Ивановна взяла у ней из рук пустую тарелку и спросила: «Как вам нравится, тетенька?» Но Анна Федоровна не ответила и сидела, как деревянная, уставив глаза в землю. Жалко было видеть ее. У Глафиры Ивановны было сердце отходчивое, к тому ж она свое доказала, она победила; ей стало жалко Анну Федоровну; она взглянула на мужа, – у мужа были слезы на глазах, и он глядел на нее, точно упрашивал…

Глафира Ивановна подошла к Анне Федоровне поближе и сказала ей ласково:

– Тетенька, успокойтесь!

За женой бросился к тетке Алексей Петрович, схватил ее за руку:

– Тетенька, нам самим жалко…

– Нечего жалеть! – вдруг проговорила Анна Федоровна. – Я ни о чем не жалею!

Она вырвала свою руку у Алексея Петровича, встала и быстро вышла на крыльцо, с крыльца крикнула своему кучеру подавать коляску и приказала ехать в город. Кучер думал, что ослышался, и поехал по дороге домой.

– В город, к куму! Скорей! – крикнула Анна Федоровна.

Кучер обернулся, поглядел на нее, потом повернул на дорогу, что шла в город.

Глафира Ивановна и Алексей Петрович остались, как громом пораженные. Первая пришла в себя Глафира Ивановна, раскричалась и залилась слезами.

– Ах, Алеша, Алеша! Какая это ужасная женщина!

– А мне еще так жалко ее стало! – пенял сам на себя Алексей Петрович. – Это ужас!

– Я ее уговаривала! Это нам непростительно! Непростительно! – вскрикивала Глафира Ивановна.

Они то на себя пеняли за мягкосердие, то судили Анну Федоровну, то жаловались на обиды, на коварство, и вдруг Глафира Ивановна вскрикивала:

– А все-таки чей верх?

– А все-таки наш верх! – вскрикивал Алексей Петрович.

На душе у них отлегало…

А между тем Анна Федоровна шибко ехала и приехала в город прямо под крыльцо серого деревянного дома, в восемь окон на улицу, с зелеными ставнями. Крыша была красная, тесовая, с двумя высокими белыми трубами, а на трубах петушки. Когда Анна Федоровна приехала, ветерок был небольшой, и петушки едва повертывались, едва скрипели. Около крыльца сидел старый мрачный солдат и шил смушевую шапку. Увидавши коляску, он подошел поспешно, отворил дверцы, высадил Анну Федоровну, – при этом он вместо поклона кучеру моргнул, а кучер на его морганье приподнял шапку, – потом он отворил Анне Федоровне дверь в комнаты.

Анна Федоровна быстро прошла четыре первые комнаты. Эти комнаты были одна в одну совершенно одинаковы: просторные, высокие, с белыми стенами; у стен стулья на тоненьких ножках, плотно друг к дружке; посередь комнаты стоял круглый стол, посередь потолка висела клетка с птичками. Везде сильно пахло смолой и крепким табаком. Пятая комната была больше всех, обита желтыми обоями; тут стояли два стола на вытянутых ножках и диван с высокой спинкой, с круглыми ручками, подбоченившийся, точно хвастливый военный человек; на диване вышитые подушки; на потолке висела клетка с горлицей; на одном столе лежало житие и псалтырь, а на другом стояли новые ботфорты. Из этой комнаты в другую двери были полузатворены, и оттуда выходил дым клубом.

Анна Федоровна вошла в желтую комнату и кликнула:

– Кум! Кум, где вы? Кум, выходите!

– А, кума пожаловала! – отвечали громким басом. – Милости просим!

К Анне Федоровне вышел городничий в пестром халате, с длинным чубуком в руках. Он был высокого роста. Глаза у него большие, голубые, взгляд быстрый и строгий, точно этот взгляд везде искал подчиненного; лоб маленький, узкий, да и тот почти весь зарос густыми черными бровями. Еще больше и черней бровей были усы; из-под усов иногда видны были красные губы и белые, совсем крепкие зубы; всердцах городничий страшно скрежетал зубами, а жесткие волосы с проседью надо было насильно приглаживать и в спокойном состоянии духа. Говорили, что нрав у городничего был упрямый, задорный и пылкий, а, впрочем, городничий был услужлив и добродушен. Он был охотник до птиц, ловил их сам и скупал у других, а потом переучивал жить на свой лад и для этого сажал синиц в одну клетку с чижами и наблюдал, чтобы они жили мирно; испытывал, может ли горлица прожить без пары, а кобчик без мяса, на воде и каше, и спорил, что все птицы любят табачный дух, когда с ним освоятся. Он терпеть не мог евреев и всячески им допекал: «Потому что я христианин», – говаривал он; часто ходил в церковь и подтягивал дьячкам; любил у себя гостей принимать, и у него была привычка в чем-нибудь всегда извиняться, а вслед за тем оговаривать свои извинения.

Только он в двери, Анна Федоровна что-то заговорила, но он покрыл ее голос своим басом:

– Милости просим, кумушка, милости просим! Извините, что я в халате, а впрочем, я всегда почти в халате, вечерком даже и по городу хожу. Садитесь, кумушка, чем вас потчевать прикажете? Вы извините, что у меня ботфорты на столе, а впрочем, это новые ботфорты и вы не барышня, вам нечего стыдиться.

Как только умолк городничий, поднялся голос Анны Федоровны, голос хотя дребезжащий, но громкий и раздраженный.

– Если вы мне друг, если вы мне кум, если в вас есть божеская искра, защитите меня! Меня обманул жид Мошка…

Городничий сидел, слушал хотя с удивлением, а спокойно, но только Анна Федоровна упомянула жида Мошку, городничий подпрыгнул, словно его змея ужалила, и закричал изо всей силы:

– Михайло! Михайло! Где десятские? Привести ко мне сейчас жида Мошку, живого или мертвого!

На крик вошел Михайло, тот самый солдат, что шил у крыльца смушевую шапку, и спросил: «Что угодно?» Городничий затопал ногами.

– Мошку мне! Мошку! Сейчас Мошку! Вяжите его и ведите ко мне!

Михайло ушел.

Анна Федоровна, видя, какое участие принял кум в ее горе, стала плакать и рассказывать.

– Я вам расскажу, кум, – говорила она, – я вам расскажу, что этот Мошка…

– Да не надо и рассказывать, – прервал городничий, – я и так знаю, что все они негодяи.

 

– А я вам расскажу, кум, – настаивала Анна Федоровна. – Я, видите, на третьей неделе поста купила у Мошки двадцать пудов муки за чистые деньги… И Мошка божился, что продал мне самую лучшую муку… и я сама обыскала всю его лавку, – муки не было… а потом он вдруг продает муку… а я знаю, что подвозу не было… значит, он утаил… обманул меня…

Двое десятских ввели Мошку.

Мошка был молодой и красивый человек: глаза темные, как черносливы, и черные волосы вились, нос с горбиком, а лицо белое. Когда его ввели, он побледнел, как смерть, от испуга, и во все глаза смотрел на городничего. Городничий смотрел на Мошку и усмехался. Усмешка была очень свирепая.

– Добро пожаловать, господин христопродавец! – сказал городничий. – Мне желается с тобой словцо перемолвить.

Рейтинг@Mail.ru