Выговаривала Арине Ивановне барыня: «Что это вы, Арина Ивановна, всё такие скучные, – вы и на нас, милая, скуку наводите, да и смотреть вы стали так угрюмо. Заговаривает с вами Матильда Яковлевна, вы едва отвечаете, как же это можно так, это невежливо…» Начала седеть Арина Ивановна…
Раз Матильда Яковлевна долго с барыней запершись в спальной сидела, и выбежала Матильда Яковлевна очень весела оттуда, прямо к Арине Ивановне. «Дайте ключи, говорит, дайте, милая Арина Ивановна моя, вы теперь уж будете на покое – поздравляю!» – «Как? – проговорила Арина Ивановна. Потом бросила ей ключи на стол: – Чтоб тебе добра не было, змея подколодная! а я тебе этого не забуду!» Матильда Яковлевна, как ни в чем не бывало, схватила ключи и побежала. Слышала ли она, что ей Арина Ивановна сказала, нет ли – кто ее знает.
– Поеду от вас, – говорит нам Арина Ивановна, – поеду, да нигде мою злодейку не забуду!
Пошла она к барыне: «Покорно благодарю за милости ваши, сударыня! Пусть вам другие лучше моего послужат!» А барыня ей: «Что это значит? Вы куда сбираетесь разве?» – «Приказали ключи у меня отобрать, значит, я не надобна», – говорит Арина Ивановна. «Полноте! Я это сделала для Матильды Якввлевны – ей хотелось похозяйничать, а вы все-таки оставайтесь у нас; зачем вам уезжать? Да мы привыкли к вам, и вдруг вас нет – останьтесь, Арина Ивановна, останьтесь.
Будете Матильде Яковлевне помогать». Подумала-подумала Арина Ивановна и осталась.
Прошло после этого месяцев, может, с пять. Матильда Яковлевна на целый дом ключами гремит и свои приказы выкрикивает. Арина Ивановна с утра до вечера в своей горенке, редко и к обеду выйдет, все жалуется: «Больна! неможется!» И глянуть на нее – иссохла, извелась; в лице у ней ни кровинки, или уж огнем щеки горят; глаза у ней беспокойные, блестящие… А Матильда Яковлевна то ей варенья с ложечку пришлет, то сливок в чашечке на донышке… Слуги-то меж двух огней; и не понести боишься: Матильда Яковлевна пошлет да сама за дверями слушает – отдашь ли; и подать боишься, что Арина Ивановна посланцев неласково принимает – чем попало им в голову, а приношение об пол. Так-то было сначала, потом Арина Ивановна не то присмирела, не то сама гневом своим утомилась, – только глянет да головой кивнет…
Так мы петрова поста дождали. Петровками на первой неделе, в ночь, внезапно Матильда Яковлевна захворала: кричит, вопит, – весь дом подняла на ноги. Скорей за лекарем – нету, на следствии; за другим – к какой-то барыне в чужой уезд взяли; а Матильда Яковлевна не своим голосом кричит: «Умираю! умираю!» Ей и припарки и примочки – хоть бы что помогло. Все в тревоге большой, в страхе, только Арина Ивановна из своей комнаты не выходит. Побежала за ней.
– Сама больна! – ответила.
– Матильда Яковлевна умирает! – говорю.
– Туда ей и дорога!
– У вас лампадка потухла, зажечь?
– Не надо. Иди себе.
Как лежала лицом к стенке, так и не обернулась.
Барыня заметила, что ее нету. «Что это значит, отчего не пришла Арина Ивановна? где она? Позовите ее». Тогда она пришла, бледна очень, завернувшись в черный платок. «Арина Ивановна, – к ней барыня. – Что тут делать? как быть? Не стыдно ли вам, что стоите вы как каменная, ни за что не возьметесь, не поможете? ведь она может умереть!» – Я ее от смерти не спасу, сударыня, если ее час пришел! – так-то мрачно ответила, что барыня примолкла и только охнула. А Матильда Яковлевна как увидала, что Арина Ивановна подходит, руками замахала на нее и закричала: «Не подходить! не подходить ко мне!» Как стала в углу Арина Ивановна, недвижно целую ночь простояла. К свету Матильда Яковлевна померла… Стоят все над покойницей, и тужат, и дивятся, что вот смерть-то скорая да нежданная. Подошла и Арина Ивановна, на нее поглядела, а перекреститься не перекрестилась и прощаться не стала. Барыня плакала и Арине Ивановне говорила: «Ах, Арина Ивановна, как жаль-то ее, как жаль! Распорядитесь похоронами, хороните ее поскорее – я сама боюсь заболеть от грусти!» И приказ отдала никогда к столу грибов не подавать – говорили, что смерть Матильды Яковлевны от грибов: она всегда приказывала для себя особенно к ужину грибы готовить и того вечера ими ужинала. Похоронили Матильду Яковлевну, а добро ее все барыня Арине Ивановне отдала.
В сумерки пошли мы перетаскивать сундуки к Арине Ивановне в горницу; Арина Ивановна и промолвила: «Хотела, молвит, ты у меня кусок хлеба отбить, хотела меня выжить, да вот сама в сырой земле лежишь! Теперь на моей улице праздник!» И усмехнулась.
«Запирайтеся, двери, запирайтеся! – приговаривает, захлопываючи двери: – пустей, горенка замкнутая!» Да вдруг как вскрикнет не своим голосом, мы чуть сундук не упустили – оглянемся, она бледная как смерть, вся дрожит. «Что такое? что такое?» Никак от нее не добьемся и от дверей ее оттащить не можем. «Поймала меня, не пускает, поймала!» – шепчет Арина Ивановна и в ужасе великом крестится рукой дрожащей. А то она сама свое платье дверью прихлопнула, да примстись ей, что ее покойница поймала. Ну, огляделись, успокоились, посмеялись. Усмехнулась и сама Арина Ивановна, да не душевно она усмехнулась, и видели мы, что все она крестится, и молитвы шепчет, и вздрагивает, и озирается…
Вечером сидим мы, девушки, за работою в девичьей, а колокольчик динь-динь беспрестанно: все кличет Арина Ивановна то за тем, то за другим. То спросит, не идет ли дождь, то воды велит подать, то кошку ей принесть. «Что это Арина Ивановна сегодня раззвонилась?» – говорим меж собой. На другой вечер опять поминутно кличет. Две свечи горят у ней в горнице – когда это видано? Вздумала нитки мотать и меня держать моток позвала. Я стою да со скуки гляжу ей в лицо. «Какое мрачное у ней лицо-то!» думаю. И все она к чему-то, прислушивается, все ее словно дрожь пронимает, и то и дело со свечей снимает. «Тускло как горят, слепые свечи!» – все приговаривает. А свечи были как свечи и горели ярко.
– Игрушечка! – говорит она мне и усмехается, да так усмехается, что мне чего-то ее жалко стало, сама не знаю чего, а стало ее жалко – Игрушечка, расскажи ты мне сказочку какую-нибудь!
– Я не знаю, не умею, – ответила я ей.
Она замолчала и опять мотает. Много мотков в тот вечер она перемотала. Пробил первый час.
– Поздно! – говорит. – Как скоро эти часы бегут: не успеешь оглянуться, уж и ночь. Ну, Игрушечка, ступай себе. Да постой! Что, ты все еще боишься в чуланчике спать?
– Нет, – говорю, – привыкла.
– А то приди-ка ты ко мне ночевать. И тебе б веселей, да и мне прислужишь случится, вот вчера кликала, кликала воды подать, никого не добудилась. А у меня сегодня что-то голова болит.
Принесла я свою постелю в ее комнату, жду, что она ляжет, что свечи погасит. Она легла, а свеч не погасила. «Не надо, говорит, пусть их горят. У меня что-то голова болит – не спится». А сама все бледней да бледней, все вздрагивает да крестится, и на меня такой страх навела, боюсь, хоть сама не знаю чего. И до света мы с ней глаз не сомкнули. На другой день все на Арину Ивановну люди поглядывают, перешептываются, дивятся; она заметила. Вечером опять прихожу. «Иди себе, говорит, сегодня мне получшело». Я и пошла в свой чуланчик. Только я глаза свела – так страшно кто-то закричал, что я опрометью бросилась в девичью, а оттуда мне навстречу уж бегут, свечи зажигают, суетятся, все перепуганы.
Случилось что-то с Ариной Ивановной. Вбежали к ней – она вниз лицом на своей кровати лежит, как мертвая. Мы ее подняли, воды дали напиться; пришла она немного в себя. «Садитесь, садитесь», – сажает нас на свою кровать. Мы только смотрим друг на дружку, дивно да чудно нам, а Арина Ивановна то к тому, то к другому прижимается, как малое дитя. «Не уйдите вы от меня, не уйдите! просит, не покиньте!» И господа услыхали, потревожились, звонят в колокольчик: что такое? кто кричал?
– Арине Ивановне что-то приснилось, Арина Ивановна кричала.
– Да что ж ей приснилось?
Тогда и говорят, что, верно, ей покойница Матильда Яковлевна привиделась.
– Какие пустяки! – вскрикнули господа: – вот выдумки несообразные! – А у себя, приказали сейчас же лампаду зажечь… С тех пор как вечер, так Арина Ивановна и скликает нас и рассаживает вокруг себя.
Днем еще ничего, и по хозяйству похлопочет, а как вечер – беда. И плачет и дрожит. Ночью у ней свечи не угасают и девушки очередуются, не спят при ней. То белое ей в окне мелькает, то чья-то ей походка слышится, то дунет кто-то ей в лице холодом, то чудится, что-то в уголку шевелится, то за собой смех слышит.
Стал слух носиться между людьми, что покойница к Арине Ивановне по ночам ходит и мучит ее за то, что смерти ее радовалась; много было об этом толков, много домёков… да ведь всего-то не переслушаешь, что люди говорят… только что на всех страх нашел; сами господа хоть днем и посмеивались и бодрились, а к вечеру начинали прислушиваться да оглядываться… Двери в той горнице, где Матильда Яковлевна жила, забили наглухо и каждую субботу покойницу в церкви поминали…
Понемногу стали успокоиваться – не находила покою одна Арина Ивановна до самой смерти. В страхе да в тоске она скоро и зачахла. Перед смертью у всех у нас прощения просила и с рыданьем говорила: «Помолите вы за меня богу! Помолите!» Священник, что ее исповедовал, тихий старичок такой, вышел от нее сам не свой и все крестился шел. Какое у ней было добро, какое имущество, Арина Ивановна на церкву да на нищих завещала.
После Арины Ивановны нам было вольнее: и на крылечке постоишь и сад обежишь – не боишься. Барыня за нами не следила, лишь бы ей все было готово, подано, а то что себе хочешь делай, где угодно будь. Кроме еще того, говорю, господа в последнее время в большой тревоге были и печали: совсем денег не было. Пшеницу они еще на корню продали, и стало им не надолго: отпраздновали барынины именины, а на свои барин больным сказался, не было ни обеду, ни пиру, и ставни велели затворить, чтоб видел, кто приедет, что так-то уж хворы, что и свету божьего глаза не сносят. Все барин письма пишет, а барыня через его плечо читает да вздыхает; ответные, верно, не хороши, не веселы шлют: как ни получат – призадумаются, совсем примолкнут.
Ходила я раз по саду, под вечер, вдруг прямо к моим ногам яблочко упало, да такое славное, наливное яблочко. Подняла я да оглядываюсь. Господи! откуда это? а невдалеке от меня Андрей стоит – смеется. «Испугалась?» спрашивает. «Нет», говорю… и давно ли он тут гуляет, спрашиваю. «Я давно уж гуляю». – «Как же я не видала»? – «Да я ходил вдалеке, сторонкой, да смотрел, как ты гуляла, как думала… и о чем так думала?» – «Мало ли что в голову придет, а рассказать-то ведь трудно, – ответила ему. – Какие славные вечера теперь стоят, погожие», говорю. «Да, – ответил он: – тихие». Да и разошлись мы… Я ему за яблочко и спасибо не оказала, как-то забыла. Ну, думаю, в другой раз увижу, скажу… На другой вечер опять я в саду его встретила и за яблочко поблагодарила, да больше-то и не приберу, что ему оказать: опять вечер погожий похвалила… да «прощай» говорю.
– Что ж, если вечер-то вправду хороший, отчего не погуляешь? – спрашивает.
– Нет, – ответила, – нельзя, работа есть барская.
– Может, не к спеху? – промолвил.
– Нет, спешная… прощай…
И пошла. Оглянулась, он стоит и мне вслед глядит. А работы у меня не было тогда никакой, и сама я не знаю, зачем перед ним слукавила… Пришла в хоромы, села да до поздней ночи просидела под окошечком, сложа руки…
Стали мы каждый вечер встречаться… Он мне слово скажет, я ему – и разойдемся…
Неприметно свыкались. Кажись, что тут, одно слово перемолвишь да в его глаза приветные глянешь, – а присушило, приворожило на целый век… Всем он мне полюбился: и красой, и речами ласковыми, и разумом быстрым. Веселый был такой, на все-то отважный да бравый… Он мне за утеху и за совет стал. Затужу ли, загорюю ли, приду около него поплакать, он мои слезы осушит своим словом совестливым… И говорил он мне, бывало: «Не горюй! жить и так горько! Кручиною ты ничего не возьмешь – бери сметкой да спокоем!» Вот как я подле него, то и голову подниму, а нет его, кажется, что и земля из-под ног у меня уходит. Ведь как раз горе человека придавит, придушит, будет он на весь век знать. Сломи-ка верхушку с дерева, – после и роста его и поливай, пойдут новые отростки молодые, побеги зеленые, – а верхушки все нет… И он тоже сирота был и взрос одиноко, да как-то ему далось все в руки: и сметливость, и веселость, и отвага, – а я себя только к тоске приспособила… Бывало, когда я его своей печалью запечалю, что смолкнет он, призадумается, так только кудрями шелковистыми тряхнет и словно с плеч ту печаль сбросит… не то что я с своей расстаюсь, будто нехотя, будто ее жалеючи… Настала осень дождливая, ненастная, вечера темные, густые тучи по небу бродят, разве сверкнет одна ясная звездочка и опять пропадет, а мы станем где под навесом около хором, частый дождь и бьет и сечет в горячее лицо – горюшка мало! Разве только скажешь: экой дождь славный!
А зимой! вьюга, метель, вихри снежные пусть себе морозят, заносят, только бы нам верное слово перемолвить. Положили мы к господам идти, как избу себе поставим. «Что ж, – говорил Андрей, – я тебя не хочу в людскую привесть, а вот весною свою избу поправлю, да тогда на свое хозяйство, в свой уголок…» Весной перекрыл он избу, ставни узорные поделал, крылечко решетчатое.
Все дивуются да догадываются: «На что Андрей избу украшает? Не хочет ли Андрей жениться? И на ком думает?» А правды никто-никто не знал, не ведал… Изба его стояла в ряду с другими, и часто я пробиралась туда огородами, бывало, да тайными тропиночками. Приду да и сижу там, и никто того не мыслит. Сижу себе там да думаю: вот тут я свой сундучок поставлю, а тут я образок повешу; и как это я его встречать буду, как он домой придет, и как я тут у него хозяйкою буду – все, бывало, передумаю. Часто мне барышня покойница вспоминалася, – и вспомнится живо так, будто вот ее тихий вздох я слышу… И с Андреем сидючи, вдруг вижу, она как словно пронесется передо мной… Я часто, бывало, говорю Андрею, рассказываю об ней…
– А забеги-ка нынче в рабочую пораньше, – говорит мне раз Андрей: – я работу новую начал.
А это он мне сундучок делает… и какой этот сундучок славный был! Я его и во сне сколько раз видела, что вот я туда добро какое-то складываю; а то приснится мне, что сундучок мой рассыпался, или открою, а из него огонь и дым валит…
– Готова моя изба, – говорит Андрей – дождемся розговень и пойдем к господам.
– Али чего ждать! до розговень уж недалеко, пойдем к господам теперь, а после петрова дня и свадьбу сейчас сыграем.