Тут Арина Ивановна шасть в детскую, мы смолкли.
– О чем щебетать изволили, сокровище мое? – спрашивает у барышни. – Уж не сердитесь ли, мой голубчик? щечки-то у вас горят.
Барышня ей ни слова в ответ и отошла от нее.
– Да что ж это вы от меня таитесь, голубчик мой, от своей Арины Ивановны-то?
Скажите, скажите!
– Арина Ивановна! я вам не хочу ничего говорить, – ответила ей барышня и строго так-то на нее глядит и прямо, что смешалась Арина Ивановна. Не прибрала, что сказать, что сделать, да на меня напустилася:
– Погоди, погоди ты, змейка! – грозится. – Я вот барыне все скажу; я тебя на свежую воду выведу, погоди!
И побежала к барыне.
– Барышня, – говорю – что мне делать? Нажалуется на меня Арина Ивановна.
– Не бойся, Игрушечка, я за тебя заступлюсь.
Двери отворяются, барышня еще мне кивнула – не бойся. Вошла барыня, за нею барин, и сели по креслам и слотрят на барышню и на меня, а Арина Ивановна из-за дверей головку выставляет, точно змея жальце свое. Господа поглядели, поглядели и спрашивают у барышни:
– Зиночка! что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме.
– Говорили, что одни люди плачут, а другие люди веселы.
– Что, дружочек?
Удивилась очень барыня, и барин во все глаза глядит, а барышня опять:
– Что одни люди смеются, а другие в слезах.
Барыня с барином переглянулись, и оба на барышню посмотрели.
– Ну, скажи, мама, – заговорила барышня, – скажи мне, отчего это так на свете?
Вскочила она к барыне на колени, обнимает, и прижимается к ней, и в глаза ей глядит – ждет слова, от нее заветного, а барыня ей в ответ:
– Умные дети, мой дружочек, никогда не плачут.
– А бывает же скучно, мама, и умным, бывает чего-то больно, будто и скучно…
А барыня:
– Умные дети, дружочек мой, всегда веселы.
– Ах, боже мой, какая ты, мама! Ну, глупые скучают, плачут – разве уж тебе их совсем и не жалко?
– Глупых детей наказывают, Зиночка, – отозвался барин, взявши себя за подбородок, – и они сейчас умнеют…
– Да Зиночка у нас умница, – говорит барыня, – она никогда у нас не скучает, никогда не плачет. Это какой-то мужичок иногда приходит, под окном у нее плачет, а Зиночка умница.
Поднялись и пошли себе. Выходя, говорит барыня Арине Ивановне:
– Вы напугали меня, Арина Ивановна, я думала бог знает что такое, а вышло пустяки такие, что даже и понять-то трудно.
– Да вы напрасно Игрушечку не изволили допытать…
– Полноте, Арина Ивановна, пусть себе болтают что хотят. Зиночка у нас умница!
Зиночка умница! – к барышне опять обращается барыня…
А у хваленой умницы такие-то глазки печальные да тоскливые, что вот-вот слезы покатятся, и вздохнула она тяжело.
Арина Ивановна все не спокойна была, и долго она меня после этого душила: скажи да скажи, о чем тогда говорила с барышней.
Барышня все больше ко мне привыкала. И то сказать, что мы ведь всё вместе с нею были. Утром, бывало, проснется барышня, оденет ее Арина Ивановна и поведет к господам здороваться, и я за ними следом иду. Господа за чаем сидят. «А, Зиночка пришла! А ну, Зиночка, присядь!» – говорит барыня, а барин какое-то чудное слово, не русское, велит ей сказать. После того барышне чаю нальют, а мне окрайчик хлеба белого кинут, да и отпустят нас в детскую. Случится ли, что господа сами в детскую придут, то ненадолго. Сядут да и смотрят на барышню, любуются, усмехаются. «Любишь меня, Зиночка?» – спросит барыня. «Люблю», – ответит барышня. «А меня, Зиночка?» – спросит барин. «И тебя люблю». – «Смотри-ка, ротик у ней какой миленькой!» – поймает барыня за бородку барышню, да и кажет барину. «А глазки? – ответит барин, – а ручки-то? а ножки-то?» Обцелуют ручки, и ножки, и ротик, и глазки и уйдут себе…
Арина Ивановна день-деньской хозяйством занята, одни мы себе в детской играем…
Барышня скоро от игрушек отстала – разве уж какую мудреную очень купят, что или звенит, или вертится, – разве такая ее забавит; станет она доходить, как это все сделано да сложено. Любила барышня больше размышлять, да говорить, да слушать. Бывало, подсядет ко мне: «Игрушечка, скажи мне, как ты прежде жила?» Я ей рассказываю, что помню, а она сидит смирнехонько, тихохонько и, ушки навостривши, слушает, слушает… И об чем уж она ни расспрашивала: как землю копают, и как конопли растут, и как их берут, и как крыши кроют, и как холст ткут… Ну, я-то что сама слышала, что на мой глупый разумок детский взбредет, то и горожу ей, бывало. А она так все замечает; глаза у ней такие пристальные, внимательные – точно ей вот это все не нонче, завтра надо самой и уметь и делать… И случалось, что так меня обнимет она крепко и говорит мне: «Игрушечка? я б сама не дошла, как все это делается. Кто ж у вас додумался, Игрушечка?» – «Да я не знаю, – говорю ей, – кто додумался, а все у нас умеют». – «Может, твоя мама, Игрушечка?» – «Может», говорю.
Прелюбопытная, препытливая была барышня. Бывало, как на нее найдет – засыплет расспросами да вопросами: на что это? как то? почему так? зачем этак? Ну, барыня была ленива, чтоб ей что толковать, сейчас на нее тоска нападала:
– На тебе конфетку, Зиночка, да иди себе играй, мой друг!
– Я не хочу твоей конфетки, а ты мне расскажи то и то, – говорит барышня.
Помню, один раз спрашивает она: «Мама, отчего все птицы не говорят?» Барыня уж видит, к чему дело клонится, – вздохнула тяжело.
– Вот, – говорит, – вот, Зиночка, ты уж опять пошла с расспросами!
– Да ты скажи, отчего все птицы не говорят?
– Не умеют.
– Отчего ж попугай умеет?
– Попугай ученый.
– Отчего других не учат?
– Ах, мой дружочек, кто ж их знает! Вот у мамы голова уж болит. В Москве, кажется, ученых птичек продают, поедем – я тебе куплю. – А сама к дверям норовит. Барышня за Москву ухватилась.
– Постой, мама, где Москва?
– Далеко, мой друг, очень далеко – пусти меня.
– Какая это Москва? расскажи.
– Большой город; много игрушек, много конфет продают для умных деточек.
– А еще что?
– Улицы большие, дома, – пусти, дружочек!
– А кто Москву построил?
– Не знаю, мой ангел, ей-богу, не знаю. Да тебе-то на что, кто б там ее ни построил?
Барышня все за полу держит, задумалась и вздохнула.
– Ах, мама, – говорит, – отчего это ты все не знаешь да не знаешь?
А барыня ей:
– Одному богу известно, в кого ты любопытная такая!
– Мама! где бог?
– Ах, дружочек! – ответила барыня в тоске великой: – да на небесах, а то где ж?
– Как же у него там на небесах?
А барыня проворненько юрк за двери. «Арина Ивановна! кличет: идите, займите чем-нибудь Зиночку».
Барышня и на глаза Арину Ивановну не пустила. Зашла себе в уголок и заплакала.
Потом к барину побежала.
– Папа! скажи мне, как у бога в небесах!
А барин сидел себе в креслах, какие-то картиночки переглядывал посвистываючи; вдруг, откуда ни возьмись, барышни, как из-под земли, перед ним: «Скажи, как у бога на небесах?» – а у самой слезы так и льются. Барин совсем оторопел.
– Оленька! Оленька! – кричит барыне – дай Зиночке конфет.
– Я не хочу конфет, – рыдает барышня: – ты скажи, о чем спрашиваю!
Барин ее за головку взял.
– Не болит головка? – спросил.
– Ну хоть скажи, кто Москву построил? – пристает барышня – расскажи мне хоть что-нибудь!
И так молит его: ручки сложила, припадает к нему. Барин пощурился, пощурился на стены, да вспомнить, видно, не вспомнил ничего.
– Давно кто-то построил. Теперь уж забыто, кто.
– Как же это забыто, папа? И все забывают?
– А ты как же думала? Разве все можно упомнить?
– О, папа! – говорит ему: – мне жалко забывать! Я бы все хотела знать и не забыть.
– Да что тебе пришло в голову, кто Москву строил? На что тебе?
– Так; знать хотелось, кто и какой был тот, что строил, – сильный, большой?
– Не знаю, – смеется барии: – ведь я его не видал. Может, великан, а может, с тебя. Хочешь, я тебе картиночку подарю – Москва представлена.
Поискал меж книгами и дал ей картиночку:
– Вот тебе Москва, поди-ка, рассмотри в детской. Барышня пошла от него.
Подержала в руках картиночку и отшвырнула от себя на пол. Поплакала себе еще потихоньку и притихла – задумалась, а играть с того вечера уж со мной не играла.
И часто она вот так-то всех дивила. Что дальше, то все она пытливее да привязчивее, тут еще захворала да нравная такая стала, ничем ей не угодит никто.
Арина Ивановна ей и варений и печений, господа игрушек – «не надо! не хочу!» И от всего отворачивается.
– Да чего ж ты хочешь, Зиночка? – спрашивают у ней господа.
– Говорите со мной!
– Ну что ж? О чем?
– Обо всем!
Тяжело барыня вздыхает, глядючи на барина, а барин в ответ плечами пожимает – оба не придумают, как тут горю помочь. Нанесла ей раз барыня картинок разных и рада была, что барышня занялась ими, – а тут беда вышла. Попалась барышне картинка – гора огненная: «Что это? отчего огонь?» – «Это гора огненная», говорят. «Что значит огненная? Отчего бывает огненная?» – «Из земли огонь выходит». – «Отчего выходит?» – «Так, такая уж гора». – «Как так? Ну, пусть у нас огонь из горы выйдет». И пристала: «Скажи, отчего огонь», – и плачет и кричит. Барина позвали… «Зиночка, – говорит барин: – есть, дружочек, такие горы, что вспыхивают; они далеко – а у нас горы простые». Рассказал-то барин хоть не понятнее, да вид у него был важней, чем у барыни. Ну, а барышня все-таки свое: «Скажи, отчего огонь у нас не вспыхивает, отчего там вспыхивает?» Барин и осерчал немножко: «Что это, Зиночка, пристала! Ты всех нас замучила».
Она ничего не слушает, разливается – плачет. Да стала еще к тому хворать и шибко росла, просто не по дням – по часам росла… и все чудней становилась. То, бывало, по целым дням шумит, ко всем придирается, привередничает, и того хочу и другого хочу – ей всем угождают, – тогда она все бросает: «Не надо! мне скучно!» и плачет… А то бывало так: сидит она целый день, не шевельнется – думает, и как примется глядеть куда с утра, то до вечера глаз не отведет, на стену ли, в окно ли смотрит, и не видит, а говоришь с ней – не слышит. Чаще да чаще стало на нее находить… Господа очень сокрушалися: и покою с нею нету, и что из нее выйдет, один бог весть. Давно еще они поговаривали, что надо Зиночке учиться, пора, да все сбирались выписать ей учительницу, а тут уж они мешкать и откладывать не стали и говорят барышне:
– Зиночка! к тебе скоро тетя славная приедет, станет тебя учить, – ты будешь умница? Ты ее слушаться будешь?
– Не знаю, – отвечает барышня. – Она-то меня тоже будет слушаться? Когда я буду о чем спрашивать, она от меня не уйдет, как ты? – говорит.
– Нет, мой дружочек, она всегда с тобой будет, – ублажает барыня: – она тебя всему научит, и ты будешь умная, умная девочка.
– Так я буду ее слушаться! – вскрикнула барышня. – А когда ж она приедет?
– Скоро.
Барышне уж загорелось: что не едет да что мешкает. Ждет не дождется своей учительницы. Только у ней и речи что об ней. «Игрушечка! – говорит мне: – ты рада ей будешь? Очень рада ты ей?..» Не рассудит, какая ж мне-то радость? И кто ее знает, какова приедет…
Приехала немочка выписная. Смирная такая, молоденькая, беленькая и рукодельница великая: никогда она без работы не сидела. В будни шьет, в праздник чулок вяжет, и так вяжет, на память, не глядя на спицы, а сама книжку читает. Барышня ее встретила с радостью такою – так ей в глаза и смотрит. Принялась она за ученье немецкое, – что и засыпает, твердит уроки да слова немецкие. И скоро все понимать стала, Слушаючи, и я себе словцо-другое запомнила. Только не надолго наша барышня к немочке прильнула, не по ней она была совсем – всего боялась, на всем запиналась, мешалась; а барышня – к огню ее можно приподобить – такая была; еще ж и хворая – так гневная и нетерпеливая. Начала барышня немочку гнать.
– Барышня, – спрашиваю: – за что вы всё на немочку сердитесь?
– Ах, Игрушечка! – отвечает, ручки свои сжавши: – она меня измучила! Я б ее и видеть-то не хотела!
– Да за что ж так?
– Ах, Игрушечка! ты еще не знаешь, какая она мучительница! Прошу ли ее: погодите читать, расскажите мне вот это, нет, никогда не позволит. Что мне придет в голову, так захочется знать поскорей, поскорей, а она: «Пишите! урок учите!» Я плачу, я прошу – нет, никогда не послушает, не пожалеет! Я б ее очень любила, а теперь видеть не хочу!
Ну, думаю, на тебя трудно угодить! С тобою надо умеючи да умеючи! А немочка сама только что из детей выходила, где ей с такой быстроумкой справиться; да и от природы она тиха была очень и смирна и плоха-таки немножко. Немочке тоже не весело приходилось, частенько, бывало, всплакнет. Всем в доме ее жалко было.
Прежде Арина Ивановна очень косо на нее глядела, а там видит, что немочка и воды не замутит, утихла, только сердилась на нее, что по праздникам работает. «Через эту безбожницу, говаривала, и нам еще беда будет! того и гляди, что или пожар, или гром ударит, что у нас господни праздники не соблюдаются!» Да, слава богу, случая не было никакого. И то оказать, какой это грех работать? И сложа руки спасенья ведь не захватишь! И часто, бывало, Арина Ивановна спрячет у немочки работу в праздник, – та ищет, тревожится, не найдет никогда, вот и празднуй, хочешь не хочешь; а в пост не дает ей сливок к кофею… немочка все ничего, разве поплачет втихомолку. Что дальше, то бедной немочке хуже: барышня уж и вправду глядеть на нее не хочет. Увещала ее барыня, а у барышни весь ответ: «Отошли ее, мама, я ее не хочу видеть!» Раз, барышня уж почивала, кличет меня немочка, просит воды. Я ей воды подала, вижу, что у ней глаза опять заплаканы. Я и спрашиваю, то словом, то знаком, как умею, о чем она плачет? Залилась немочка слезами да рукою показывает на детскую, «сердитая», говорит.
– Нет, – говорю я ей, – она не сердита. – Хочу ей растолковать, да не сумею.
– У вас же дети какие? – спрашиваю. Она меня поняла. Села прямо и чинно на стуле, глазки опустила и начала спицами перебирать проворно. – Послушные, рабочие дети у вас? – говорю.
– Да, да! – отвечает и пуще в слезы.
Еще она у нас пожила, потерпела и попросилась, чтоб ее отправили. Ее и отпустили.
Барышня сначала, кажись, и рада очень была, что немочка едет, а при прощанье вдруг затосковала, крепко так немочку целовала и все на нее глядела, глядела, глаз не сводячи. Все в доме об немочке жалели, а забыли ее скоро тоже все. Добра вот была и приветна, да чужа как-то: ни она по нас, ни мы по ней не пришлись.
Дольше всех ее барышня помнила и раз мне говорит:
– Игрушечка, всегда Каролина Карловна такая будет?
– Какая? – спрашиваю.
– Часовая.
– Как часовая?
– Да все у ней по часам, и сон и слова.
– Да, вашей бурливости от нее не дождаться, – смеюсь, а барышня стоит и о чем-то раздумывает.
На место немочки привезли ей француженку, крошечную бабеночку, вертлявую, носик у ней ястребиный, глазки так и бегают. Все она тихонько покашливала и ходила по горницам, высокими каблуками постукиваючи. А кланяться она так кланялась, что ни к кому спиной не оборачивалась. Барышня ждала ее – не радовалась. «Не приедет такая ко мне, как я хочу!» – говорила мне и встретила француженку угрюмо, да та ее сразу озадачила: бросилась обнимать, целовать, схватила на руки, зачастила словами, по-русски она говорила куда смешно. На другой день француженка в куклы стала с барышней играть и усы себе навела чернилами, – барышня все не поддается ей, только улыбается, будто нехотя, и глядит на нее пытливо, и говорит мне: «Игрушечка! какие разные люди-то бывают!» Билась, билась француженка, все барышня дичится.