Игра вызывает мутации: фаланги пальцев становятся более гибкими, оттачиваются их движения, усиливается хватка. Увеличивается подвижность зрачков. Контроль над сердечно-сосудистой системой в среднесрочной и долгосрочной перспективе. Практически акт эволюции, начинающийся сразу, с первых же месяцев. И расслабленные позы, у каждого своя, – наш талисман.
Через семь месяцев после инфаркта они снова начали танцевать. Это она мне рассказала.
– Слушай, в больнице советовали не торопиться…
– По утрам папа в прекрасной форме.
– Так вы дома танцуете?
– Ага, в постели… – Она по-прежнему не красила свои светлые волосы, а еще завела привычку звонить мне по средам в университет.
– И слышать об этом не хочу!
– Папа боялся, что у него шунт порвется.
– Не хочу слышать!
– Ну, Котя!
– Клянусь, сейчас трубку брошу!
Она смеется.
– Смейся-смейся.
– А прикинь, какие будут некрологи, если что пойдет не так: Нандо Пальярани умер от любви.
Мы возимся у подножия холма в Монтескудо, стрижем траву. Основное я срезаю кусторезом, остатки он доводит до кондиции серпом: грудь обнажена, мыски ботинок тонут в земле, тело скручено в нечеловеческом напряжении. Орудует серпом – острые лопатки похожи на крылья, – склоняется к узловатым кустикам, сжимает их в кулаке, вырывает. Торчащий живот, позвонки на загривке. Потом роняет серп и, утерев лоб, глядит на меня.
– Что? – Я выключаю кусторез.
– Я тут себе кое-что присмотрел на день рождения.
– Ага, новую машину.
– Камень из разрушенной церкви. Вырежу из него зверя.
Покончив с травой, мы направляемся в сторону церкви. На полдороге он меня обгоняет, потом чуть сбавляет шаг, принюхиваясь.
Вдыхает поглубже, приседает на корточки перед одуванчиком, сдувает его, снова принюхивается – ни дать ни взять гончий пес, держащий нос по ветру.
Церковь от нас шагах в пятидесяти. Колокольня осыпалась, у основания груда камней. Мой гончий пес роется в ней, выискивает камень покрупнее: увидел в нем черепаху в облезлом панцире. Тужится, думая вскинуть на плечо, но тут пружина не выдерживает, и он оседает, схватившись за поясницу, вжав голову в плечи.
– Ой-ей, – склоняюсь над ним я.
– Порядок, порядок… – Он весь скособочился, рубашка наполовину вылезла из шортов-бермуд, ветер раздувает ее, как парус. Тощие икры похожи на соломинки в найковских носках.
Я решаю немедленно возвращаться. Он сперва возмущается, но, когда я взваливаю камень на спину, позволяет себя уговорить. Еще и помочь рвется, но я его прогоняю, и он уходит вперед.
Всегда ли его ноги были тонкими, словно проволока? Они топают вниз по склону, пружинисто притормаживают на выбоинах, мчатся в гору, обгоняя ветер. Он снова силен как бык. Поняв, что оторвался, оборачивается и обнаруживает, что я стою столбом, а камень лежит на земле.
– Сандро!
– Ты мне подкинул неплохую идею для рекламы.
– Я?
Рассказываю.
Он задумывается:
– Значит, садовник в найковских напульсниках. Почтальон в найковской куртке. Роженица в больнице, со спины…
– Нет, ноги.
– Роженица в больнице тужится, упираясь в подножку.
– И на ней найковские носки.
Он смотрит на ноги:
– И в чем смысл?
– Everything is sport.
– «Спорт повсюду». А, какая разница, тебе все равно не заплатят. – И он, разразившись хохотом, шагает дальше.
Камень мы прячем в зарослях плюща возле сарая с инструментами и накрываем перевернутой тачкой. Спрашиваю, как спина.
– Неплохо, неплохо. – Он потягивается и начинает закрывать дом. Управляется в два счета и тут же ныряет за руль моей машины. Вести хочет. Так спешит добраться до Римини, что добрую треть пути немилосердно давит на газ, пока не притормаживает в Трариви, где уходит на какой-то скотный двор и минут через пять возвращается с желтым бумажным пакетом: приятный сюрприз, говорит.
Мой сюрприз ждет в холодильнике. Достаю торт, пока он в дýше: «Сент-Оноре» слегка подмерз, и я прикидываю, что вручать стоит через полчаса, не раньше. А он, едва вернувшись, заявляет: мол, скоро уедет.
– Что, и сегодня?
Он смущается, совсем как я, когда был подростком:
– Но сперва съедим наш приятный сюрприз… – И прямо в халате идет вскрывать желтый бумажный пакет. Внутри голубь, которого он тут же сует в кастрюлю, а меня посылает за розмарином.
Кусты розмарина высажены в глубине участка, где почва выветрена и немилосердно палит солнце. Жар здесь исходит снизу, шпаря лодыжки. Чуть дальше, на асфальте, тенечек, а в нем «пятерка». Вся блестит, включая диски.
Подхожу, оглядываюсь – осторожность прежде всего, – открываю дверь и сажусь. Пахнет чистотой, на заднем сиденье аварийный комплект и подушечка с бубенчиками по углам. С зеркала заднего вида свисает ее освященный веревочный браслетик из Монтефьоре-Конка. Надевать такое он отказался, но, обнаружив висящим на зеркале, смолчал.
Голубь из Трариви, запеченные перцы из Римини, в стаканах – санджовезе из Спадароло: такое у нас меню на день рождения. Подходит время для торта, я встаю из-за стола: сейчас вернусь, говорю, никуда не уходи.
Вижу, копытом бьет. Спускаюсь в подвал, достаю из коробки «Сент-Оноре», свечку втыкаю, а когда поднимаюсь наверх, он уже моет посуду.
Отнекивается:
– Да ну…
Ставлю «Сент-Оноре» на стол, зажигаю свечку.
– Тьфу, розовая…
– Загадай желание и задуй, – говорю я и запеваю «С днем рождения». Он машет, чтобы я перестал, но видно, что рад: вон, глазищи какие огромные. Набирает воздуха и задумывается, задувает не сразу.
Через полчаса, когда я описываю роженицу в найковских носках, «рено-пятерка» выкатывает за ворота. А у меня сразу нехорошие мысли – не знаю, стоит ли называть это предчувствием.
Она говорила: мой сын – ведун. Вконец помешалась на Густаво Роле[10] и его предсказаниях. После ее смерти он выбросил все эти пророческие книги и заперся на кухне. А потом, уже в сентябре, я обнаружил его рыхлящим старый газон за домом.
– И что это будет?
– Огород.
Странности, возникающие в повседневной жизни. Эйфория, если игра идет. Уныние, если нет. Тремор кистей рук, коленей. Подозрительность и внезапная сонливость. Жизнь согласно математике выигрышей и проигрышей, когда все сводится к сложению и вычитанию. К обжорству и голодухе.
Я засыпаю и его возвращения не слышу. А наутро он уже в кухне, варганит холодный нутовый суп. Кухарит спозаранку – значит, обошлось. Говорит, позавтракал «Сент-Оноре». Открываю холодильник: умял все профитроли, остальное не тронул.
– Ты ж их небось еще ночью сожрал!
– Ночью – только эмменталь. – Он приподнимает крышку, из кастрюли валит ароматный пар.
Судя по ловким движениям, он и впрямь в хорошей форме, да и я не жалуюсь. Глядишь, и не хуже, чем в 1998-м на Сардинии, когда мы поняли, что в мире есть не только Адриатика.
Тогда, в августе, мы просыпались в семь утра и до жары успевали приготовить на всех завтрак. А также обед, ужин, яблочные пончики, соусы и начинки для бутербродов, чтобы перекусить на бегу. Для мамы, Патриции и пары из Риччоне, которую с тех пор потеряли из виду. Я, двадцатилетний, был студентом Болонского университета, он – на пенсии; до сих пор помню счастье, переполнявшее кухню крохотной виллы, которую мы тогда снимали.
Потом наступил девятый день отдыха. Я пораньше ушел с пляжа и к дому решил подняться по тропинке, чтобы срезать пару поворотов на подъеме. Обычно, стряхнув песок с шлепанцев у каменной ограды, я перелезал через нее и поднимался на второй этаж по наружной лестнице. Однако в тот день мне послышался плеск воды из летнего душа, врезанного в стенную нишу: с тропинки его не было видно. Такое меланхоличное бульканье. Я двинулся на звук и увидел, что это Патриция, мамина подруга. В спущенном до пупа купальнике.
Я замер, не сводя с нее глаз: поджарое тело, мыло в руке, ускорившиеся движения, бронзовые соски, взгляд, брошенный на меня. Первый миг изумления, затем улыбка, и вот она снова начинает намыливаться.
Я отшатнулся, попятился, Патриция же, еще чуть приспустив купальник, ополоснулась, выключила воду и, завернувшись в полотенце, а другое намотав на волосы как тюрбан, ушла в дом. Глядя, как она скрывается за стеклянными дверями, я ощутил, что у меня вполне хватит наглости на… На что? Рвануть за ней? Я и сам не знал.
Но, так и не определившись, рискнуть или отступить, я увидел его: Нандо. Кураж мигом улетучился, и я молча, понурив голову, проскользнул мимо. Ни тогда, ни после мы не упоминали об этом, за исключением последнего вечера, когда Патриция вышла на прощальное барбекю в ярком платье в цветочек. А он, продолжая раздувать угли, повернулся ко мне и шепнул: «Веди себя прилично».
Я рассказывал ему все, на самом деле не рассказывая ничего. Мальчишкой мысленно беседовал с ним и надеялся немедленно уловить реакцию: изгиб брови, постукивание пальцами, понимающий взгляд. Словно он телепатически мог меня услышать.
И особенно счастлив был в те часы, когда терся рядом, а он нарочно подбирал себе занятие, за которым я мог бы наблюдать: за прочисткой трубы в кухне, подрезкой роз, уборкой салона в машине. За волшебством его рук.
– Я тут придумал, что сделаю с миллионом евро из нашей игры. – Он, не доев, отставляет суп, подходит к окну, открывает нараспашку. Во-первых, говорит, пристрою веранду к домику в Монтескудо, чтобы на запад глядела. И бассейн в конце участка: дерево и камень, и чтобы жалюзи с электроприводом. А еще подогрев, потому что во второй половине дня там тень.
– У тебя осталось порядка девятисот тысяч евро.
– Найму парня, чтобы ходил за тобой и выключал свет, который ты вечно везде оставляешь.
– Вот это уже деловой подход.
– Ладно, скажу. – Он садится ногу на ногу, закуривает. – Машину поменяю.
– А как же магнитола в «пятерке»? Скучать будешь.
– Музыку надо дома слушать.
– И?
– Куплю «дачию-дастер» на газу.
– Поверить не могу.
– Вот!
– Прости, а что ты ее сейчас не купишь?
– Моя пока бегает. – Он глубоко затягивается, потом снова вскакивает и, раскрыв тетрадку для покупок, принимается добавлять очередные пункты в список. – Нужны орегано и анчоусы. Будем пиццу делать.
– Давай лучше я тебя свожу куда-нибудь. Есть «Кувшин» или то местечко в Ривабелле…
– Сколько у меня осталось в нашей игре?
Беру сигарету из его пачки:
– С учетом машины примерно восемьсот восемьдесят тысяч.
– Это надо обмозговать.
На закуску – дежурная брискола. Только сперва я варю маккьято, а он идет за колодой, но за стол возвращается не сразу: стоит, глядит, как я наливаю молоко. Играть решаем пять конов.
Когда остается по паре карт, я беру его козырную тройку тузом. С досады он выкуривает подряд две сигареты, хотя с радостью спустил бы пар иначе, поклевав немного «Сент-Оноре»: вон как на холодильник косится. Потом заходится раздраженным кашлем и, держась за грудь, идет к буфету за сиропом. Выпивает, облизывает губы.
– Я тут подумал, – голос уже спокойный. – У меня ведь восемьсот тысяч с гаком осталось, верно?
– Верно.
– Тогда куплю себе хижину в горах, в Поцца-ди-Фасса. И на остаток пускай мне Тина Тернер живьем в гостиной поет.
Пиликает его мобильник, но мы так хохочем, что он не успевает ответить. Это дон Паоло названивает, тот, что учился с ним в одном классе, прежде чем стать священником. Отсмеявшись, перезванивает, они болтают о том о сем, а под конец дон Паоло просит передать трубку мне, как всегда, когда я рядом. Спрашивает, как мне Нандо.
Я ухожу в комнату и отвечаю, что выглядит он вполне нормально.
– Нормально, говоришь, – на том конце трубки раздумья. Дон Паоло – не только дипломированный юрист, но и, если верить легендам, бывший духовник Андреотти[11]. – Знаешь, Сандро, в день свадьбы он тоже выглядел нормально.
Это еще одна легенда: за два часа до того, как расписаться c ней в муниципалитете, Нандо начал сносить заплесневелую стену крохотной кухоньки.
После ужина моя очередь гулять. Мы с ребятами договорились сходить к Вальтеру, чье заведение, «Невод», некогда киоск, где перехватывали на бегу по куску арбуза, а нынче бистро с открытой верандой и видом на канал, открывает летний сезон.
У меня в кармане двадцатка, и, как назло, карту оставил дома. Прихожу, а все наши уже там. Один по-прежнему в Римини, другой актерствует в Риме, третий – врач в Болонье; встречаемся мы разве только на Рождество, а в течение года – так, по мелочи.
– О, летучий миланец, – кричат они.
– На сей раз чуток задержусь.
– На полдня?
– Пока Нандо терпит.
Даже с ними я зову его по имени, словно еще одного приятеля, всегда готового присоединиться к нашей компании. Мне освобождают местечко за столом, Леле протягивает арростичино[12]. Уверен, что бы ни случилось, мы друг друга не растеряем. Времена, когда мы, зажатые, нелюдимые провинциалы, разбрелись по университетам, давно прошли.
Заказываю пива, гляжу на канал. Чайки парят в вышине, снуют туда-сюда моторки, на улочках Борго Сан-Джулиано танцуют, взметая юбки. А я все думаю: вот уж четыре года он один, без нее.
Все заказывают еще по пиву, мы с Леле выпиваем его у парапета над каналом. Я рассказываю, как Нандо тайком уезжает на своей «пятерке» и возвращается посреди ночи. Леле – актер, смотрит в глаза, а лицо такое, будто на каждый чих разрешения просит. Размышляет вслух: говорит, Нандо гоняет, просто чтобы гонять.
– Просто чтобы гонять?
– Ну да.
– Несколько месяцев подряд?
– А ты почем знаешь, что несколько месяцев?
– Дону Паоло из бара звонят.
– Не их собачье дело.
Вода рябит от комаров, лодки тонут в сумерках. Вот и Леле все не женится, у него роман с театром, а толку чуть. Спрашиваю, надолго ли он в Римини.
– До следующего прослушивания. А ты?
– Должен был сегодня уехать.
– И что ж не уехал?
– Это допрос в гестапо?
Он застегивает манжеты рубашки, поднимает воротник: хочет казаться Аленом Делоном, о чем я ему и заявляю.
– Да иди ты вместе с Делоном, – и, уже серьезно: – Скорее уж Бруни.
– А что с ним?
– Держался бы ты от него подальше.
– Не начинай.
– Не нравится мне, что ты торчишь в Римини дольше, чем нужно.
– Не начинай.
– Повторяю: Бруни.
– А если у меня и номера его больше нет?
– Ага, так я и поверил.
– Вот вы два придурка…
– Учетку в Фейсбуке он, кстати, снес.
– И что?
– Смотри, все равно узнаю.
– Ну-ну.
– Как бы то ни было, Сандро, Бруни теперь не у дел.
Я допиваю пиво, облокачиваюсь о парапет:
– Еще пару дней побуду в Римини – и ладненько.
– Значит, успеешь познакомиться с Биби.
– Что еще за Биби?
– Биолог. Тридцать два года, связи в Милане. Имя говорит само за себя: Беатриче Джакометти.
– Богачка.
– Мимо.
– Еврейка.
– Мимо.
– Сиськи?
– Обычные.
– И на фига она мне сдалась?
– А у нее не забалуешь: чуть занесет, сразу по мордасам.
Домой я возвращаюсь поздно и поддатым. «Пятерка» на месте, в его комнате горит свет. Один из трех пончиков, купленных по дороге в баре «Дзета», съедаю в кухне, пока лезу в Инстаграм поглядеть, на что похожа эта Беатриче Джакометти. Профиль закрытый, есть только крохотная аватарка: шатенка, нос с горбинкой, глаза озорные. Биби, значит.
Два пончика оставляю на тарелке к завтраку, накрыв бумажным полотенцем. Поднимаюсь в ночную часть дома, дверь в его комнату чуть приоткрыта.
Окликает меня. Вхожу: читает, лицо в свете настольной лампы бледное. Снимает очки.
– Пиццу куда есть пойдем?
– Самая вкусная в Ривабелле.
– Меня что-то на каприччозу потянуло. – В руках Сименон: по-моему, он его всю жизнь читает.
– Этот твой Мегрэ какой-то бесконечный.
– Сериал мне больше нравится.
Желаю ему спокойной ночи, и тут мне приходит в голову, что сам-то я давно ничего не читаю: это первое, от чего отказываешься, когда одолевают собственные мысли.
Вдоль позвоночника: нечто вроде спазма. Затылок: мурашки. Или волна озноба от основания черепа. Мои дурные предчувствия. Появляются, стоит только сесть за стол. И уж если появились, колоды прежде остальных касаться не вздумай.
Все утро слоняюсь без дела. Он торчит в саду, пропалывает радиккьо, хотя сверху вовсю накрапывает: копает, согнувшись в три погибели, рыхлит землю, старую с новой мешает. Открытой ладонью, кулаком, одним пальцем, тремя пальцами, и все это под дождем, барабанящим по спине. Ползет на четвереньках, тянется к каждому кочану, особенно упорствуя возле корней, расправляет, подбирает листья. Вязнет в грязи, синяя майка и затылок промокли до черноты, но он, присев на корточки, все притопывает ногой, разглаживает бугры локтями и только время от времени, утерев землю со лба, хватается за бок, но не останавливается. Потом начинается гроза, и я, выглянув в окно, зову его в дом.
Он машет мне, что идет, и в самом деле идет, зажав в руках по кочану. Обстукивает подошвы на коврике у двери и входит внутрь, промокший до нитки, насвистывая что-то из Вендитти[13].
Хорошее предчувствие – не иметь предчувствий. Обыденность, спокойное течение дней. По накатанной, пока не вскрыта колода.
После полудня иду в банк. И запрашиваю второй кредит. Этим хватает папки с документами о доходах. О результатах сообщат в самое ближайшее время.
Как только возвращаюсь домой, делаю вид, будто набираю номер, зная, что он в кухне и все слышит:
– И можно узнать, платить-то вы когда собираетесь? Почему мне каждый раз приходится унижаться? Семь месяцев прошло, скажите спасибо, что я на вас адвокатов не натравил! Переводите уже деньги, и покончим с этим!
Сую телефон в карман, иду в кухню, а он там яблоки печет. Оборачивается:
– У нотариуса Лоренци есть хорошие адвокаты, если нужно.
– Всё, решили уже.
– Десять четыреста.
– Почти всё.
– А помимо них у тебя как?
– Порядок.
– С деньгами, я имею в виду.
– Преподавание в университете, как только лето кончится.
– А до лета?
– За прошлые месяцы уже заплатили. Ну ты сегодня дал, всю грозу на себя принял.
Бормочет телевизор, первый канал, он достает из духовки противень.
– Может, на кладбище съездим?
Дождь так и льет, а ему все нипочем. Размашистым шагом выходит из дома, забирается в «пятерку», я, прикрываясь руками, влезаю следом.
Оставив позади Ина Каза, мы ползем по виа Мареккьезе до самого Спадароло, а там, за школой, сворачиваем к первому холму. «Рено» едва тянет пятьдесят, и на разгоне мы от натуги аж языки высовываем, стараясь ему помочь. Веет сыростью, среди пшеницы видны маки и мальвы, на заднем сиденье лежит букетик полевых цветов. Он говорит, собрал в Монтескудо, а в гараже в воду поставил. Только я их в гараже не видел.
Паркуемся прямо у железных ворот, он выходит первым, уже с цветами, и ждет, пока я достану из багажника зонтик. Крестится: во имя Отца… После похорон мы еще ни разу не бывали на кладбище вместе.
Ее могила возле колумбария, поближе к родителям, подъем туда по узкой лестнице. На фотографии она смеется, но как-то натужно.
Он выскакивает из-под зонта и, сбегав к питьевому фонтанчику, наполняет лейку. Потом убирает засохшие цветы, ставит букетик из Монтескудо, доливает воды, протирает тряпкой надгробие. Суетливо отступив на шаг, встает боком, будто собирается уйти. Ан нет, снова подходит к ней, касается пальцами фотографии, что-то говорит. Что именно – я не знаю.
– А ты, Сандрин? Ты что с миллионом сделаешь? – Закурив, он неторопливо катит в сторону холма в Спадароло. Домой, ясное дело, не хочется, тем более что вышедшее солнце гонит сырость прочь.