bannerbannerbanner
Я остаюсь здесь

Марко Бальцано
Я остаюсь здесь

Полная версия

Глава пятая

Чтобы не брать нас на работу, власти нанимали полуграмотных сицилийцев или крестьян из венецианских деревень. Впрочем, обучение тирольских детей хоть чему-нибудь было последней заботой дуче.

Мы проводили дни, уныло гуляя втроем по переполненной площади, наблюдая за торговцами, кричащими в три лужёных горла, и женщинами, кучковавшимися вокруг лотков и тележек.

Однажды утром мы встретили священника. Он поманил нас в сторону узкой улочки, заросшей мхом, и сказал, что, если мы действительно хотим преподавать, нам нужно идти в катакомбы. Идти в катакомбы означало стать подпольными учителями. Это было незаконно и означало штрафы, избиения, касторовое масло[4]. Можно было оказаться в ссылке на каком-нибудь богом забытом острове. Барбара сразу же отказалась, а мы с Майей посмотрели друг на друга в нерешительности.

– Нет времени размышлять! – подстегивал священник.

Когда я рассказала об этом дома, мама начала кричать, что закончится все тем, что я окажусь на где-нибудь на Сицилии среди негров. Папа же, напротив, сказал, что я поступаю правильно. На самом деле, я вовсе не хотела на это подписываться, я никогда не была смелой. Я пошла, чтобы произвести впечатление на Эриха. Я слышала, как он рассказывал, что следит за подпольными собраниями, доставляет немецкие газеты, является членом кружка, который поддерживает присоединение к Германии. Преподавать в катакомбах мне показалось хорошим способом поразить его, а также проверить, действительно ли я хочу стать учительницей.

Священник выделил мне подвал в Сан-Валентино, а Майе хлев в Резии. Я шла туда к пяти вечера, когда было уже темно. Или в воскресенье перед мессой, когда было еще темно. Я крутила педали изо всех сил, добираясь по окольным тропинкам, о существовании которых прежде даже не догадывалась. Любой шорох, будь то сухие листья, сверчки, упавший камень, – и меня подмывало закричать. Я оставляла велосипед в кустах на въезде в поселок и шла с опущенной головой, чтобы не наткнуться на какого-нибудь карабинера. Казалось, этих чертовых карабинеров больше, чем моли. Я видела их повсюду.

В подвале у госпожи Марты мы нагромоздили в кучу огромные бутыли и старую мебель и усаживались на соломенных снопах. Говорили шепотом, потому что нужно было всегда быть настороже и слышать, что происходит снаружи. Чтобы испугать нас, было достаточно пары шагов во дворе.

Самыми беззаботными были мальчишки, а девочки смотрели на меня дрожащими глазами. Их было семеро, и я научила их читать и писать. Я брала их ладони и закрывала их своими, как броней; учила выводить буквы алфавита, слова, первые предложения. Поначалу это казалось невозможным, но вечер проходил за вечером, и вот они уже медленно складывают слоги, робко друг за дружкой читают вслух, водя пальцем по строчкам. Преподавать немецкий было чудесно. Мне так это нравилось, что иногда я забывала, что я учительница вне закона. Я думала об Эрихе, о том, как бы он мной гордился, если бы увидел меня там, под землей, пытающейся отчетливо вывести буквы и цифры на куске шифера, чтобы дети могли их скопировать и повторить хором, как всегда шепотом. Когда я шла домой, то распускала волосы, потому что иначе головная боль не отпускала. Но надо сказать, что даже головная боль была мне хорошей компанией, она отвлекала меня от страха.

Однажды вечером два карабинера вломились в подвал, выломав дверь, будто мы были какими-то разбойниками. Одна девочка начала кричать, остальные разбежались по углам и отвернулись к стене, чтобы ничего не видеть. Только Сепп остался на своем месте, а затем медленно подошел к одному из карабинеров и осыпал его оскорблениями с такой хладнокровной яростью, которую я никогда не забуду. Карабинер не понимал немецкого, но сильно ударил мальчика по лицу. Сепп не шелохнулся. Не заплакал. И не переставал смотреть на карабинера с ненавистью.

Когда все вышли, карабинеры разбили доску на стене, распинали бутыли, перевернули мебель.

– Мы посадим тебя в тюрьму! – кричали они, таща меня в мэрию.

Они заперли меня на всю ночь в пустой комнате. На стене висела фотография Муссолини, руки в боки, гордый взгляд. Говорили, что он очень любим женщинами, и я пыталась понять, что в нем такого прекрасного. Как только я начинала засыпать, входил карабинер и бил палкой по столу, чтобы разбудить меня. Он направлял фонарь мне в лицо и повторял: «Кто передает тебе материалы?», «Где прячутся другие учителя вне закона?», «Чьи это были дети?».

Когда папа пришел за мной, они вырвали ему усы, как всегда делали с теми, кто им не нравился. Затем они выжали из него кучу денег. Я чувствовала себя тряпкой, у меня сводило живот, а глаза покраснели от полопавшихся сосудов. Я думала, что папа запретит мне преподавать, но у фонтана, протирая мне лицо мокрой тряпкой, он сказал:

– Теперь у тебя нет выбора, кроме как продолжать.

Мы сменили место. Переехали на чердак одного папиного клиента. Пришли все; только девочка, которая тогда начала кричать, больше не захотела возвращаться. Для занятий у нас было всего несколько листков, а иногда даже и их не было. Кое-кто вырывал страницы из тетрадей, которые они использовали в итальянской школе, обязательной для посещения. Когда урок заканчивался, я выводила учеников через заднюю дверь. Однажды в дверь внезапно постучали, и мы быстро, прямо как мыши, поднялись на крышу. Я прижала их всех к себе, в ужасе думая, что они могут свалиться вниз. Но в итоге пришла хозяйка дома и с улыбкой сообщила, что это был всего лишь пекарь, который принес хлеб.

Когда наступило лето, стало полегче. Мы ходили учиться в поля, и солнце и всё это обилие света не давали думать о плохом. На открытом воздухе маскировка тайной школы превращалась в игру. Часами мы репетировали пьесу, которую я хотела поставить к Рождеству на ферме у Майи, читали вслух сказки Андерсена и братьев Гримм, а также запрещенные стихи, которые я помнила из детства, когда еще существовала австрийская школа.

Время от времени доносился подозрительный шум, и я сразу замолкала, и тогда Сепп брал меня за руку и успокаивал меня, глядя своими ледяными глазами. Годы спустя я узнала, что Сепп стал одним из самых молодых нацистских коллаборационистов. Он участвовал в сортировке заключенных в концентрационном лагере в Больцано.

Карабинеров и чернорубашечников я видела во сне каждую ночь. Я просыпалась в панике, вся в поту, и потом часами смотрела в потолок. Прежде чем снова уснуть, я обходила весь дом, чтобы убедиться, что они не пробрались внутрь. Я заглядывала даже под кровать и внутрь шкафа, и мама, которая просыпалась от каждого шороха, говорила из другой комнаты:

– Трина, можно узнать, что ты делаешь на ногах в такое время?

– Я должна убедиться, что там нет карабинеров! – отвечала я.

– Под кроватью?

– Да…

– Ох…

И я слышала, как она переворачивается на другой бок и бормочет, что я схожу с ума.

Тем временем тайных школ становилось все больше. Контрабандисты привозили нам из Баварии и Австрии тетради, счеты, доски. Они оставляли всё священникам, которые потом распределяли их между нами. Фашисты, повсюду развесившие свои таблички Запрещено говорить по-немецки, не смогли толком итальянизировать вообще ничего и никого и становились всё более агрессивными.

С приходом зимы дети, чтобы обмануть карабинеров, начали маскироваться. Они заворачивались в пальто, будто у них была температура, надевали кое-как, наспех подогнанные под них рабочие комбинезоны, наряжались так, словно собираются на первое причастие… Когда вечером я возвращалась на велосипеде с занятий и видела вдалеке свой дом с закопченными окнами, мерцающими от света масляной лампы, я начинала смеяться – оттого, что снова вышла сухой из воды.

Однажды мы с Барбарой пошли гулять. Мы целовались в траве, а когда поднялись, одежда у нас была вся растрепанная. Нам нравилось целоваться, но я не могу сказать, почему мы это делали. Возможно, когда ты молод, причину иметь не обязательно. Мы сидели на большом пне, и у Барбары в руках был бумажный сверток с шоколадными печеньями.

– Мне нравится преподавать немецкий, – проговорила я с полным ртом. – А знать, что я делаю это наперекор фашистам, нравится еще больше.

– Ты не боишься?

– В начале боялась, но теперь я научилась наблюдать за лицами детей. Когда они спокойны, и я становлюсь спокойной.

– Эти ублюдки не дали нам преподавать ни одного дня, – сказала она с печалью.

– Может, начнешь учить с нами?

– Трина, я же говорила, у меня нет твоего характера. Если бы со мной случилось то, что случилось с тобой, я бы попросту умерла от инфаркта.

– Это был всего лишь неприятный испуг.

– Я теперь работаю в лавке, помогаю отцу, он на меня рассчитывает, – продолжила она уклоняться.

– Не обязательно бросать работу, ты можешь преподавать, когда у тебя есть свободное время, – выпалила я как можно скорее. – Вот увидишь, тебе пойдет на пользу общение с детьми, они намного лучше взрослых.

Она долго размышляла, кусая губы, затем сказала:

– Хорошо, только не говори никому. Даже моим родителям.

Когда я рассказала об этом священнику, он сразу одобрил эту затею. В Резии сформировалась еще одна группа, готовая начать сразу же.

Барбара едва успела поделиться со мной, как ей нравится работа, когда все случилось. Был вечер четверга, в Куроне шел дождь. Тот самый косой дождь, что льет в ноябре. Я была дома с Пеппи, мы лепили фрикадельки. Кто-то снаружи уронил велосипед, заколотил в дверь кулаками, пытаясь войти.

 

– Они вломились в подвал, обчистили церковную ризницу, всё разрушили, выгнали взашей детей! – кричала Майя. – А когда она осталась одна, они вытащили ее за волосы наружу и запихнули в машину, – продолжала она, задыхаясь и смотря полными отчаяния глазами. – Они отправят ее в ссылку на Липари.

Я не смогла спросить, что они с ней сделали, распускали ли руки. Я просто стояла, во рту у меня скапливалась слюна.

Дождь продолжал хлестать тяжелыми каплями по моему лицу.

Глава шестая

Папа и Эрих изо дня в день делали одно и то же. Болтовня, граппа, сигареты. И я тоже шла по накатанной. Пряталась за косяк, предавалась фантазиям, убегала на кухню, как только он вставал, чтобы пойти домой. Каждый раз я делала вид, что складываю скатерть, или притворялась, что пью воду, будто умираю от жажды в пустыне. Мне казалось, что так будет продолжаться бесконечно. И в глубине души мне это нравилось. Видеть его сидящим в одиночестве, вечно на одной и той же табуретке, позволяло мне самой не чувствовать себя одинокой. Может быть, так тоже можно любить? Просто смотреть на него тайком, без всех этих спектаклей с женитьбой и детьми?

Но одним ноябрьским днем он завалился к нам домой с огромной раной на подбородке, которая тянулась через всю шею и терялась под рубашкой. Выглядело это так, будто кто-то пытался расколоть его голову пополам, как арбуз. Папа моментально схватил его подмышки и посадил на стул перед печкой.

– Мы с крестьянами провели эти ночи в засаде, за деревней. Приехали итальянские инспекторы и я прокричал: «Мы живем здесь веками, здесь живут наши отцы и наши дети. Здесь похоронены наши предки!» И тут один из этих трусов выхватил дубинку, но один инженер остановил его, сказав, что мы договоримся. «Прогресс стоит больше, чем кучка каких-то домов», – сказал он мне.

Мне было грустно видеть его располосованным, но я также была счастлива, что наконец могу быть рядом с ним, не прячась. Я хотела обработать его рану и сказать: «Продолжай говорить, Эрих, я позабочусь о тебе».

– Один из наших крикнул, что мы ни за что не уйдем, что вся деревня будет сопротивляться. «Мы возьмем вилы, откроем стойла, выпустим собак!» – кричал он. И вот тут на нас уже обрушились дубинки и плети, – он прикоснулся к ране, как будто без этого жеста мы бы ему не поверили.

Отец слушал с открытым ртом.

– Хочешь остаться поесть? – спросила я его, и мама тут же бросила на меня гневный взгляд.

Но Эрих сказал, что ему нужно побыть одному.

Однажды после полудня я пошла к Барбаре. Я не могла смириться с тем, что мы живем в сотне шагов друг от друга, но не держимся каждый день за руки, не гуляем вместе. Поэтому, как только мама прилегла после обеда, я взяла кусок пирога со стола, завернула его в салфетку и вышла из дома, никому ничего не сказав.

Я вся вспотела, пока дошла до ее дома, а когда оказалась перед входной дверью, меня будто парализовало. Я не могла ни постучать, ни позвать ее по имени. Я стояла и ждала, пока Барбара выглянет из окна возле амбара, как когда родители не позволяли ей выходить из дома. Иногда летом она оставляла окно открытым, и, когда я проходила мимо, я свистела, подавая ей сигнал. Она отвечала таким же свистом, а потом быстро спускалась вниз и всегда брала с собой какие-нибудь сладости, которые мы ели на ходу. Ее сестра Александра говорила, что мы неотесаннее пастухов, когда свистим так.

Я не знаю, сколько я стояла перед дверью как вкопанная, на ватных ногах. Пока не вышла та самая Александра. В руках у нее были сумки, и, когда она увидела меня, она уронила их на землю.

– Можно поговорить с Барбарой? – спросила я слегка дрожащим голосом.

Александра посмотрела на меня то ли с презрением, то ли с удивлением. Потом она задрала подбородок и велела мне уходить.

– Можно поговорить с Барбарой? – снова спросила я.

– Ее нет дома.

– Ты так говоришь, потому что не хочешь, чтобы я с ней разговаривала.

– Да, я не хочу, – сказала она, поджав губы. – И она тоже не хочет.

– Пожалуйста, – повторила я, – пусть она выглянет хотя бы на минуту.

– Ты знаешь, что из-за тебя ее отправят в ссылку?

Мы стояли в молчании, как два дуэлянта. Из амбара доносилось блеяние овец.

– Отойди! – вдруг закричала я на нее. – Отойди!

И я двинулась на нее, как бык, опустив голову вниз. Когда я брала ее на таран, мне казалось, что действия совершаю не я, а какая-то часть моего тела, которую я не знаю. Мы сцепились как собаки. Александра потянула меня за волосы и пнула ногой, сбив с ног.

– Если ты не уйдешь, я позову своего отца.

В мгновение ока я осознала, что натворила, и мне захотелось умереть от стыда. Слезы катились по расцарапанным ее ногтями щекам.

Она стояла на страже у двери, пока я не ушла. Я хотела еще раз обернуться, попросить ее хотя бы передать Барбаре кусок пирога, который я принесла и который упал на землю вместе с ее сумками. Но не смогла проронить и звука.

Я бродила в одиночестве, без определенной цели. Когда я пришла домой, уже стемнело. Не успела я войти, как навстречу мне вышел папа.

– Можно узнать, где ты была, бестолочь? Ты видела вообще, что давно стемнело?!

Мое лицо было красным от слез, но он ничего не заметил, даже царапин, так сильно был увлечен чтением нотаций.

– Тебе еще повезло, что у мамы температура и она пошла спать засветло.

Я извинилась и пообещала, что этого больше не повторится, и уже собиралась идти спать, когда он сказал, что ему нужно сказать мне что-то важное.

– Завтра, папочка. У меня был плохой день.

Он положил мне руки на плечи усадил меня на табурет.

– Я поговорил с ним, – сказал он.

– С кем?

– Как это с кем?!

– Па, я же тебе сказала, у меня был плохой день. Можно я пойду спать?

– Он говорит, что не думал об этом, но ему это подходит. Более того, он рад!

Только в этот момент я поняла, что он имеет в виду Эриха. Я провела по лицу руками и вытерла глаза папиным носовым платком.

– Но почему ты не спросил у меня разрешения?

– Да ладно, малышка, я же пытаюсь тебе помочь, а ты так со мной обращаешься? Ты не хочешь выходить за него замуж? Хочешь всю жизнь притворяться, что складываешь скатерть?

Никогда еще я не чувствовала себя такой растерянной, в висках стучало, я захлебывалась слезами.

– Но я ему хоть нравлюсь? – единственное, что я могла спросить между всхлипываниями.

– Конечно, ты же такая красивая!

– Это для тебя я красивая. А ему-то я нравлюсь?

– Да как ты можешь ему не нравиться, можно узнать?!

– А мама? Кто скажет маме? – злорадно огрызнулась я, подавленная всей этой ситуацией.

– По одной проблеме за раз, – сказал он и протянул руки, чтобы обнять меня. Его глаза буквально вылезали из орбит от моего непривычного поведения.

– Можно я пойду спать?

– Скажи мне хотя бы, хочешь ли ты выйти за Эриха замуж.

– Я не против выйти замуж за Эриха, – ответила я, поднимаясь с табуретки.

– Но если ты хочешь этого, почему продолжаешь хныкать?! – крикнул он, вытряхивая пепел из трубки.

Я не могла вымолвить ни слова, и тогда он подошел ближе и обнял меня крепче, чем когда я вернулась с выпускного экзамена.

– Я рад, Трина. Он сирота, бедняк, и у него самый маленький участок земли в деревне. В общем, у него есть все шансы обречь тебя на бедность и голод! – и он засмеялся, надеясь, что я тоже наконец засмеюсь.

Мне понадобилась неделя, чтобы прийти в себя после того дня. Когда я наконец успокоилась и уложила все в голове, я подошла к маме и спросила:

– Итак, я могу выйти за него замуж?

Мама продолжила вытирать пыль и, даже не оглянувшись, ответила:

– Делай что хочешь, Трина. Ты слишком остра на язык, чтобы с тобой спорить. Если бы тебя интересовало мое мнение, ты бы спросила меня раньше.

Большего я от нее и не ждала.

Глава седьмая

Когда папа повел меня к алтарю в церкви, которую Майя украсила цветущей геранью, мне с трудом удавалось сдерживать слезы. Не из-за волнения, а потому что в тот же самый день Барбару посадили в машину и отправили в ссылку. Они обращались с ней хуже, чем с проституткой, заставив идти по улицам с наручниками на запястьях. У меня было белое накрахмаленное платье с оборками, волосы, заплетенные в косу, блестящие лакированные туфли, у нее были спутанные волосы и старые ботинки на ногах. Люди в церкви ждали меня, и все, включая священника, думали, что я опаздываю, потому что слишком долго прихорашиваюсь. Но я стояла на крыльце, плакала и молила па отвести меня к Барбаре, позволить мне поговорить с карабинерами, признаться, что это все моя вина и что меня тоже нужно сослать.

– Девочка моя, перестань, – терпеливо повторял он, протягивая мне платок.

Если бы не появился Пеппи, чтобы помочь ему затащить меня в церковь, возможно, я бы действительно испортила церемонию.

Мы поселились в доме Эриха, который принадлежал его родителям. Этот дом казался мавзолеем. Зал, мебель, все было темным, повсюду фотографии его матери, которые постоянно попадались мне на глаза. Мама в молодости, мама с детьми, мама со своей матерью. Я решила изменить обстановку, сама покрасила стены и переставила мебель. Время от времени какая-нибудь фотография в рамке падала и стекло разбивалось. Тогда я собирала разбитые стекла метлой, целовала фотографию умершей, извинялась и прятала ее в самый дальний ящик со вздохом облегчения. За месяц я избавилась от всех.

На ферме места было в избытке, дом был окружен красивым лугом, по которому радостно бегала Грау, но запахи кормов для скота и навоза, доносившиеся из хлева, проникали под кожу. Бывало, что к вечеру меня начинало тошнить. Не говоря уже о холоде, который зимой заставлял нас превращаться в призраков – мы передвигались по дому, закутавшись в одеяла, с пледами на плечах. Во все щели задувало, холодный ветер со зловещим свистом врывался сквозняками в дом. Мы все время сидели у кафельной печки и мылись, когда придется. После ужина мы сразу отправлялись спать, и почти каждый вечер Эрих, как ручной зверь, прижимался ко мне, чтобы заняться любовью. Для меня это было чем-то вроде обряда, и я не могу даже сказать, нравилось мне или не нравилось. Ему это приносило удовольствие, и мне этого хватало. Пока он занимался со мной любовью, я иногда думала о Барбаре, которая бог знает где была, и как сильно она меня ненавидела.

Я просыпалась вместе с ним засветло, готовила ему молочный суп и, если нужно было, помогала подоить скот и разнести сено. Мне не составляло труда вставать рано. Потом, когда я оставалась одна, я готовила себе чашку ячменного кофе и шла к детям. На этот раз священник выделил мне неприметный сарай за мясной лавкой, в котором хранились инструменты. У меня осталось всего трое учеников. Фашисты продолжали обыски, штрафуя и арестовывая тайных учителей. Только священнослужители под предлогом катехизиса все еще могли преподавать немецкий язык.

После школы я заходила к родителям поесть и часто оставалась у них допоздна или возвращалась домой и читала. Мама терпеть не могла, когда я так тратила время. Если она видела меня с книгой в руках, то начинала бурчать, что я даже в ад поволокла бы с собой книги, и начинала подсовывать мне мелкую работу, причитая, что пора бы мне уже научиться шить, ведь скоро появятся дети.

По воскресеньям мы с Эрихом катались на велосипедах. Бродили вдоль берега реки, наполняли корзины грибами, искали секретные тропы, ведущие к вершинам. Долину я знаю благодаря ему, а не потому, что родилась здесь. Когда на вершине горы мне становилось холодно, он прижимал меня к себе спиной, чтобы согреть. У него были длинные и нервные руки, мне нравилось ощущать их на себе. Даже в праздники он просыпался на рассвете и говорил: «Пойдем погуляем, небо ясное!» Мне же нравилось нежиться по утрам, но Эрих готовил ячменный кофе, приносил его мне в постель, а потом сдергивал простыню.

Он говорил мне не думать о детях, а когда я отвечала, что хочу детей, он пожимал плечами:

– Придут, когда захотят, – коротко отрезал он.

Не успела я оглянуться, как забеременела. Я выходила из сторожки, и на меня нахлынула сильнейшая тошнота, похожая на пронизывающую боль. Я схватила велосипед, помчалась домой, чтобы успеть к миске, но моя обычная нерешительность сделала свое дело, и в последний момент я решила остаться на улице. В результате меня вырвало прямо на перед дверью.

– Я же говорил тебе, дети приходят, когда сами хотят! – смеясь, сказал Эрих, прижимая мою голову к своей груди.

Во время беременности мне все время хотелось спать, и как только я возвращалась домой из сторожки, я что-нибудь ела и сразу ложилась в кровать. Я больше не боялась фашистов и, даже будучи беременной, ни за что на свете не хотела прекращать преподавать. Живот был моим щитом – я больше ничего не боялась.

 

Когда Эрих возвращался с работы в полях, он клал руку мне на живот и говорил, что ему кажется, будет девочка, и что он хотел бы назвать ее Анной, как звали его мать.

– Если будет девочка, мы назовем ее Марикой, – отвечала я, закрывая дискуссию.

4Пытка касторовым маслом широко применялась итальянскими фашистами. Противников режима заставляли выпивать касторку в больших количествах, что приводило к сильной диарее, обезвоживанию организма и смерти.
Рейтинг@Mail.ru