Следовательно, простой оратор, стараясь лишь сохранить изящество, будет не слишком смел в сочинении слов, сдержан в переносных выражениях, скуп на устарелые обороты и еще более скромен в остальных украшениях слов и мыслей; если он и допустит частые переносные выражения, то лишь такие, которые сплошь и рядом встречаются во всяком разговоре, не только у столичных жителей, но даже у деревенщины – ведь и в деревне говорят «глазок у лозы», «земля томится жаждой», «веселые нивы», «роскошный урожай». В этих выражениях немало смелости, но здесь либо предмет действительно похож на то, с чего взято выражение, либо он не имеет собственного названия, и переносное употребляется для ясности, а не для красоты. Этим украшением наш простой оратор будет пользоваться намного свободнее, чем другими, но все же не так вольно, как пользовался бы в высочайшем роде красноречия. Таким образом, и здесь явится неуместность, – что это такое, видно из понятия об уместном, – если какое‑нибудь переносное выражение окажется слишком смелым и в низкую речь попадет то, что уместно лишь в высокой.
Что же касается благозвучия, которое придает расположению слов блеск того, что греки называют «фигурами», словно своего рода речевые жесты – слово, отсюда перенесенное и на украшения мыслей, – то наш простой оратор, которого некоторые по справедливости называют аттиком, хотя и не он один имеет право на это имя, тоже будет их употреблять, но значительно реже: он будет пользоваться ими с выбором, как если бы, приготавливая обед, он отказался от всякой роскоши, но постарался бы проявить не только умеренность, а и хороший вкус. Действительно, многое подошло бы даже к умеренности того оратора, о котором я говорю. Правда, чтобы нельзя было уличить его в искусственном благозвучии и погоне за приятностью, тонкий оратор должен избегать того, о чем я упоминал раньше – соотнесения равных слов с равными, сходных и подобозвучащих закруглений фраз, сопоставления слов, различающихся одной лишь буквой.
Далее, такие повторения слов, которые требуют напряжения и крика, будут также чужды сдержанности нашего оратора. <…> Конечно, он не заставит говорить республику, не вызовет мертвых из гробниц, не обоймет одним охватом груду слов, вторящих друг другу, – для этого нужна более мощная грудь, и этого нельзя ни ждать, ни требовать от оратора, которого мы изображаем: и голос и речь у него будут спокойнее. <…> К тому же и произнесение у него будет не трагедийное и не театральное: в движениях тела он будет скромен и всю выразительность сосредоточит в лице, но не так, чтобы говорили, что он строит рожи, а так, чтобы оно естественно выражало смысл каждого слова. В этом роде красноречия будут рассыпаны даже шутки, значение которых для речи особенно велико. Есть два рода шуток – насмешливость и острóты. Оратор будет владеть обоими, применяя первый в каком‑нибудь изящном повествовании, а второй – для смешных выпадов и колкостей: эти последние бывают разнообразны, но сейчас не об этом речь. Однако напоминаем, что оратор должен прибегать к смешному не слишком часто, как шут; не бесстыдно, как мим; не злостно, как наглец; не против несчастия, как черствый человек; не против преступления, где смех должен уступить место ненавист; и наконец, не вразрез со своим характером, с характером судей или обстоятельств, – все это относится к области неуместного.
Он будет избегать также и шуток надуманных, не созданных тут же, а принесенных из дому, потому что они обычно бывают холодны; он будет щадить дружбу и достоинства, избегать непоправимых обид и разить только противников, но и то не всегда, не всех и не всяким образом. За этими исключениями, он будет таким мастером шутки и насмешки, какого я никогда не видел среди этих новых аттиков, хотя это бесспорно и в высшей степени свойственно аттичности. <…> Есть также иной род красноречия, обильнее и сильнее, чем тот низкий, о котором говорилось, но скромнее, чем высочайший, о котором еще будет говориться. В этом роде меньше всего напряженности, но, пожалуй, больше всего сладости. Он полнее, чем первый, обнаженный, но скромнее, чем третий, пышный и богатый.
Ему приличествуют все украшения слога, и в этом образе речи больше всего сладости. В нем имели успех многие из греков, но всех превзошел, на мой взгляд, Деметрий Фалерский, речь которого течет спокойно и сдержанно, но при этом блещет, словно звездами, переносными и замененными выражениями. Под переносными выражениями (метафорами) я имею в виду, как и все время до сих пор, такие выражения, которые переносятся с другого предмета по сходству, или ради приятности, или по необходимости; под замененными (метонимиями) – такие, в которых вместо настоящего слова подставляется другое в том же значении, заимствованное от какого‑нибудь смежного предмета.
Так, одним способом перенесения воспользовался Энний, сказав «сирота оплота и града»; другим – [если бы он подразумевал под оплотом родину; а также] в стихе «Африка содрогнулась вдруг от страшного гула», [поставив «Африку» вместо «афров»].
Риторы называют это гипаллагой, ибо слова здесь как бы подменяются словами, грамматики – метонимией, ибо наименования переносятся. Аристотель, однако, и это причисляет к переносным значениям, вместе с другим отступлением от обычного употребления – так называемой катахресой: например, когда о слабой душе мы говорим «мелкая душа», употребляя близкие по смыслу слова, если таковы требования приятности или уместности. Когда же следует подряд много метафор, то речь явно становится иносказательной: поэтому греки и называют такой прием «аллегория» – наименование это справедливое, но по существу вернее поступает [Аристотель], который все это называет метафорами. У Фалерского этот прием очень част и очень красив; но хотя метафоры у него многочисленны, метонимий у него не слишком много.
В этом же роде речи – именно в умеренном и сдержанном – уместны любые украшения слов и даже многие украшения мыслей. При помощи таких речей развертываются пространные и ученые рассуждения и развиваются общие места, не требующие напряжения. К чему долго говорить? Такие ораторы выходят едва ли не из философских школ, и если рядом с ними не стоит для сравнения иной, сильнейший оратор, они сами служат себе похвалой.
Итак, это приятный, цветистый род речи, разнообразный и отделанный: все слова и все мысли сплетают в нем свои красоты. Весь он вытек на форум из кладезей софистов, но, встретив презрение простого и сопротивление важного рода ораторов, занял то промежуточное место, которое я описал.
Третий род речи – высокий, богатый, важный, пышный и, бесспорно, обладающий наибольшей мощью. Это его слог своей пышностью и богатством заставил восхищенные народы признать великую силу красноречия в государственных делах – того красноречия, которое несется стремительно и шумно, которым все восторгаются, которому дивятся, которому не смеют подражать. Такое красноречие способно волновать души и внушать желаемое настроение: оно то врывается, то вкрадывается в сердца, сеет новые убеждения, выкорчевывает старые.
Но между этим красноречием и предыдущими есть огромная разница. Кто старается овладеть простым и резким родом, чтобы говорить умело и искусно, не помышляя о высшем, тот, достигнув этого, будет великим оратором, хотя и не величайшим: ему почти не придется ступать на скользкий путь, и, раз встав на ноги, он никогда не упадет. Оратор среднего рода, которого я называю умеренным и сдержанным, будучи достаточно изощрен в своем искусстве, не испугается сомнительных и неверных поворотов речи, и если даже он не добьется успеха, как нередко случается, опасность для него все же невелика – ему не придется падать с большой высоты.
А наш оратор, которого мы считаем самым лучшим, важным, острым, пылким, даже если он только для этого рода рожден, только в нем упражнялся, только его изучал, – все же он будет заслуживать глубокого презрения, если не сумеет умерить свое богатство средствами двух других родов. Действительно, простой оратор, если он говорит опытно и тонко, будет казаться мудрым, умеренный – приятным, а этот, богатейший, если ничего больше у него нет, вряд ли даже покажется здоровым. Кто не может говорить спокойно, мягко, раздельно, определенно, четко, остроумно, когда именно такой разработки требует речь в целом или в какой‑нибудь отдельной части, – тот, обратя свой пламень к неподготовленному слуху, покажется бесноватым среди здоровых и чуть ли не вакхантом, хмельным среди трезвых. <…> Под какие рукоплескания говорили мы в юности о каре отцеубийцам, пока, спустя немного, не почувствовали в этой пылкости излишества: «Какое достояние может быть более общим, чем воздух для живых, земля для мертвых, море для пловца, берег для выброшенного морем? А они, пока в силах, живут – и не могут впивать небесный воздух, умирают – и кости их не коснутся земли, носятся в волнах – и влага их не омоет, наконец их выбрасывает на берег – но даже среди скал нет покоя мертвому» и т. д.: все это достойно юноши, в котором хвалят не заслуги и зрелость, а надежды и обещания. В том же духе и это, уже более зрелое восклицание: «Жена зятю, мачеха сыну, соперница дочери!» Но не только таков был наш пыл, и не только так говорили мы. Даже в нашем юношеском многословии многое было простым, а иное – и более легким, как, например, в речах за Габита, за Корнелия и за многих других. Ведь ни один оратор, даже в досужей Греции, не написал так много, как написали мы: и в этих наших сочинениях есть то самое разнообразие, которое я обосновываю.
Если можно простить Гомеру, Эннию и остальным поэтам, особенно же трагикам, что у них не везде одинакова напряженность, что они часто меняют тон и даже снисходят до обыденного разговорного слога, то неужели я не имею права отступить от этой высочайшей напряженности? Но зачем я говорю о поэтах с их божественным даром? Мы видали актеров, которых никто не мог превзойти в их искусстве: и не только каждый из них был превосходен в различнейших ролях своего жанра, но даже – мы это видели – комический актер выступал в трагедиях, а трагический – в комедиях, и оба имели успех. Отчего же и мне не стремиться к тому же? <…> Итак, я полагаю, что совершенный оратор должен не только владеть свойственным ему искусством широко и пространно говорить, но также обладать познаниями в близкой и как бы смежной с этим науке диалектиков. Хоть и кажется, что одно дело речь, а другое спор, и что держать речь и вести спор вещи разные, – однако суть и в том и в другом случае одна, а именно – рассуждение. Наука о разбирательстве и споре – область диалектиков, наука же о речи и ее украшениях – область ораторов.
Знаменитый Зенон, от которого пошло учение стоиков, часто показывал различие между этими науками одним движением руки: сжимая пальцы в кулак, он говорил, что такова диалектика, а раскрывая руку и раздвигая пальцы – что такую ладонь напоминает красноречие. А еще до него Аристотель сказал в начале своей «Риторики», что эта наука представляет как бы параллель диалектике и они отличаются друг от друга только тем, что искусство речи требует большей широты, искусство спора – большей сжатости.
Итак, я хочу, чтобы наш совершенный оратор знал искусство спора в той мере, в какой оно полезно для искусства речи. В этой области существуют два направления, о которых ты, основательно занимаясь этими науками, конечно, знаешь. Именно – и сам Аристотель сообщил немало наставлений об искусстве рассуждать, и после него так называемые диалектики открыли много тонкостей. Поэтому я полагаю, что тот, кого влечет слава красноречия, не останется в этих вопросах невеждою, но просветит себя или учением древних, или же учением Хрисиппа.
Прежде всего он познает значение, природу и разряды слов простых и связанных; затем – что какими способами говорится; как различить истинное и ложное; что из чего происходит; что чему соответствует или противополагается; и так как обычно в словах бывает много неясного, то каким образом следует это раскрыть при разделении. Такие случаи встречаются часто, так что оратор должен владеть всеми этими знаниями; но так как сами по себе они слишком грубы, то он должен развивать их с некоторым ораторским блеском.
Например, во всем, что мы изучаем разумно и последовательно, необходимо прежде всего установить, что чем является: ибо если между сторонами нет согласия насчет предмета спора, то невозможно ни правильно рассуждать, ни прийти к какому‑либо выводу. Следовательно, часто придется излагать словами наши представления о всяком предмете и раскрывать определениями скрытое в предмете понятие: ведь именно определение способно короче всего показать, чем является предмет речи. Далее, как тебе известно, объяснив общий род каждого дела, надо взглянуть, каковы виды или части этого рода, и в соответствии с этим распределить всю речь.
Стало быть, и тот, в ком мы хотим увидеть красноречие, будет способен давать определения предметам, и при этом не так кратко и сжато, как обычно делается в ученых спорах, но более развернуто, обильно и применительно к общим мнениям и к пониманию народа; а если предмет того потребует, он будет расчленять и разделять родовое понятие на известные видовые, ничего не упуская и не допуская ничего лишнего. Но в каких случаях это делать и каким образом, – об этом сейчас говорить не время, потому что, как я уже сказал, я хочу быть не ученым, а критиком.
Он должен быть вооружен не только диалектикой: пусть он имеет знания и опыт во всех областях философии. В самом деле, ни о религии, ни о смерти, ни о благочестии, ни о любви к отечеству, ни о добрых и злых делах, ни о добродетелях и пороках, ни об обязанностях, ни о горести, ни о радости, ни о душевных волнениях и заблуждениях, – а все это попадается в речах часто, но рассматривается слишком сухо, – ни о чем, говорю я, без помощи названной науки он не сможет говорить и рассуждать важно, высоко и богато.
Сейчас я все еще говорю о материале речи, а не о самом характере выражения. Действительно, прежде всего нужно, чтобы предмет, о котором говорит оратор, был достоин искушенного слуха, и лишь затем оратор должен обдумать, как и какими словами о нем сказать. Я хочу, чтобы он был знаком даже с учениями физиков, как Перикл, о котором я говорил, ибо это придаст ему величия и возвышенности: в самом деле, если он будет переходить от небесных предметов к человеческим, все его слова и чувства станут возвышеннее и великолепнее.
Однако, познав дела божественные, он не должен пренебречь и делами человеческими. Пусть он владеет знаниями о гражданском праве, которых так мало в наши дни в судебных речах: ибо что может быть постыднее, чем браться за защитительную речь в прениях о законах и праве, когда ты не знаешь ни того, ни другого? Пусть он изучит также последовательность памятных событий старины, прежде всего, разумеется, в нашем государстве, но также и у других державных народов и знаменитых царей.
<…> После такой подготовки приступит он к судебным делам и прежде всего установит, какого рода эти дела. Ведь для него не будет тайной, что во всяком сомнительном деле могут оспариваться либо факты, либо слова.
Если факты, то рассматривается, так ли это было, справедливо ли это было и как это следует определить; если слова, то рассматривается или двусмысленность, или противоречивость. Так, когда мысль выражает одно, а слова – другое, это будет одним из случаев двусмысленности: так бывает, если оказывается пропущено слово и весь смысл становится двояким, что и является признаком двусмысленности. А поскольку судебные дела столь неразнообразны, постольку неразнообразны и предписания насчет доводов. Согласно традиции, они развиваются на основании «мест» двоякого рода: одни из самих фактов, другие со стороны.
Таким образом, только разработка предмета делает речь восхитительной: ведь познать самые предметы совсем нетрудно. Что же, следовательно, является достоянием искусства? Создать вступление к речи, чтобы привлечь слушателя, возбудить его внимание и подготовить его к своим поучениям; изложить дело кратко и ясно, чтобы все в нем было понятно; обосновать свою точку зрения и опровергнуть противную, и сделать это не беспорядочно, а при помощи такого построения отдельных доводов, чтобы общие следствия вытекали и из частных доказательств; наконец, замкнуть это все воспламеняющим или успокаивающим заключением.
<…> Все восхитительные украшения, благодаря которым красноречие достигает такого величия, бывают двоякого рода. Конечно, любое средство речи должно заслуживать похвал, и нельзя упускать ни единого важного или изящного слова, но есть два самых блистательных и как бы самых действенных средства: одно из них я усматриваю в разборе вопроса общего рода – как я уже сказал, греки его называют θέσις; а другое – в распространении и развертывании темы – это греки называют αὔξησις.
Это распространение должно равномерно растекаться в речи по всем жилам, но больше всего оно будет выделяться в общих местах. Общими эти места называются оттого, что по видимости они могут принадлежать многим делам, на самом же деле должны связываться с каждым из них в отдельности. Та часть речи, в которой говорится о вопросах общего рода, часто содержит в себе и все содержание дела. О чем бы ни шел спор в прениях – греки называют этот предмет спора κρινόµενον, – о нем лучше всего говорить так, чтобы перейти к неограниченному предмету и говорить об общем роде. Исключениями являются те случаи, когда оспаривается истинность факта и для этого обычно используется предположение.
Говорить об этих вопросах следует с большей силой, чем это делают перипатетики, – несмотря на то, что их приемы изящны и установлены еще самим Аристотелем; а применяя общие соображения к частному случаю, следует уже здесь о подзащитном говорить мягко, а о противнике сурово. Если речь пользуется распространением и сокращением темы – против нее ничто не в силах устоять. Обращаться к этим средствам следует и в ходе самих доводов, когда представляется случай к развертыванию или сокращению «мест», и почти без ограничений – в заключении.
При этом есть два средства, которые, будучи хорошо разработаны оратором, делают его красноречие восхитительным. Одно из них, называемое у греков ἠθικόν, служит для изображения характеров, нравов и всякого жизненного состояния; другое, называемое у них παθητικόν, – для того, чтобы волновать и возмущать души – ведь именно в этом состоит царственное могущество речи. Первое – мягкое, приятное – предназначено возбудить сочувствие слушателей; второе – мощное, пламенное, стремительное – призвано вырвать победу: когда оно несется со всей силой, невозможно устоять перед ним.
<…> Но не только состраданием случается нам волновать сердца судей, хотя в стремлении разжалобить мы доходили до того, что произносили заключение речи, держа младенца на руках, а в другом случае заставляли благородного подзащитного встать и, подняв в воздух его малютку-сына, оглашали форум жалобами и стенаниями. Иногда нужно добиться, чтобы судья почувствовал и гнев, и успокоение, и ненависть, и благосклонность, и презрение, и восторг, и отвращение, и любовь, и желание, и недовольство, и надежду, и страх, и радость, и скорбь.
Разнообразные примеры суровых чувств можно найти в моем обвинении, примеры мягких – в моих защитительных речах: нет такого средства возбудить или успокоить душу слушателя, какого бы я ни испробовал.
<…> И вот мы подошли к самому облику речи – к тому, что называется χαρακτήρ. Каким он должен быть, можно понять из того, что было уже сказано.
Так, мы упоминали о красотах и отдельных слов и их сочетаний. В речи они должны так изобиловать, чтобы ни одно слово, лишенное изящества или важности, не исходило из уст оратора. Особенно много в ней должно быть переносных выражений всякого рода, потому что они, сближая два предмета, переносят внимание с одного на другой и обратно, приводя мысли слушателя в движение; а такое быстрое движение разума приятно само по себе.
И другие красоты – те, которые порождаются сочетанием слов, – также немало способствуют пышности речи. Подобно тому как о приметных украшениях в богатом убранстве сцены или форума говорится, что они бросаются в глаза, – не потому, что они одни создают красоту, но потому что они при этом особенно выделяются, – так и эти обороты служат приметными украшениями речи. Они состоят в том, чтобы повторять и удваивать слова; или возвращать их в слегка измененном виде; или начинать несколько раз с одного и того же слова, или кончать таким же образом, или вместе и начинать и кончать; или добавлять повторение в начале, или помещать его в конце; или два раза подряд употреблять одно и то же слово в различных значениях; или заканчивать ряды слов одинаковыми падежами или окончаниями; или соотносить противоположное с противоположным; или, словно по ступеням, восходить все выше; или, опустив союзы, многое перечислять отрывисто; или обойти что‑нибудь молчанием и указать почему; или исправить себя самого в форме упрека; или выразить восклицанием удивление или вопрос; или несколько раз повторить одно и то же слово в разных падежах.
Однако украшения мысли гораздо важнее. Ими особенно часто пользовался Демосфен: некоторые даже считают, что это и принесло его красноречию величайшую славу. И впрямь, в его речах нет почти ни одного места, где бы мысль не складывалась в ту или иную фигуру. Действительно, что значит владеть речью, как не придавать блестящую внешность всем или почти всем мыслям?
<…> Тот, кого мы ищем, говорить будет так, чтобы одно и то же содержание повторялось в различной форме; он будет останавливаться на каком‑нибудь одном предмете, задерживаться на какой‑нибудь одной мысли; он будет иной раз умалять что‑нибудь, иной раз выставлять на смех; будет отступать и отклоняться мыслью от предмета; будет заранее сообщать, о чем он скажет; закончив мысль, подведет ей итог; будет сам себя призывать к делу; будет повторять сказанное; будет логически заключать доводы; будет теснить противника вопросами; будет, словно сам себе, отвечать на поставленный вопрос; говоря одно, заставит понимать и чувствовать противоположное; изобразит сомнение, что и как ему сказать; разделит речь по частям; кое-что оставит в стороне, словно пренебрегая; заранее оградится от возможных нападок; предъявленное ему обвинение обратит против самих противников; будет то и дело относиться с рассуждениями к публике, а то и к противнику; введет описания людских речей и нравов; немые вещи заставит говорить; отвлечет внимание от предмета спора; иной раз обратится к шутке и насмешке; заранее завладеет доводами, которые могут быть выставлены против него; воспользуется уподоблениями, обратится к примерам; разделит по частям действие между лицами; перебивающих обуздает; заявит, что кое о чем умалчивает; предупредит, чего следует остерегаться; поведет речь с необычной резкостью; поначалу даже разгневается; начнет попрекать противника; будет просить прощения, умолять, заглаживать вину; слегка отступит от плана; будет желать, будет проклинать, будет добиваться, чтобы присутствующие стали его союзниками.