Marc Levy
Les enfants de la liberté
www.marclevy.info
© 2007 Editions Robert Laffont/Susanna Lea Associates
© Волевич И., перевод на русский язык, 2008
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2015
Издательство Иностранка®
Марк Леви – популярный французский писатель, его книги переведены более чем на 40 языков и расходятся огромными тиражами. Первый же его роман «Между небом и землей» поразил необычайным сюжетом и силой чувств, способных творить чудеса. И не случайно права на экранизацию сразу приобрел мэтр американского кинематографа – Стивен Спилберг, а поставил фильм один из модных режиссеров Голливуда – Марк Уотерс.
Мне очень нравится этот глагол – «сопротивляться». Сопротивляться тому, что нас душит, сопротивляться предрассудкам, поспешным выводам, стремлению судить других, всему плохому, что сидит в нас и только и ждет случая вырваться наружу; сопротивляться желанию бросить всё и всех, жажде сочувствия окружающих, потребности говорить о себе, забывая о других, модным веяниям, нездоровым амбициям и царящему вокруг хаосу. Сопротивляться… и улыбаться.
Эмма Данкур
Моему отцу,
его брату Клоду,
всем детям свободы.
Моему сыну
и тебе, любовь моя.
Я полюблю тебя завтра, сегодня я еще с тобой не знаком. Для начала я спустился по лестнице старого дома, в котором живу, спустился, признаюсь тебе, поспешней обычного. Внизу, в подъезде, моя рука, скользившая по перилам, уже пахла пчелиным воском, которым консьержка усердно натирает их вплоть до площадки второго этажа – это по понедельникам, а по четвергам – дальше, до самого верха. Несмотря на свет, золотивший фасады, тротуар был еще в мокрых разводах предутреннего дождя. Подумать только: в тот день, беззаботно сбегая по ступеням, я еще ничего, ровно ничего не знал о тебе – тебе, которая однажды подарит мне самое прекрасное из того, что жизнь дарит людям.
Я вошел в маленькое кафе на улице Сен-Поль, времени у меня было полным-полно. В баре нас оказалось трое; в то весеннее утро мало кому выпал такой досуг. Немного погодя, заложив руки за спину, вошел мой отец в габардиновом плаще; он облокотился на стойку, делая вид, будто не замечает меня, – ему была свойственна какая-то особенная деликатность. Он заказал крепкий черный кофе, и я увидел на его лице улыбку, которую он пытался скрыть от меня, хотя это не очень-то ему удавалось. Наконец он побарабанил пальцами по стойке, давая мне понять этим условным знаком, что в зале «чисто» и я могу подойти. Коснувшись одежды отца, я ощутил его силу и тяжкую, гнетущую печаль. Он спросил, по-прежнему ли я «уверен в своем решении». Я ни в чем не был уверен, но все равно кивнул. Тогда он незаметно для всех отодвинул свою чашку. Под блюдцем лежала пятидесятифранковая купюра. Я отказался, но он сердито сжал зубы и проворчал, что не годится воевать на голодный желудок. Я взял деньги и по его взгляду понял, что мне пора уходить. Поправив каскетку, я открыл дверь кафе и зашагал по улице.
Минуя витрину кафе, я взглянул на отца, стоявшего в глубине бара, взглянул искоса, украдкой; он в последний раз улыбнулся мне и жестом показал, что у меня расстегнут воротник.
В отцовском взгляде светилась какая-то странная решимость, и на ее разгадку мне понадобятся долгие годы, но даже сегодня, стоит мне закрыть глаза и подумать об отце, его лицо возникает передо мной именно таким, каким я запомнил его в ту, последнюю минуту. Я знаю, как ему было горько расставаться, и, думаю, он предчувствовал, что мы больше никогда не увидимся. Но он боялся не своей смерти, а моей.
Я часто вспоминаю нашу встречу в кафе на улице Сен-Поль. Наверное, человеку требуется немало мужества для того, чтобы похоронить сына, пока тот стоит рядом и пьет кофе с цикорием, чтобы смолчать и не сказать ему: «А ну-ка, марш домой и садись за уроки!»
За год до этого моя мать пошла в комиссариат за желтыми звездами. Для нас это стало сигналом к бегству, мы уехали в Тулузу. Отец был портным, но, конечно, он не собирался носить эту мерзость.
А в тот день, 21 марта 1943 года, я сажусь в трамвай и вот уже еду на станцию, которая не указана ни на одном плане города: еду искать подполье.
Десять минут назад меня еще звали Реймон, но с той минуты, как я сошел на конечной остановке 12-го маршрута, мое имя – Жанно. Просто Жанно, никакой фамилии. В этот пока мирный утренний час многие близкие мне люди даже не подозревают, что их ждет. Папе с мамой неведомо, что скоро им вытатуируют номер на руке выше локтя; мама не знает, что на вокзальном перроне ее разлучат с человеком, которого, мне кажется, она любит даже больше, чем нас.
Да и сам я тоже не знаю, что через десять лет увижу в груде очков – груде пятиметровой высоты в музее Освенцима, – те самые очки, которые мой отец сунул в верхний карман пиджака при нашей последней встрече в кафе на улице Сен-Поль. И мой младший брат Клод не знает, что скоро я приду за ним и что, если бы он не сказал «да», если бы нам не довелось пережить эти годы вдвоем, нас давно бы уже не было на свете. Семеро моих товарищей – Жак, Борис, Розина, Эрнест, Франсуа, Марьюс и Энцо – не знают, что им суждено умереть с криком «Да здравствует Франция!», прозвучавшим почти из всех уст с иностранным акцентом.
Слова путаются у меня в голове, мешая думать связно; одно могу сказать наверняка: начиная с того понедельника, с того полудня, и в течение двух лет мое сердце будет биться в ритме, который задал ему страх; целых два года я жил в страхе и до сих пор просыпаюсь по ночам от этого мерзкого ощущения. Но рядом со мной спишь ты, любовь моя, пусть я пока еще об этом и не знаю. Итак, вот маленький кусочек истории Шарля, Клода, Алонсо, Катрин, Софи, Розины, Марка, Эмиля и Робера – моих друзей: испанцев, итальянцев, поляков, венгров, румын – детей свободы.
Нужно, чтобы ты поняла исторический контекст, в котором мы тогда жили: контекст вообще очень важен, например для отдельной фразы. Вырванная из контекста, она часто меняет смысл; сколько же фраз будут вырваны из своего контекста в ближайшие годы, и все для того, чтобы мы могли судить пристрастно и легче выносить приговор. Это привычка, которая с годами не исчезает.
В первые дни сентября гитлеровские войска захватили Польшу, Франция вступила в войну, и никто из нас не сомневался, что скоро наша армия отбросит неприятеля к границам страны. Бельгия была раздавлена сокрушительной мощью немецких танковых дивизий, и всего за несколько недель сто тысяч наших солдат погибли на полях сражений – на севере и Сомме.
Во главе правительства встал маршал Петен; спустя два дня один генерал[1], не пожелавший смириться с разгромом, обратился из Лондона к французам с призывом к сопротивлению. Петен избрал другой путь: он подписал пакт о капитуляции, сгубивший все наши надежды. Как же быстро мы проиграли эту войну!
Выказав лояльность нацистской Германии, маршал Петен поверг Францию в один из самых мрачных периодов ее истории. Республика пала, уступив место тому, что отныне стало называться французским государством. Карту рассекла горизонтальная линия, поделившая страну на две зоны – оккупированную на севере и так называемую свободную на юге. Однако свобода эта оказалась весьма относительной. Каждый день появлялся очередной набор декретов, обрекавших на бесправное существование два миллиона иностранных граждан, мужчин, женщин и детей, живших во Франции; отныне им запрещалось работать по специальности, учиться в школах, свободно передвигаться, а вскоре, очень скоро, просто-напросто жить.
Эти иностранцы когда-то приехали сюда из Польши, Румынии, Венгрии, бежали из Испании и Италии – в те времена наша страна, потом вдруг утратившая память, крайне нуждалась в них. Нужно было как-то восполнять население Франции, потерявшей четверть века тому назад полтора миллиона мужчин, которые погибли в окопах Первой мировой войны. Почти все мои товарищи были иностранцами, и каждый подвергался на родине репрессиям, многолетним преследованиям. Немецкие демократы на себе испытали, что представляет собой Гитлер, участники гражданской войны в Испании пережили диктатуру Франко, а беженцы из Италии – фашистский режим Муссолини. Они стали первыми свидетелями всевозможных проявлений ненависти и нетерпимости, этой поразившей Европу пандемии с ее жуткой чередой мертвецов и неисчислимыми бедствиями. Все понимали, что капитуляция – только пролог, худшее еще впереди. Но кто стал бы слушать провозвестников беды? Франция больше не нуждалась в них. И беженцы с востока и с юга были арестованы и отправлены в лагеря.
Маршал Петен не просто отказался от борьбы, он намеревался сотрудничать с новыми диктаторами Европы, и в нашей стране, впавшей в оцепенение под руководством этого старца, уже вовсю засуетились премьер и другие министры, префекты, судьи, жандармы, полицейские, фашиствующие милиционеры, стараясь перещеголять друг друга в своих гнусных преступлениях.
Все началось с почти детской игры три года назад, 10 ноября 1940-го. Хмурый маршал Франции в сопровождении нескольких префектов в мундирах, украшенных серебряными лавровыми листьями, начал с Тулузы объезд свободной зоны страны, ставшей по его милости жертвой оккупантов.
Странное, парадоксальное зрелище: толпы растерянных людей, зачарованно взирающих на воздетый жезл маршала, этот скипетр бывшего вождя, вернувшегося к власти, носителя нового порядка. Только новый порядок Петена принес нам одни несчастья: раскол общества, доносительство, ссылки, убийства и варварскую жестокость.
Некоторые из тех, кто скоро вступит в нашу бригаду, уже знали, что представляют собой концлагеря, куда французское правительство сгоняло людей, имевших несчастье быть иностранцами, евреями или коммунистами. Жизнь в таких лагерях на юго-западе страны – в Гюре, Аржелесе, Ноэ, Ривсальте – была сплошным кошмаром. И потому все, у кого находились там арестованные друзья или родственники, воспринимали приезд маршала как посягательство на ту последнюю крошечную частицу свободы, которая у нас еще оставалась.
Однако население готовилось бурно приветствовать маршала, и мы должны были ударить в набат, избавить людей от страха, опасного страха, который, завладевая массами, понуждает людей опускать руки, смиряться, молчать, оправдывая свою трусость только тем, что сосед поступает так же; а если сосед поступает так же, стало быть, нужно следовать его примеру.
Для Косса, одного из самых близких друзей моего младшего брата, как и для Бертрана, Клуэ и Делакура, вопрос стоит иначе, – они не намерены опускать руки и помалкивать; мрачный парад, который готовится на улицах Тулузы, они решили превратить в громкую демонстрацию протеста.
Сегодня наша главная задача – добиться, чтобы слова правды, слова о мужестве и достоинстве разбудили собравшихся. Текст составлен неумело, но при этом ясно выражает все, что должно быть выражено, и потом, так ли уж важно, о чем говорится или не говорится в этом тексте! Остается придумать, каким способом распространить наши листовки с максимальным эффектом, но при этом не угодить сразу же в лапы стражей порядка.
И наши ребята здорово все устроили. За несколько часов до начала шествия они пересекают площадь Эскироль со свертками в руках. Полиция бдительно следит за прохожими, но кого волнует стайка вполне безобидных подростков?! И вот уже они у цели – возле жилого дома на углу улицы Мец. Тут же все четверо бегом взбираются по лестнице до самой крыши, надеясь, что там не посадили снайпера. Слава богу, на крыше пусто, у их ног простирается город.
Косса собирает устройство, изобретенное им и его друзьями. У самого карниза на низкие козлы кладется доска, она может качаться вверх-вниз. На одном конце доски лежит кипа напечатанных на машинке листовок, на другом стоит полный бидон воды. В дне бидона просверлена дырочка, и пока вода тоненькой струйкой сочится из нее в водосточную трубу, парни выбегают на улицу.
Автомобиль с маршалом приближается, Косса поднимает голову и с улыбкой глядит на карниз дома. Лимузин с откинутым верхом медленно ползет по улице. Бидон на крыше почти опорожнился и стал совсем легким, другой конец доски перевешивает, и листовки разлетаются по воздуху. Этот день, 10 ноября 1940 года, станет первым днем осени маршала-предателя. Взгляни в небо: там порхают листки, и несколько таких листков, к великой радости гаврошей, в которых нежданно проснулось мужество, опускаются на кепи маршала Петена. Люди в толпе, нагнувшись, подбирают листовки. Начинается переполох, полиция бестолково мечется во все стороны, и те, кто слышал, как подростки вместе со всеми восторженно приветствуют кортеж, даже не подозревают, что этими криками они знаменуют свою первую победу.
Потом ребята расходятся, каждый к себе. Вернувшись этим вечером домой, Косса даже представить себе не может, что три дня спустя он будет арестован по доносу и проведет два года в камерах центральной тюрьмы Нима. Делакур не знает, что через несколько месяцев будет убит французскими полицейскими в ажанской церкви, где укроется от преследования, а Клуэ неизвестно, что в будущем году его расстреляют в Лионе; что же до Бертрана, никто не отыщет место в поле, где он упокоился навсегда. Косса освободится из тюрьмы с изъеденными туберкулезом легкими и уйдет в партизаны. Его снова арестуют и на этот раз депортируют в Германию. Ему будет всего двадцать два года, когда он умрет в Бухенвальде.
Как видишь, для наших друзей все началось как игра, и играли в нее дети, которые так и не успели стать взрослыми.
И еще я должен рассказать тебе про Марселя Лангера, Яна Герхарда, Жака Энселя, Шарля Мишалака, Хосе Линареса Диаса, Стефана Барсони, про всех тех, кто присоединится к ним в последующие месяцы. Это они – первые дети свободы, это они создали 35-ю бригаду. Зачем? Да чтобы сопротивляться! И важнее всего их история, а не моя; прости, если временами память будет мне изменять, если я в чем-нибудь ошибусь или перепутаю чье-то имя.
«Разве имена так уж важны? – сказал однажды мой друг Урман. – Нас было мало, и по сути дела мы были единым существом. Мы жили в страхе, мы постоянно скрывались, мы никогда не знали, что принесет нам завтрашнее утро, – вот почему так трудно сегодня в точности припомнить хотя бы один из тех, прошедших, дней».
Поверь мне на слово, война никогда не походила на фильм, ни один из моих товарищей не выглядел как Роберт Митчем[2], и если бы у Одетты были такие ноги, как у Лорен Бакалл[3], я бы уж наверно рискнул поцеловать ее, вместо того чтобы мяться, как последний дурак, стоя у кинотеатра. Тем более что на другой день двое нацистов застрелили ее на углу улицы Акаций. С тех пор я не люблю акацию.
Я знаю, в это сложно поверить, но самое трудное было найти людей из Сопротивления.
С тех пор как сгинули Косса и его товарищи, мы с моим младшим братом совсем захандрили. Жизнь в лицее, с антисемитскими рассуждениями историка, он же географ, и саркастическими выпадами учеников филологического класса, с которыми мы дрались, была не очень-то веселой. Я проводил вечера возле радиоприемника, в ожидании вестей из Лондона. В начале учебного года мы нашли у себя на партах листочки с заголовком «Комба»[4]. Я заприметил парня, который выскочил из нашего класса, это был беженец из Эльзаса по фамилии Бергольц. Со всех ног я помчался за ним и, нагнав во дворе, сказал, что тоже хочу заниматься этим – распространять листовки для Сопротивления. Он только посмеялся надо мной, но все-таки мне удалось стать его помощником. И в последующие дни после занятий я поджидал его на улице. Едва он выходил из-за угла, я направлялся в другую сторону, и он ускорял шаг, чтобы догнать меня. Вместе мы совали в почтовые ящики голлистские газеты, а иногда бросали их на открытые трамвайные площадки, перед тем как спрыгнуть на ходу и удрать.
Однажды вечером Бергольц не появился у лицея после уроков, и больше я его не видел…
С того времени мы с моим братишкой Клодом садились после занятий в пригородный поезд, идущий на Муассак. Мы тайком ездили в Замок. Это было большое здание, где прятались дети депортированных родителей; девушки-скауты собирали там этих ребят и заботились о них. Мы с Клодом приезжали, чтобы вскопать им огород, а самым маленьким иногда давали уроки арифметики и французского. Каждый раз, приезжая в Замок, я умолял Жозетт, директрису этого заведения, дать мне хоть какую-то зацепку, чтобы вступить в ряды Сопротивления, и каждый раз она смотрела на меня невинными глазами, делая вид, что даже не понимает, о чем идет речь.
Но вот однажды она завела меня к себе в кабинет.
– Кажется, я могу тебе кое-чем помочь. Подходи к дому номер двадцать пять по улице Байяр в два часа дня. Один человек спросит у тебя, который час. Ты ответишь, что у тебя часы не ходят. Если он скажет: «Вы случайно не Жанно?» – значит, это тот, кто тебе нужен.
Вот так это и случилось…
Я взял с собой братишку, и мы отправились к дому № 25 по улице Байяр, в Тулузе.
Он появился в сером пальто и фетровой шляпе, с трубкой в уголке рта. Бросил газету в мусорную корзинку, прикрепленную к уличному фонарю; я никак не отреагировал, потому что это было бы нарушением приказа. Мне велели ждать, когда он спросит время. Он подошел ближе, остановился и смерил нас взглядом; когда я ему ответил, что мои часы не ходят, он назвался Жаком и спросил, кто из нас двоих Жанно. Я поспешно шагнул вперед, ведь Жанно – это был я.
Жак лично набирал людей для подпольной работы. Он никому не доверял и имел для этого веские основания. Я знаю, не очень-то хорошо так говорить, но нужно понимать тогдашнюю обстановку.
В тот момент мне еще не было известно, что через несколько дней один из партизан, Марсель Лангер, будет приговорен к смерти стараниями французского прокурора, который потребовал для него смертной казни и добился своего. Все, кто жил во Франции, в свободной или в оккупированной зоне, были твердо уверены, что, после того как кто-нибудь из наших прикончит этого прокурора возле его дома, скажем, в воскресенье, когда он пойдет на мессу, ни один суд больше не посмеет требовать смертной казни для арестованного партизана.
Не знал я и того, что именно мне прикажут убить одного мерзавца, высокопоставленного милицейского чина, доносчика и убийцу многих молодых участников Сопротивления. Этот гад так никогда и не узнал, что у него был шанс сохранить себе жизнь. Я до того боялся выстрелить в живого человека, что чуть не намочил штаны, чуть не бросил оружие, и если бы эта сволочь не взмолилась «Пощадите!» – а ведь сам-то он никого не щадил, – во мне не вскипел бы праведный гнев, заставивший всадить ему в живот пяток пуль.
Да, мы убивали. Долгие годы я повторял одно и то же: невозможно забыть лицо человека, в которого ты стреляешь. Но мы не убили ни одного невиновного, не трогали даже тех, кто творил зло по глупости. Я знаю, и мои дети тоже будут знать, что это и есть самое главное.
Ну а пока Жак рассматривает меня, изучает со всех сторон, чуть ли не обнюхивает по-звериному, доверяя только своему инстинкту, потом глядит мне прямо в лицо, и то, что он скажет через две минуты, перевернет всю мою жизнь:
– Чего ты конкретно хочешь?
– Попасть в Лондон.
– Тогда я ничем не могу тебе помочь. Лондон далеко, и там у меня нет никаких контактов.
Я ожидал, что он сейчас повернется и уйдет, но Жак не уходил. Он смотрит на меня в упор, и я делаю вторую попытку:
– А вы можете связать меня с макизарами?[5] Я хотел бы сражаться вместе с ними.
– Это тоже невозможно, – отвечает Жак, раскуривая трубку.
– Почему?
– Потому что ты, судя по твоим словам, хочешь сражаться. А в маки не сражаются, самое большее, что можно делать, это передавать посылки или информацию, и сопротивление пока еще очень пассивно. Если хочешь сражаться, иди к нам.
– К кому это – к вам?
– Ты готов к уличным боям?
– Все, что я хочу, это убить нациста, перед тем как умереть. Мне нужен револьвер.
Я выпалил это с таким гордым видом, что Жак расхохотался. А я никак не мог понять, что тут такого смешного, мне-то ситуация казалась скорее трагической! Но именно это и развеселило Жака.
– Ты начитался книжек; теперь придется научить тебя пользоваться мозгами для дела.
Его покровительственный тон слегка уязвил меня, но сейчас не время было демонстрировать свои обиды. Вот уже несколько месяцев я пытался нащупать контакты с Сопротивлением и боялся все испортить.
Я подыскиваю нужные слова, но они не приходят на ум, пытаюсь найти довод, который убедил бы его, что я не кто-нибудь, что на меня вполне можно положиться. Жак угадывает мои мысли, улыбается, и в его взгляде я вдруг замечаю что-то похожее на искорку нежности.
– Мы сражаемся не для того, чтобы умирать, а для того, чтобы жить, ясно?
Он вроде бы не сказал ничего особенного, но меня точно громом поразило. Это были первые слова надежды, услышанные мной с начала войны, с тех пор, как я стал лишенцем без всяких прав, статуса, документов в стране, которую еще вчера считал своей. Я остался без отца, без родных. Что же произошло? Вокруг меня все замерло в оцепенении, у меня украли жизнь просто потому, что я еврей, и одного этого множеству людей достаточно, чтобы желать мне смерти.
Братишка ждет у меня за спиной. Он угадывает, что происходит что-то важное, и покашливает, желая напомнить о своем присутствии. Жак кладет мне руку на плечо.
– Пошли отсюда, не стоит здесь торчать. Это одна из первых заповедей, которую ты должен усвоить: никогда не стоять на месте, именно так и обращаешь на себя внимание. Парень, который ждет на улице, в наше время неизбежно вызывает подозрение.
И вот мы с ним шагаем по тротуару темной улочки, а Клод идет за нами по пятам.
– Возможно, у меня найдется для вас работенка. Сегодня вечером будете ночевать в доме номер пятнадцать по улице Рюисо, у мамаши Дюблан, она сдает комнаты. Скажете ей, что вы оба студенты. Она наверняка спросит тебя, что стряслось с Жеромом. Ответишь, что пришли на его место, а он вернулся на север, к своей семье.
Из его слов я вывел, что это пароль, который обеспечит нам крышу над головой, а может быть, кто знает, даже натопленную комнату. Решив серьезно войти в роль, я спросил, кто такой Жером, – нужно же быть в курсе на случай, если мамаша Дюблан захочет разузнать побольше о своих новых постояльцах. Но Жак тут же вернул меня к суровой действительности.
– Он погиб позавчера, через две улицы отсюда. И если на мой вопрос «Хочешь ли ты воевать как солдат?», ты твердо решил сказать «да», то знай, что это человек, которого тебе предстоит заменить. Сегодня вечером к тебе кое-кто наведается в гости. Он скажет, что пришел от Жака.
Я понял, что Жак не настоящее его имя, И еще мне стало ясно, что стоит примкнуть к Сопротивлению, как с прошлой жизнью будет покончено, а вместе с ней исчезает и ваше имя. Жак сунул мне в руку конверт.
– Пока будешь платить за жилье, мамаша Дюблан не станет задавать лишних вопросов. И еще: вам нужно сфотографироваться, сходите на вокзал, там делают моментальные снимки. Ну, а теперь сваливайте. Будет случай, еще увидимся.
И Жак ушел. На углу его длинный силуэт растаял в вечерне – и мороси.
– Ну, пошли? – сказал Клод.
Я повел брата в кафе; мы взяли только горячий кофе, чтобы согреться. Сидя у окна, я смотрел на трамвай, ползущий по широкой улице.
– Ты уверен? – спросил Клод, осторожно касаясь губами дымящейся чашки.
– А ты?
– Я уверен лишь в том, что умру, а больше ничего не знаю.
– Если мы вступим в Сопротивление, то для жизни, а не для смерти. Понятно?
– Откуда ты знаешь?
– Мне Жак только что сказал.
– Ну, если Жак сказал…
Мы долго молчали. В зал вошли два милиционера, они уселись за столик, не обращая на нас никакого внимания. Я испугался – вдруг Клод сделает какую-нибудь глупость, но он только пожал плечами. У него бурчало в животе.
– До чего ж есть хочется, – сказал он. – Сил больше нет ходить голодным.
Мне было стыдно смотреть в глаза семнадцатилетнему парню, который жил впроголодь, стыдно за собственное бессилие, но сегодня вечером мы, может быть, вступим наконец в Сопротивление, и тогда многое изменится, я был в этом уверен. К нам снова придет весна, как скажет однажды Жак, и в один прекрасный день я поведу своего младшего братишку в булочную и накуплю ему кучу пирожных, всех, какие только есть на свете, пускай наедается досыта, до отвала, – и эта весна станет самой светлой весной в моей жизни.
Мы вышли из бистро и, забежав ненадолго на вокзал, отправились по адресу, указанному Жаком.
Мамаша Дюблан ни о чем не стала нас расспрашивать. Только сказала, что Жером, видать, не очень-то держится за свои пожитки, если взял да уехал в чем был. Я вручил ей деньги, и она дала мне ключ от комнаты на первом этаже; дверь выходила прямо на улицу.
– Это на одного человека! – предупредила она.
Я объяснил, что Клод – мой младший брат и что он приехал всего на несколько дней. Думаю, мамаша Дюблан не очень-то верила, что мы студенты, но, пока ей платили за квартиру, жизнь постояльцев ее не интересовала. Комната была незавидная: старый тюфяк на кровати, кувшин для воды и таз – вот и вся обстановка. Естественные надобности справлялись в дощатой уборной на задах сада.
Мы прождали до вечера. В сумерках к нам в комнату постучали. Это был не тот звук, от которого испуганно вздрагиваешь – когда, например, милиционеры являются вас арестовать и грубо колотят в дверь, – нет, всего два коротких тихих удара. Клод открыл. Вошел Эмиль, и я сразу почувствовал, что мы с ним подружимся.
Эмиль не вышел ростом, но он терпеть не может, когда его дразнят «мелким». Он начал работать в подполье год назад, и все в его поведении говорит о том, что он прочно освоился со своей ролью. Эмиль всегда спокоен, но улыбка у него странная, как будто его уже ничто на свете не трогает.
В десятилетнем возрасте он бежал из Польши, потому что там травили людей его национальности. Уже в пятнадцать лет, увидев, как гитлеровские войска маршируют по Парижу, Эмиль понял, что те, кто угрожал его жизни в родной стране, теперь явились сюда, чтобы довершить свое грязное дело. И тогда его мальчишеские глаза раскрылись, да так широко, что с тех пор никогда плотно не закрываются. Отсюда, может быть, и взялась эта странная улыбка. Нет, Эмиль не «мелкий», он просто коренастый.
И спасла его, нашего Эмиля, консьержка дома, где он жил. Нужно сказать, что в тогдашней невеселой Франции еще оставались порядочные квартирные хозяйки, которые смотрели на нас иначе, чем другие: они не могли смириться с тем, чтобы нормальных людей убивали лишь за то, что они исповедуют иную веру. Для этих женщин дети, и свои и пришлые, – это святое.
Отец Эмиля получил письмо из префектуры с приказом явиться туда, купить желтые звезды и нашить их на пальто, на уровне груди, чтобы они были хорошо видны, – именно так говорилось в уведомлении. В то время их семья жила в Париже, на улице Святой Марфы, в Х округе. Отец Эмиля пошел в комиссариат на авеню Вельфо; у него было четверо детей, и ему выдали четыре звезды для них и еще по одной – на него и на жену. Он оплатил эти звезды и вернулся домой, понурив голову, как скотина, которую заклеймили раскаленным железом. Эмиль стал носить звезду, а вскоре начались облавы. Тщетно он пытался бунтовать, тщетно уговаривал отца снять с себя эту мерзость, ничто не помогало. Отец Эмиля был законопослушным гражданином и к тому же доверял стране, которая его приняла: уж конечно, порядочным людям, говорил он, здесь ничто не грозит.
Эмиль подыскал себе жилье на чердаке одного дома, в каморке служанки. Однажды, когда он спускался по лестнице, к нему бросилась консьержка.
– Эмиль, беги скорей к себе наверх, полиция рыщет повсюду, они хватают всех евреев на улицах. Совсем, видать, очумели. Быстро беги и спрячься!
Она велела ему запереться у себя и никому не отвечать, пусть ждет, она принесет ему какой-нибудь еды. Несколько дней спустя Эмиль вышел из дома без желтой звезды. Он вернулся на улицу Святой Марфы, но в родительской квартире никого не нашел – ни отца, ни матери, ни двух младших сестренок, шести и пятнадцати лет, ни даже брата, которого он умолял жить с ним, не ходить в квартиру на улице Святой Марфы.
Больше у Эмиля никого не осталось; все его друзья тоже были арестованы; двоим из них, принявшим участие в демонстрации у заставы Сен-Мартен, удалось сбежать, выбравшись на улицу Ланкри, когда немецкие солдаты-мотоциклисты начали поливать шествие пулеметным огнем. Однако этих парней тоже схватили, поставили к стенке и расстреляли. Один из участников Сопротивления, известный под именем Фабьен, решил отомстить за них и на следующий день убил вражеского офицера в метро, на платформе станции Барбес, но двоих друзей Эмиля уже не воскресить.
У Эмиля больше не было никого, кроме Андре, последнего оставшегося в живых товарища; с ним он прежде учился на бухгалтерских курсах. И он решил сходить к этому парню – вдруг тот хоть чем-нибудь поможет. Ему открыла дверь мать Андре. И когда Эмиль рассказал, что его семья сгинула в облаве, что он остался совсем один, она достала свидетельство о рождении своего сына, отдала его Эмилю и посоветовала как можно скорее уехать из Парижа. «Делайте с этим что хотите, – сказала она, – может, вам даже удастся получить по нему удостоверение личности». Андре был чистокровным французом, и его документ с фамилией Берте ценился на вес золота.
Приехав на Аустерлицкий вокзал, Эмиль стал ждать на перроне, когда сформируют состав «Париж – Тулуза». Там, в Тулузе, у него жил дядя. Потом он вошел в вагон и забился под скамейку, стараясь не шевелиться. Сидевшие в купе пассажиры не догадывались, что у их ног затаился насмерть перепуганный мальчишка.
Состав тронулся, Эмиль неподвижно пролежал под скамьей несколько долгих часов. И только когда поезд пересек границу свободной зоны, Эмиль выбрался из своего убежища. Пассажиры разинули рты, увидев паренька, возникшего ниоткуда; он признался, что у него нет документов, и какой-то мужчина велел ему опять спрятаться: он не раз ездил по этому маршруту и знал, что жандармы обязательно пройдут с контролем еще раз. А потом он скажет Эмилю, когда можно будет выйти.
Как видишь, в той, невеселой, Франции были не только сердобольные консьержки и квартирные хозяйки – были еще и участливые матери, и добросердечные пассажиры; эти простые, никому не известные люди сопротивлялись каждый на свой лад, они не желали поступать «как сосед», они нарушали правила, потому что считали их бесчеловечными.
Так Эмиль, со своей историей, со своим прошлым, появился в комнате, которую мамаша Дюблан сдала мне несколько часов назад. И хотя я еще не знаю историю Эмиля, я по одному его взгляду чувствую, что мы прекрасно поладим.