© Воронова М., 2020
© Оформление ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Дождь сразу зарядил сильный и быстро превратился в настоящий ливень. Вода струилась по решетчатым окнам веранды, с напористым журчанием низвергалась по желобу в противопожарную бочку. Капли били в крышу так, будто хотели простучать морзянкой что-то важное, молодые листочки на кустах сирени под окном трепетали, а на дорожке активно кипела лужица. Дальше все скрывалось за сплошной жемчужной стеной дождя.
Ирина улыбнулась и нехотя протянула руку к тоненькой брошюре цвета красного вина. Дверь с улицы быстро открылась, вбежал Кирилл, отфыркиваясь, как мокрая собака, пронес через веранду охапку дров.
Дверь в дом он оставил распахнутой, и, делая вид, что читает, Ирина смотрела, как он в комнате открывает печь, ловко закидывает дрова, а на его спине под легкой футболкой перекатываются мышцы.
Сейчас дрова займутся, и печь уютно загудит, но сквозь шум дождя Ирина этого не услышит.
Кирилл вышел на веранду.
– Ир, что-то газетку не найду. Ты свой устав дебильный еще не выучила?
Она покачала головой.
– Дай, а то растопить нечем.
– Не начинай, пожалуйста.
– Ладно, ладно. В холоде посидим, раз такое дело.
Ирина огляделась. На этой даче она стала хозяйкой совсем недавно и еще не успела обрасти бумагами, которые теперь можно было бы сжечь.
– И то правда, я бы лучше этот устав употребил по другому назначению газет, – хихикнул ее муж.
– Фу.
– Дай хоть пару страничек.
– Ага, сейчас! А если кто-нибудь найдет? Нет уж, если жечь, то целиком.
– Ни фига в тебе память поколений говорит! – Кирилл уважительно присвистнул. – Чай, не тридцать седьмой год на дворе, а ты все шугаешься.
Ирина вырвала листок из тетради, в которой делала заметки.
– На. Хватит тебе?
– Обижаешь.
Кирилл быстро растопил печку и вернулся к Ирине, лег на диван рядышком под теплый плед и через ее плечо заглянул в текст.
– Какая ересь, господи! Жаль, что не пожгли.
– Кирилл, ну сколько можно! Если я хочу стать депутатом, то мне обязательно нужно до декрета вступить в партию.
– А ты хочешь?
– Да, представь себе, хочу!
Муж прижался покрепче.
– А может, не надо?
Ох, как Ирине хотелось согласиться! Выкинуть чертов устав и притулиться к сильному плечу мужа, ни о чем не думать, а просто слушать напористый шепот дождя.
– Надо, – буркнула она, отодвигаясь.
Кирилл засмеялся:
– Хочешь быть руководящей и направляющей силой не только для меня одного?
– Просто хочу что-то делать. Что-то менять, – вздохнула Ирина, – я же рвусь в депутаты не ради буфета и прочих привилегий. Мне интересно, и пусть я нескромная, но мне кажется, что я способна принести пользу людям. А раз входной билет туда – членство в партии, то надо вступить, и все. В конце концов, взносы нас не разорят.
Кирилл положил руку ей на живот, послушать, не шевельнется ли ребенок.
– Я знаю, Ирочка, что ты у меня очень умная, – шепнул он, – и смелая, и порядочная, и самостоятельная, и будешь прекрасным депутатом. Только это условие не напоминает ли тебе экзамен на приспособленчество?
– В смысле?
– Получается, что ты должна принять убеждения, которые не разделяешь, и поклясться в том, во что не веришь.
– Ты утрируешь.
– Не думаю. Это механизм известный: сначала присягай на верность, целуй крест, а потом все остальное.
– Если все будут такими чистенькими, то никогда ничего не поменяется.
– Так не бывает, чтобы никогда ничего не менялось. Но ты тоже права, если система останется без притока порядочных людей, то загниет, и все может поменяться слишком резко.
Ирина перелистнула страницу. Автор постарался, растянул на целую книгу парочку немудрящих мыслей, но учить надо, ибо спросить могут с любого места.
Судья Ирина Полякова не рассказывала никому о своей беременности, но животик быстро вырос, губы налились, а у секретаря суда глаз оказался наметанный на такие вещи. Через три месяца все всё знали. Ирина думала, председатель разгневается, но он, отец и дед, отнесся вполне добродушно и обещал ей до декрета «легкий труд», то есть самые простые, незамысловатые дела с признаниями и без подводных камней, и, упаси бог, никакой высшей меры. «Готовьтесь к материнству, дорогая Ирина Андреевна, думайте только о приятном, читайте добрые книги, смотрите на красивое и ни о чем не беспокойтесь», – с улыбкой напутствовал он.
Такое лояльное отношение было очень кстати – как раз пошла волна борьбы с хищениями социалистической собственности, вскрывались хозяйственные преступления просто макабрических масштабов, а это все расстрельные дела. Умом Ирина понимала, что все эти деятели торговли нанесли стране огромный ущерб, но сомневалась, что у нее хватило бы духу приговорить к высшей мере человека, который сам никого не лишил жизни.
Инструктор из горкома сказал, что к выборам она как раз выйдет из декрета, а двое детей лучше, солиднее, чем один, только нужно вступить в ряды прямо сейчас, чтобы партстаж был побольше. Тему мужа инструктор не развивал: официально Кирилл Мостовой – рабочий класс, передовик производства, гегемон, словом, отличный супруг для депутата Верховного Совета. А что он поэт и подпольный рокер – так не смотри и не увидишь. Кирилл так и не сколотил новую группу, творит, как все нормальные люди в СССР, «в стол», и на нем нигде не написано, что он махровый антисоветчик. Ничего подобного, каждое утро встает и идет в свой цех, где является незаменимым работником, уникальным кузнецом ручной ковки.
Ирина вздохнула. Ей нравились стихи Кирилла, но как было бы хорошо, если бы он переболел своей поэзией! В цеху он зарабатывает по пятьсот рублей в месяц, плюс халтурки, о чем еще мечтать? Не пора ли повзрослеть, стать настоящим отцом семейства, и оставить юношеское увлечение, которое не приносит ничего, кроме проблем? Кирилл же не просто лупит молотом, не сваи забивает, а создает настоящие произведения искусства, он нарасхват у самых известных архитекторов, так что его эстетическое чувство и стремление к самореализации должно быть удовлетворено, и филфак ни к чему заканчивать. Жизнь и так удалась, так что нечего ныть, что власть плохая, ведь не выпрыгнешь же отсюда прямиком в сказку. Надо жить, где живешь, и играть по правилам. Вот и Кирилл бы мог, авторитет у него огромный. Руки золотые, не пьет, не жадный, всегда готов выручить, если какой-то аврал. Вот что в уставе написано про образцового строителя коммунизма, так прямо все про него. Тоже мог бы в заводской комитет свой вступить и приносить людям пользу, решать вопросы по уму. Протест – это дело молодых и одиноких…
Закатив глаза от усердия, Ирина повторила про себя: широкая дискуссия, особенно дискуссия всесоюзного масштаба по вопросам партийной политики, должна проводиться так, чтобы обеспечивалось свободное выявление взглядов членов партии и исключалась возможность попыток образования фракционных группировок, ломающих единство партии, попыток раскола партии…
Шикарный абзац, будем надеяться, что Кирилл до него не дочитал и никогда не дочитает, иначе ждет ее бурная филиппика. И правда, если вдуматься, то означает это следующее: дискуссия нужна, чтобы вовремя выявить инакомыслящих и как минимум выгнать из партийных рядов. Умный человек поймет, что лишний раз рот лучше не открывать и своими соображениями с товарищами по партии не делиться.
Она вздохнула. Можно послушать Кирилла, спалить устав и больше не возвращаться к этому вопросу. Потянуть до декрета, а потом никто и не вспомнит о ее карьерных устремлениях. Так и проработает до пенсии судьей. Скромная трудовая биография, зато честная. И скучная. Интересные дела бывают раз в год, а то и реже, да и они тоже надоедят.
А Ирина действительно способна на большее и ведь не сама это решила, не лезла наверх, не угодничала, не «заявляла о себе» на каждом углу, нет, просто честно работала, и ее заметили, и поверили, что она может вырасти в крупного руководителя, и готовы помочь, притом без всякого блата. Выпал редкий шанс, неужели надо от него отказаться из-за малюсенькой лжи? Например, Генрих Четвертый ради короны перешел в католичество, рассудив, что «Париж стоит мессы», и ничего, отлично правил и был одним из самых почитаемых королей.
Так что ничего страшного.
Тут за стенкой раздался быстрый дробный топот, и на веранду вбежал Егорка, румяный со сна. Увидев, что дождь все еще идет, он с досадой остановился.
– Скоро кончится, – сказал Кирилл, – ливень долгим не бывает.
Ирина подумала, что надо достать резиновые сапожки, но так уютно было лежать рядом с мужем… Потом, потом.
Кирилл протянул к Егору руки:
– Иди к нам.
Сын покачал головой:
– Нет, я почитаю, можно? Про собаку Баскервилей можно возьму?
– Что ты спрашиваешь? – удивился Кирилл. – Бери что хочешь, здесь все твое.
Ирина встрепенулась, хотела сказать, что Конан Дойла Егору еще рановато, но не запрещать же после того, как Кирилл разрешил.
Родители мужа собрали прекрасную библиотеку, которую пришлось перевезти на дачу после их смерти, когда у Кирилла в коммунальной квартире отобрали две комнаты из трех.
Вся русская классика, Диккенс, Конан Дойл, Джек Лондон, детская литература – на книгах в семье Кирилла не экономили.
Теперь Егор с удовольствием осваивал эту сокровищницу, а Ирина, конечно, приветствовала страсть сына к чтению, но в то же время боялась, что он без контроля схватит с полки что-нибудь не то и раньше времени приобщится к тайнам взрослой жизни.
– Бери книжку и прыгай к нам, – улыбнулся Кирилл, – вслух почитаем.
Егор покачал головой;
– Нет, я люблю сам с собой.
– Ладно, как скажешь.
– Он так вычитает, в конце концов, что не надо, – буркнула Ирина, когда Егор ушел.
– Ой, я тебя умоляю! Пусть лучше даже Мопассан, чем сказки краденые!
– Да почему краденые? Прекрасные сказки.
– Не спорю. Но плагиат есть плагиат.
– Ты нудный слишком. Авторы указывали первоисточник, так что нечего бочку катить.
– Ладно, пусть. А настоящие авторы просили перерабатывать их тексты?
– Они уже умерли тогда.
– Тем более. Зачем нужна была эта творческая переработка? Если книга так плоха, то зачем с ней возиться, а если хороша, то зачем что-то в ней менять? Если ты такой умный и талантливый, что видишь недостатки и знаешь, как их исправить, то почему не напишешь собственное произведение?
– У тебя слишком обостренное чувство справедливости. Отличные сказки получились, дети их обожают, кому плохо-то от этого?
– Детям и плохо. В их подсознании укореняется мысль, что можно просто взять то, что тебе нравится, и присвоить, да еще и творчески переработать. Это же не просто народные сказки или легенды, а самостоятельные литературные произведения. Сегодня ребенок прочитает про Буратино, а через двадцать лет к нему попадет статья какая-нибудь из иностранного научного журнала, и он выдаст ее за свою, ну а что такого? Все так делают. Немножко только творчески переработает по части марксизма-ленинизма, и нормально. А кто пойдет не в науку, а на завод, тоже станут тянуть все, что плохо лежит, чтобы дома творчески переработать.
Ирина вздохнула и поднялась с диванчика.
– А то и еще хуже, – продолжал разглагольствовать Кирилл, – понравится девочка, и кто-то давай ее творчески перерабатывать.
Ирина притворно нахмурилась:
– Ты что сейчас имеешь в виду?
– Переделывать под себя. Ну а что? Толстой сделал из Пиноккио Буратино, так неужели же я любимую женщину под себя не подгоню?
– А ты подгоняешь?
Кирилл тоже встал, с хрустом потянулся и пошел в дом, к печке. Дверь снова не закрыл, и Ирине было видно, как он открыл дверку и кочергой разбил мерцающие угли. Взвилась стайка искр и тут же пропала.
– Нет, Ир, я тебя люблю как есть, – вернувшись, с улыбкой проговорил Кирилл, – даже если ты конформистка и приспособленка, придется мне с этим как-то смириться.
Ирина молча закинула ногу на ногу и с преувеличенным вниманием уткнулась глазами в устав. Кирилл подошел, обнял.
– С другой стороны, ты женщина, – прошептал он ей в плечо, – а я все время забываю, что вы другие. Мягче и ширше.
– Не ширше.
– Но мягче. И, наверное, поэтому правы.
Она пожала плечами. Как знать… Просто ей очень хочется стать депутатом, вот и все.
Дождь все не унимался, наоборот, небо потемнело еще сильнее, где-то вдалеке промелькнула искра молнии, и чуть позже проворчал гром. Ирина вспомнила, как в детстве папа учил ее, что гром всегда опаздывает, потому что скорость звука ниже скорости света, и по задержке можно вычислить, далеко ли гроза. Как-то он сказал «если ты слышишь свист снаряда, то это не твой снаряд», и Ирина тогда подумала, что папу могли убить на войне, и она бы никогда не родилась. Она тогда почти провалилась в небытие от этой мысли, так глубоко, как это бывает только в детстве, а потом старалась поменьше думать о том, что могло бы быть. И чего не быть.
Как жаль, что у папы родились две девочки, она и сестра, а сына так и не было…
Ирина вздохнула. Отцы куда-то исчезли. Нет, не то чтобы совсем не стало сильных мужиков, но как-то они не бросаются в глаза. Не много их на улицах, и далеко не в каждой семье живет такой мужчина. Одинокая мать, одинокая дочь, и внучка рождается после мимолетного брака, больше похожего на опыление. А на месте главы семьи – пустота и вечная тоскливая жажда счастья.
Господи, как же ей-то повезло с Кириллом! Но, вместо того чтобы радоваться, она, будто старуха из «Сказки о рыбаке и рыбке», мечтает теперь о каких-то великих свершениях, стать владычицей морскою, надо же быть такой дурой, господи!
Поцеловав Кирилла, она пошла в кухню готовить ужин.
Сын читал в большой комнате так увлеченно, что не замечал ничего вокруг. Ирина хотела окликнуть его, приласкать, но потом просто помыла яблоко и тихонько положила на стол рядом с книжкой.
– Психоанализ – это, конечно, очень хорошо, как наука, но как метод лечения, на мой взгляд, совершенно не работает, – сказала жена.
– Как скажешь, – пожал плечами Гарафеев.
– Будешь еще картошку?
Он не хотел, но зная, как Соня не любит выкидывать еду, протянул тарелку.
Жена бросила пустую сковородку в раковину и налила воды, чтобы отмокло.
Гарафеев сдобрил картошку горчицей.
– Например, аппендицит, – продолжала жена, видимо, репетируя завтрашнюю дискуссию на кафедре, а может, просто для того, чтобы не молчать, – мы же его просто вырезаем, и все.
– Можно и так сказать. Хотя правильнее будет – выполняем аппендэктомию.
– Не суть. В общем, мы же не заставляем пациента глубоко изучать этиологию и патогенез аппендицита в надежде, что от этого у него все как-нибудь рассосется. Просто оперируем, и все.
– И что ты предлагаешь? Мозг людям отрезать?
– Не передергивай. Просто лечение предполагает полезные действия, а не нытье, между тем с психоанализом люди только будут убаюкивать себя, и ничего не делать. Определенно, это не наш метод. Ты согласен?
Гарафеев понял, что это провокация, но все равно поддался:
– Если бы у нас не насаждали насильно атеизм, то твой Фрейд никому бы и так сейчас не сдался. Находили бы люди утешение в чем надо и в чем привыкли, но с тех пор, как в семнадцатом году власть захватили сама знаешь кто, иных методов вообще не осталось. Ни бога, ничего. Красное знамя только и три бородатых мужика.
– У тебя на все один ответ, – воскликнула жена, – другого я даже не ждала!
Гарафеев развел руками.
– Постоянно одно и то же! – жена резко поднялась и стала мыть посуду отрывистыми движениями, нарочно гремя. Вместе со словами получалось что-то вроде мелодекламации: – чуть что – проклятые большевики! И обои в коридоре тоже они тебе мешают подклеить? Комиссары в пыльных шлемах за руки держат и не дают?
– Сонечка, при чем тут…
– При том! Коммунисты во всем виноваты, прямо не продохнуть, со всех сторон обложили ваше дворянское гнездо! Ладно, учиться твоим предкам не дали, но обои-то!
– Ты же знаешь, что я не люблю это.
– Да дело не в том, что любишь или нет, а в том, что надо это сделать!
Соня наклонилась, убрала чистую сковороду в духовку, а дверца захлопнулась с противным скрипом. «Сейчас и за это огребу», – предположил Гарафеев и не ошибся.
– Тоже, видно, постарались большевики проклятые, – сказала жена, раскачивая дверцу плиты.
– Я подклею. Как буду посвободнее, так и подклею. И подмажу.
– А я как буду посвободнее, так и обед тебе сварю. Господи, Гар, да если бы я делала только то, что нравится, и в свободные минуты, ты бы уже давно умер с голоду и зарос грязью. А ты – пожалуйста! Обои клочьями – пусть, ничего. Розетка сломана – тоже нормально. Дверь в комнату не закрывается – плевать. Какая разница, раз коммунисты у власти!
– Все сделаю, – туманно пообещал Гарафеев, зная, что не сделает.
– Живешь, как хочешь! Нет, я смирилась уже с тем, что у жены всегда на одного ребенка больше чем у мужа, но мы с тобой продвинулись еще дальше и стали как бабушка и внук.
– Что ж, бабуля…
– А ничего смешного! Только пирожками тебя кормлю и умиляюсь, как ты хорошо покушал и сходил на горшочек, а мусор вынес – вообще достиг космического совершенства. Ты хоть вспомни Новый год…
– Сонечка, это же полгода назад было.
– Зато показательно. «А зато я елку нарядил», – передразнила жена, сморщив носик и выпятив нижнюю губу. – Тьфу, как ребенок малый!
– Я же извинился.
– Но ничего не понял.
– Соня…
– Вот когда поймешь, тогда и поговорим, а сейчас я не хочу даже ругаться с тобой!
Жена ушла в комнату дочери. Дверью она не хлопнула, но на пороге обернулась и сказала: «Я просто в ярости сейчас».
С тех пор как Лиза вышла замуж, Соня проводила в этой комнате много времени, иногда даже оставалась на ночь.
Гарафеев поставил чайник. Он не любил и не умел ссориться, просто практики не было, ведь предыдущие двадцать лет супруги прожили в мире и согласии. По крайней мере, он так думал. Поженились они на третьем курсе мединститута, почти сразу родилась Лиза. Жили в общаге, комнате узкой, как пенал, бедно до нищеты, но дружно и весело. Когда видишь много чужого горя, болезней и смертей, то поневоле начинаешь смотреть на вещи проще и мудрее и стараешься не мотать любимым людям нервы по пустякам. И все у них складывалось удачно – после учебы их оставили в Ленинграде, жену на кафедре, а самому Гарафееву предложили работу в новой крупной больнице и дали квартиру в ведомственном доме. Через несколько лет они обменяли ее на двухкомнатную в том же доме и стали считаться вполне зажиточной семьей. Гарафеев трудился анестезиологом-реаниматологом, жена преуспевала на кафедре психиатрии, недавно защитила докторскую. Дочь выросла, поступила по стопам родителей в медицинский и, как и они, на третьем курсе вышла замуж.
Спокойная жизнь без особых треволнений, зато достойная.
Гарафеев вышел в коридор. Да, обои висят, тут не поспоришь. Но если не приглядываться, то и незаметно… Да, в большую комнату дверь не закрывается, но это надо всю коробку переделывать, а он все-таки не плотник. Розетка вообще бог знает как устроена. Гарафеев нахмурился, думая, что зря, наверное, прогуливал в школе уроки труда. С другой стороны, он посвящал это время химии и биологии и без блата поступил в медицинский, а иначе срезался бы и загремел в армию, а после нее к учебе уж, наверное, не вернулся бы.
Лучше накопить денег и сделать нормальный ремонт силами специалистов. Хотя тоже придется таскать мебель из комнаты в комнату, газетами ее накрывать, потом отмывать от мела, который имеет коварную особенность проступать снова. И опять жена скажет, что он внук по сути своей, и уклоняется, и на него невозможно положиться.
Гарафеев поскребся в дверь:
– Сонечка?
– Отвяжись.
– Ты долго еще будешь дуться?
– Сколько надо.
– Я тогда на работу схожу?
– Иди, осчастливь коллектив, а то они без тебя прямо не знают, что и делать.
Чтобы попасть на работу, ему не надо было даже переходить дорогу, и Гарафеев почти каждый вечер заглядывал в отделение реанимации. Проверял пациентов, корректировал назначения с дежурным доктором, словом, всегда ему находилось дело.
Сегодня, редкий случай, все было стабильно, даже пустые койки радовали глаз. Мерно шипели аппараты ИВЛ[1], а пациент, которому Гарафеев сегодня давал наркоз, полностью проснулся и готовился к переводу в отделение.
Ни суеты, ни беготни, благодать. Можно было и не появляться.
Гарафеев сплюнул через левое плечо и постучал по столу медсестры, зная, как обманчива и мимолетна бывает эта тишина.
Он выкурил сигаретку в ординаторской и собирался уже уходить, как в дверях столкнулся с молодым доктором Кожатовым.
– Ой, Игорь Иванович, как хорошо, что вы здесь, – сказал Кожатов, с улыбкой придержав Гарафеева за локоть. – Вы мне, случайно, не поможете?
Улыбка на молодом сытом лице растянулась еще шире и безмятежнее. Действительно, разве можно отказать такому симпатичному парню?
Гарафеев потянулся за халатом, который уже снял.
– Надо пациентку на ИВЛ переводить…
– Точно надо?
– Да, мы с заведующим посоветовались.
– Хорошо.
– А бабка тучная и шея короткая. Вы поможете заинтубировать?
Гарафеев кивнул и ухмыльнулся. Изящный эвфемизм, но интубация трахеи – это тебе не канаву копать. Это работа для одного человека, поэтому Кожатову следовало бы спросить – вы заинтубируете вместо меня?
Подошла сестра-анестезистка с набором, улыбнулась: «Как хорошо, что вы с нами, Игорь Иванович!» Гарафеев сказал, что уже уходит, скомандовал ввести релаксанты, взял клинок[2], вывел челюсть, и через секунду трубка была уже в трахее.
– Все, Петя.
– Ой, спасибо вам огромное!
– Да не за что.
Гарафеев послушал легкие – дыхание проводится, раздул манжетку и сделал режим аппарата искусственной вентиляции чуть помягче.
Тут мимо промчался заведующий – целеустремленный плотный дядька, формой и повадками напоминающий торпеду.
Увидев Гарафеева, он притормозил, подхватил его и увлек в свой кабинет.
– Гар, ну ты чего? – спросил он, закрыв дверь.
– Чего?
– Так и будешь за сыночком подтирать? Я специально сказал ему самому делать.
– Он бы не справился.
– На то и был расчет. Чтобы он хоть раз в жизни обосрался, может, задумался бы тогда о времени и о себе.
Гарафеев пожал плечами.
– Бабке бы все горло истыкал так, что мы бы после него тоже гортань не нашли, и что?
– Что? Он бы виноват был, вот что, и у нас появились бы основания для оргвыводов. И не надо на меня с таким ужасом смотреть. Еще скажи, что в первую очередь надо думать об интересах больного.
– Да, Вить. Не хочется, но надо.
– Гар, ты же врач, а не бабка старая! Хуже мамаши моей, ей-богу!
– Мамаша тут при чем? – не понял Гарафеев.
– Терапевт, которая консультировала хирургию, ушла в декрет, и мою жену пытались подписать на это дело. В смысле больных смотреть перед операцией, а не декрет, – засмеялся заведующий и достал сигареты, настоящее «Мальборо», – угощайся.
– Декрет тоже хорошо, – Гарафеев медленно вдохнул сладковатый дым, – я вот жалею, что у нас с Соней одна Лиза, только поздно теперь.
– Короче, жене стали подпихивать больных, а четверть ставки не дали. Она раз посмотрела, два, три, а денег как не было, так и нет. В итоге она отказалась смотреть, позвонила заведующему хирургией, предупредила, что не будет, а он, такой же иисусик, как и ты, решил, что она же врач, то есть гуманист до мозга костей, поэтому все равно посмотрит, и ни замену ей искать не стал, ни в бухгалтерию не пошел. В итоге операционный день оказался сорван.
– И как? Жене сильно попало?
– Так а за что? Она усердно и добросовестно пашет в пульмонологии, а про консультации в хирургии, простите, где написано? Где приказ? Где расчет? Я тебя сейчас удивлю, Гаричек, скажу одну вещь, которая перевернет все твое мировоззрение: никто никогда и ни при каких обстоятельствах не может заставить тебя работать бесплатно. Даже субботник дело сугубо добровольное. Звучит чудовищно, однако это правда.
Гарафеев засмеялся и с сожалением заметил, что сигарета подходит к концу, а стрелять вторую неудобно.
– А мама твоя тут при чем? – спросил он.
– А мама у меня трудится в нашей доблестной больничке библиотекарем. Насколько я помню, ни разу ее не выдергивали ночью из кровати, потому что людям срочно требуется книги почитать, но поведение моей жены крайне ее возмутило, так что она не поленилась явиться к нам домой с монологом о нашей бездуховности и корысти. Тоже вопила как резаная, что интересы пациента прежде всего и надо сначала их соблюсти, а потом уж решать свои вопросы. Когда речь идет о жизни человека, не время думать о своих шкурных интересах! И это еще самое мягкое, что мы от нее услышали.
Гарафеев промолчал, потому что был больше согласен с мамашей заведующего, чем с ним самим.
– И ты, Брут? – догадался заведующий.
– И я. Уж явно мама на вас дольше орала, чем Таня бы больного смотрела.
– Ты еще скажи, что у нее в голове знаний не убавилось от консультации, так не за что и платить.
– Ну…
– Гну! Запомни, Гар, уже оказанная услуга ничего не стоит. Конечно, нам никогда не будут нормально платить, если знают, что мы поорем-поорем, да и так сделаем. Но, с другой стороны, на чистую совесть сколько можно работать?
– Всю жизнь.
– Фу! Героизм неотделим от глупости. Вот ты пасешь Кожатова, подтираешь за ним все ошибки, так он это считает уже в порядке вещей. Уже и спасибо тебе через раз говорит. А помнишь, к нам инструктор обкома с аппендюком загремел, кто ему по сути наркоз провел?
– По сути я.
– А формально Кожатов. И после операции его смотрел, и в глаза заглядывал, и облизал, а про тебя инструктор даже не узнал, что ты живешь такой на белом свете. В итоге ты в заднице, а Кожатов тут подольстится, там улыбнется, да папа еще словечко замолвит, и вот он уже главврач или профессор и диктует, как нам жить и работать. А виноват кто?
– Кто?
– Да ты, что вывел в люди это жопорукое ничтожество.
Гарафеев улыбнулся. Как хорошо, когда затишье, можно посидеть, покурить и поделиться с другом теми мыслями, о которых не думаешь, а только хочешь думать. Примерить на себя рубашку циника и корыстолюбца.
Закон подлости работает отлично. Пока он здесь сидит, смакуя импортную сигаретку, в отделении тихо, но стоит только уйти за дверь, у смерти тоже закончится перекур, и она вновь примется махать своей косой, и хлынет поток жертв автомобильных аварий, инфарктников, а может, и самоубийц. Все койки заполнятся, и Витька будет стремительно носиться от пациента к пациенту, интубируя, ставя подключички, делая назначения, и не присядет до самого утра, и не вспомнит, что по норме ему полагается двенадцать пациентов, а не двадцать. А Кожатов… Хорошо, если не будет путаться у Витьки под ногами, больше от него ждать нечего.
Гарафеев поморщился. Может быть, в Витькиных словах есть резон? Он действительно думал о больных, когда помогал Кожатову, а стучать с детства не приучен. Ничего нет отвратительнее, чем жаловаться и закладывать товарища, поэтому формально Кожатов хороший молодой доктор, крепкий профессионал, которому можно доверить самостоятельную работу. А по факту Витька остался с больными один.
Гарафеев постоял в дверях. Нет, все тихо. Надо идти домой, к Соне, которая неизвестно будет ли рада его возвращению.
Стас давно хотел подновить свой стол, и теперь время для этого наступило. Конец мая, все в отпусках или в поле, так что редко встретишь в лаборантской живого человека.
Он распахнул окно и высунулся наружу. Пахло сиренью и теплым асфальтом, а на улице почти никого не было. Солнце ласкало пыльные каменные дома, отражалось в окнах проходящего трамвайчика, который деловито постукивал и звенел, вызывая в памяти стихотворение Гумилева «Заблудившийся трамвай».
Стас нахмурился, потом улыбнулся. Он любил и чувствовал поэзию, но всегда немного огорчался, что сам никогда так хорошо не напишет. Так, может, и не надо?
Ладно, не попробуешь – не узнаешь, а пока на повестке дня стол.
Он подстелил газет в несколько слоев, переоделся в тренировочные брюки и заработал кисточкой. Старое иссохшее дерево вбирало краску как будто с благодарностью.
Увлекшись, он не заметил, как открылась дверь.
– Не свисти, денег не будет, – дружелюбно сказал профессор Шиманский. – А ты чем вообще занимаешься?
– Как вы сами видите, – засмеялся Стас, – не место красит человека, а человек место.
– А человек отчеты составил?
– Составил.
– Образцы?
– Зарегистрировал.
– Документы?
– Разложил.
– А журналы? Приход-расход опасных веществ?
– Тютелька в тютельку.
– То есть все?
– Все.
– Если тебе нечем заняться, это еще не повод вонять краской на весь институт. Лучше бы уж прогулял, ей-богу.
Стас заработал кисточкой быстрее.
– Ага, чтобы меня патрули на улице поймали! Сейчас же трудовую дисциплину неистово блюдут.
– Ладно тебе, у них тоже отпуска. Кто будет сторожить сторожей? – ухмыльнулся Шиманский. – А вообще заходи ко мне, я тебе работу-то быстро найду.
Профессор по широкой дуге обогнул Стаса и выглянул в окно:
– Благодать какая… Сейчас бы в поле, верно?
– И не говорите! Нога моя давно срослась, я ее уже не чувствую. Надо было не слушать врачей, а ехать в экспедицию.
– Это называется – ложно понятое чувство долга, – наставительно произнес Шиманский.
– Ну да, – кисло согласился Стас.
Он знал, что начальники геологических партий дерутся за то, чтобы заполучить его к себе в качестве рабочего, и за десять лет, прошедших после школы, почти не вылезал из экспедиций, за вычетом армии. Судьба хранила его, оберегала и выводила целым и невредимым из самых опасных ситуаций, и все для того, чтобы он этой зимой на ровном месте поскользнулся и сломал ногу. Вроде бы срослось, как на собаке, но врачи настоятельно советовали пропустить этот полевой сезон. И были правы. Он незаменимый работник, только когда здоров, а инвалид станет обузой и может вообще сорвать экспедицию. Ради дела лучше не рисковать.
– Вот здесь еще подмахни, а то потеки, – Шиманский указал на тыл стола.
– Сейчас.
– Так приятно смотреть, как люди работают, а самому ничего не делать.
– Хотите, у вас что-нибудь покрашу?
– Не любишь сидеть сложа руки?
– Нет.
– Слушай, а тебе сколько лет? Двадцать пять исполнилось?
– Двадцать восемь.
– Отлично! – Шиманский спрыгнул с подоконника и весело засмеялся. – Нашел я тебе занятие! Останешься доволен.
По телевизору начался очередной кусок многосерийного фильма, снятого по роману отца, а вставать от письменного стола и переключать на другую программу было лень. Стас присмотрелся. Папа, когда писал, слов не жалел, так что пришлось постараться, чтобы втиснуть его эпопею в шесть часовых серий, и серьезный роман превратился в дешевенькую мелодраму и неубедительный панегирик коллективизации.
Стас сам не понимал, злорадствовать ему или сочувствовать своему маститому отцу.
Иногда он, сидя над чистым листом бумаги в поисках рифмы, ощущал почти физическую потребность писать прозу. Когда в экспедициях он видел какой-нибудь удивительный пейзаж, сразу думал, как бы описал его в романе или повести, а поэтические строки не приходили на ум даже при созерцании самых потрясающих природных красот. Он любил говорить с местными жителями, записывал их предания и обычаи, особенные словечки, и насобирал уже приличный архив, и даже вполне отчетливо представлял себе, о чем мог бы быть его роман, но знал, что никогда его не напишет.