Хлопнул жалеючи по спине. Пошёл с Лыкашом вон из кружала.
– Гуляй! Слышь, Гуляй! Как мыслишь, друже? Ещё помнит любушка, как ты за неё морды расписывал?
– Была любушка. Теперь – мужатая бабонька.
– Небось в молодёнушках толком не покрасовалась, без поры дитё родила…
– Сыночка. Горластого.
– С пелёнок ворчливого.
– Только что не хромого.
Гуляй хмыкал, расправлял плечи.
– Уйдём, знамо, снова родит.
– А муж на беседу не пустит?
– Не пустит, значит, другой ныне рожать.
– Да не ей одной…
Места кругом были праздничные. Почти не сгубленный лес, на соснах полно длинной хвои, хоть в щёлок опускай да пряжу сучи. Беговые ирты лихо мчат по звонкому черепу, саночки на долгих спусках норовят погонять. Впереди у сеггаровичей ночёвка в дружеском зеленце. Печное тепло, жар мыльни.
Торопливый огонь любовных объятий…
– Эй! Незамайка! – Это обращались уже к Светелу. – Ты, кроме пла́чей дикомытских, из своих гуслей можешь что-нибудь высечь? Плясовую весёлую?
– Могу, – отвечал Светел надменно. Сам тотчас задумался, как бы не оплошать.
– Вот когда Крыло с нами ходил, бывало, только заиграет, вся краса молодая из круговеньки бегом спешит, – улыбнулась воспоминанию Ильгра. – Как-то ныне получится.
«Да я!.. А правда, получится?..» Светел попытался навскидку вспомнить хоть одну песню. Память была пуста.
– Прежде Боброк в Путилино кружало возами битых уток да гусей отправлял.
– И теперь небось отправляет.
– Значит, голодны не уйдём.
– Перины пуховые доведётся ли, братья, опробовать?
– Хороши калачи были в Твёрже. Бобрёнушки таких напекут ли?
«Жди! Кишка тонка против наших калашниц!»
– Мыльню нагрели бы. А без калачей проживём.
У Светела зачесалась кожа под правой ключицей, в ушах отдалось давнее предупреждение: «В мыльню с ними не соблазняйся!»
«А позовут, атя, что делать? Сказать, обет принял мыльни не ведать, пока брата ищу?.. – При мысли о лжи чесотка разбежалась по телу. – Дай совета…»
Бобров зеленец выглядел таким же нарядным, как и угодья вокруг. Горячие ключи отгоняли мороз от круглого озерка с полверсты поперечником. Доброе озерко. И рыба на простор не уйдёт, и птице кормовище, и спускных прудов не надо чистить, как в Твёрже. Легко и весело, наверно, жить в таком зеленце. Правда, котляры могут нагрянуть, как в Житую Росточь. Но такой поезд объезжает Левобережье раз в пять или семь лет. Невелика боязнь. Иным и за радость.
Наслушавшись про былую доблесть Крыла, Светел загодя вынул чехолок с Обидными из поклажи. Сам видал, каким гордым гоголем Крыло входил в Торожиху. «Где нам, валенкам, за красными сапогами гоняться. Но уж чем горазды, не утаим…»
Дружину ждали. Путников вроде сеггаровичей вести нередко обгоняют, особенно в знакомых и дружественных местах. С последнего взлобка было хорошо видно, как из тумана повалил навстречу народ. Принаряженные мужики с бабами. Парни, снедаемые ревностью пополам с любопытством. Девки в заячьих шубках, едва брошенных на плечи, чтобы не прятать браньё, вышивку, дорогую покупную тесьму.
И бесстрашная ребятня, никак не согласная отсиживаться по избам.
Захожни во главе с воеводой катили вниз по длинному, не меньше версты, отлогому склону. Радостно бежать по такому домой – с добычей, с добрыми новостями. Радостно и снизу смотреть, держа руку у сердца. Вот-вот объявится желанный, болезный! Светел увидел себя и своих глазами местничей. Давно ли сам, как вон те недоросли, ждал заветного «Идут!..» и не верил, что дождётся. А небываемое сбылось, и уже он ловил взгляды, полные зависти и ожиданий, и всё было ясно и удачливо впереди.
Когда сделались различимы лица, на мороз вышел большак. Встал впереди, опёрся, как подобало, на резной посох. Высокий, с умным и красивым лицом, опрятный, крепкий на вид, как всё его племя. Светел мысленно поставил твёржинцев рядом со здешним людом. Вздохнул: куда диким соколам против домовитых бобров. «Зато нас гнездарями не кличут, ручным племенем. Мы славе наследуем. Той, что на Смерёдине, на Кровавом мосту…»
Сеггар, шедший первым, лихо вскроил иртами снег прямо перед старейшиной.
– Здорово в избу, брат Боброк.
– Поди пожалуй, брат Неуступ, – раскатисто отозвался большак.
Они с Сеггаром обнялись, стали хлопать один другого по спине.
– Давненько ты нашими местами не проходил. Года полтора, почитай.
– Ныне в Путилино кружало спешу. Потыка Коготок встречи ждёт.
– Не поле огораживать ему идёшь? – почти по-настоящему испугался большак.
Сеггар засмеялся. Светел, кажется, впервые слышал, как он смеётся.
– Не моя это вера – на младшего побратима в поле вставать.
Боброк обводил взглядом пришлое воинство, улыбался, кивал… вновь обшаривал. Кого-то не находил.
– Первый витязь твой… Летень Мировщик, – не зная, как подступиться, выговорил он наконец. – Люди разное бают…
Ильгра оставила перемигиваться с парнями.
– Что же, примером?
– Да такое, что вовсе не верим. Будто злым дикомытам его продали, как кощея. Будто его кровью на удачу снег кропили при начале похода…
Деревенские помалу брали витязей в круг, парни важничали и робели, девки прятались, но сами цвели маковым цветом, глядели во все глаза.
– Люди правды не ведают, знай врут без стыда, – прогудел хмурый Гуляй. Среди местничей бочком переминалась полнотелая молодушка, он на неё косился, не подавал виду. – Вот как истинно было: Летеня мы на морозе бросили, надоел.
– Тебе, Гуляюшка, те не надоедают, кого по году не видишь, – долетел задорный бабий смех.
– Да что ж я вас, с дороги усталых, у ворот держу, – пристукнул посохом старейшина. – Поди пожалуй, государь Неуступ! Уж и мыльня согрета про вас, и хлеб напечён. Будем столы столовать, беседы беседовать…
Вновь прозвенел бабий голос, трепещущий весельем:
– И псов из собачника по дворам уже разобрали. Мха свежего, мягкого навезли ночлега вашего ради…
Дружина начала снимать лыжи, ближе подвигаться к воротам.
– У меня гусляр снова ходит, – похвастался Сеггар. – Крыла не вернёшь, что теперь. Отрочёнка вот взял. Погляжу, будет ли толк.
Вся деревня уставилась на отрочёнка. Светел встрепенулся, расправил грудь, покраснел, опять забыл все песни до единой. Боброк мазнул взглядом, как-то недовольно, словно радостная встреча оказалась подпорчена.
– Ты вот что, брат Неуступ… – выговорил он через великую силу. – В походе над тобой воля Божья, больше ничья. А тут, не серчай уж, место моё и устав мой. Покинь, ради Владычицы, за тыном отрока своего. Не надобно нам, по вере нашей, ни гусляров, ни струнного звону.
Светел рухнул с неба на землю. «С чего вообразил, будто своим стал…»
Сеггар остановился у самого тумана. Тёплый влажный воздух веял в лицо.
– Усерден ты стал в вере, брат Боброк.
– Станешь тут, – пояснил большак неохотно. – Отавин зеленец помнишь?
– Как не помнить. А что?
– А туда мораничей нанесло. С воинского пути. Сущее разорение учинили.
Обиды Светела рассыпались морозными бесплотными блёстками. «Мораничи! С воинского пути!»
– С чего вдруг? – спросил Сеггар спокойно. – Нешто детище сговорили котлу, да в срок раздумали отдавать?
– Если бы! Врасплох пришли силой ратной. И ну Отаве пенять: украл-де царское блюдо, тотчас вынь да положь. Сына, Щавея, избили всего, посейчас пластью лежит. Только его Отава женил…
– Сам ты тех мораничей видел?
– Не видел, – содрогнулся большак. – Миловала Правосудная. Слышали только, старшим был Ворон злолютый. Этот где ни пролетит… Хорошо ещё, не пожёг, как Лигуя в Поруднице! – Помолчал, вздохнул, довершил: – Ты прости уж, брат Неуступ. Щавея за весёлый нрав изломали-искровянили всего, а моим чадам какую казнь сотворят, дознавшись, что я гусляра привечал? Далека Чёрная Пятерь, да от Владычицы не укроешься… Сам знаешь, люди горазды по-своему перетолковывать! Как есть донесут, будто мы всей деревней Матерь Правосудную срамословили, хульные песни орали!
Сеггар задумчиво кивнул:
– Твоя правда, друже. Твоё место, твоя вера – закон… Ну а моя вера – где один из нас, там и знамя. Вороти лыжи, ребята. За Ярилиной Плешью встанем.
Светел настолько погрузился в ничтожество пополам с незримым геройством, что не сразу поверил. А поверил, сердце счастливо трепыхнулось, и окатило стыдом. «Это ради меня, значит, дружина без тёплой ночёвки дальше беги? Я же что, мне по-куропаточьи, у санок, дело привычное…» Хотелось об этом сказать. Вправду остаться одному на морозе: что́ дикомыту здешний мороз!.. Совесть требовала говорить, но Светел смолчал. Отроку след безмолвствовать, принимая волю вождя. А вредные заменки всё равно найдут чему посмеяться.
Сеггар впрямь хорошо помнил здешнюю круговину. Ярилина Плешь лежала на другом конце удолья, за озером. Пока шли, Светелу жгуче хотелось немедля совершить подвиг. Отплатить витязям за жертву. Однако подвигу всё не было места, никому даже простой подмоги не требовалось. Как только поставили огородом сани, он подошёл к Неуступу:
– Благословишь ли, государь воевода, рыбу стружить?
А сам жалел, что не в силах дополнить походную снедь ничем лакомым и желанным. Разве только свой калачный сухарик тайком вождю подложить?
Сеггар отмолвил:
– Ты, гусляр, струночки натягивай. Бряцай что пободрей.
Воевода впервые назвал Светела гусляром. Впервые прямым словом велел играть на привале.
– Чтоб задором сердце кипело, – стукнул по колену Гуляй.
– Чтоб хмель в голову, – уловив тайный смысл, пожелал Крагуяр.
Кочерга воздел перст:
– Чтоб ноги плясу просили.
– А руки – объятий… – Ильгра потянулась, повела плечами так, что метнулась седая коса. Будто не тридцать вёрст с утра пробежала – с пуховых перин разнеженная поднялась.
Светел и сам наполовину догадался о чём-то. Живо спрятал доску и нож. Размотал полстину. «Эх, руки-сковородники, голос-корябка, да к ним – дрянная снастишка! Держись, дружина! Повеселю…»
Обидные гусельки, в эту ночь не потревоженные ничьей злодейской рукою, лишь чуть похныкали – и заладили, взяли удалой строй.
– Шибче, гусляр!
Гуляй оставил мять вечно ноющее лядвие, первым вышел на утоптанную середину. Сразу стало видно: до встречи с вражьим копьём был плясун, каких поискать. Из тех, кому под ногу верно сыграть – что выстоять в поединке. Не ходить витязю без железного тела, а в чём тело норовит отказать, то воля восполнит. Гуляй плясал со всей мужской страстью. Звал к себе бабоньку, не дождавшуюся от него золотых бус. Требовал на смертный бой всех повинных в разлуке. Может, завтра Гуляюшка вконец охромеет, может, Светелу скажут его на санках везти – пропадай душа! По кругу вприсядочку, да отбивая, чтоб снег гудел: можешь переплясать – выходи!..
Дружина отвечала его удали неистовым воплем. Витязи хлопали, свистели, колотили в щиты.
Могучего Гуляя сменила гибкая Нерыжень. И тоже погнала Светела так, что поди успевай: кто кого! К её ножке Светел приноровился влёт, может, оттого, что вспоминалось тонкое тело, рванувшееся из-под него тогда, возле Духовой щельи. На миг родилось искушение сбить девке пляс, но, мелькнув, пропало тенью с плетня. Не тот день! Не та притча!
За сестрой выскочил Косохлёст.
– Гусельки починить надо, – важно выговорил Светел.
– Да они у тебя… – бешено начал Косохлёст. Хотел, наверное, брякнуть: «Всё одно бестолковые», но поносных слов метнуть не успел. Подоспевшая Ильгра залепила парню рот таким поцелуем, что в ближних ёлках охнуло отзвуком.
Светел, улыбаясь, натягивал пятерчатки, связанные нарочно для игры на морозе. В них руке было привычно, как голышом. Дурак, сразу не позаботился надеть, да всё к лучшему: подразнил Косохлёста. И вот пальцы снова взмыли над струнами, десница ещё и вооружилась, для звучности, жёстким берестяным лепестком: теперь – хоть до утра!
Косохлёст выплясывал сперва зло. Метил неожиданным коленцем сбить гусляра с ладу. Потом разохотился, рванул уже от души, с молодым огненным пылом. Ладонью оземь, чтобы шевельнулись в глуби спящие корни! Ногой об ногу над головой, лишь снег с валенок! Кто не уберёгся, поглядывай!.. А там – по кругу влёт, ноги ножницами, соперникам на посрамление, душе-девке на радость!
К тому времени гусельные трепеты подпирало скопище голосов, хриплых и сиплых, не очень слаженных певчески, экая важность! Гуляй, обычно угрюмый, трубил, вздувая жилы на шее:
Удалую нашу силу
Нешто ржа теперь взяла?
Косохлёст ещё выбирал, кого вытянуть за собой в круг, но тут отзвук за ёлками ожил настоящим человеческим голосом:
Сколько леса изрубила,
Крепче дуба – не нашла!
Все, кроме занятого Светела, туда повернулись. В санный огород выплыла отчаянная бабёнка, не усидевшая в благолепии зеленца, за рукодельем под моранские воздержанные хвалы. Хвойные лапы за спиной статёнушки долго не успокаивались. Мелькал то расшитый рукав, то браный подол.
Косохлёста сдуло, как комара. Гуляй, невнятно взревев, рванулся к зазнобе. Пришлось Светелу бросать неконченный наигрыш, спешно вспоминать всё учёное для Затресья, где тайком от родительской строгости плясали четами. Затеял бряцать первое, что явилось, не по порядку, – «девки нарасхват». Ох же ты! И не угадывал, а как угадал! Из ельничка посыпалось неустрашимое бобровское женство. Кто охотно и бойко, кто – для виду противясь смешливой мужской силушке. Одних тут же повели витязи, других укрыли в объятиях бдительные мужья. Плясать четвёрочку умели не все. Лучше прочих управлялись Гуляй и его друженка. Прочие силились подражать, сталкивались, отряхивались, дальше плясали. Задор полыхал вовсю, обращал смехом обиды.
Светела, сросшегося с гуслями, некому было сменить. Нос вытереть недосуг! Он начал уже уставать, когда померещилось: к струнным гулам примешался щебет кугиклов. После Торожихи Светел уже не так терял разум, услышав цевницы, но всё равно завертел головой: кто?.. где?.. Благо разогнанные руки играли сами, без водительства разума, а то непременно сбился бы с ладу. Кугиклы, словно смутившись, примолкли, потом снова запели, подхватывая голосницу.
В точности как Сквара когда-то «подгукивал» деду Игорке.
«Так вот чего ради всё затевалось! Чтобы я брата вспомнил…» Кто стоял с кугиклами, Светел так и не понял. Зато, озираясь, метнул взглядом вверх…
Увидел большого ворона, замершего на маковке ели.
Чёрная птица ни голосом, ни движением не оказывала себя на чужом празднике, лишь внимательно следила людское веселье. От взора умных бусинок сердце дрогнуло скверным предчувствием, почему?..
Светел ещё раздумывал об этом, когда плясавшие начали сбиваться с ноги. Близящийся крик, бабий визг, ругань! Вроде даже шлепки посоха по толстым шубам и кожухам! Светел покосился на воеводу.
– Погоди, гусляр, – сказал Сеггар.
Светел отнял от струн берестяной лепесток, размахрившийся, всё равно скоро бросать. В санный огород вступил разъярённый Боброк, за ним ближники.
Вот чья палка охаживала резвый народ! Отучала посрамлять бесстыжим весельем моранскую чинность и его, большака, всей жизнью нажитое старшинство!
Сеггар усмехался, глядя на приближение грозы.
– Что творишь, брат Неуступ? – трудно перевёл дух осипший от брани Боброк. – На что людей сманиваешь?
– Я сманиваю? – хмыкнул воевода. – Твоя вера – виниться да плакать Владычице, моя – радоваться, долгие труды одолев… Я для того ушёл за две версты, чтобы святую печаль твою не теснить.
– Ушёл, значит! А разыгрался, распелся затем, чтобы моих чад не смущать?
Да хоть он посох свой совсем о спины сломай. Его страх перед моранским всеведением был бессилен против стихии, гулявшей у Ярилиной Плеши.
– А у нас уж мыльня даром простыла, – ничего не стесняясь и не страшась, запустил бабий голос.
– Ещё вытопим! Жарче прежнего!
– Собачник веткой можжевеловой окурен, мох свеженький, неизмятый…
Светел видел: старейшина колебался. Мог, верно, загнать местничей в зеленец. Согнуть, подмять своей волей, на то он и большак. Но всякий вождь своим людям принадлежит точно так же, как они ему принадлежат, и, бывает, приходит время вспомнить об этом.
– Эх! Пропадай голова! – выкрикнул Боброк голосом, с каким впору шапку оземь метать. – Ныне гуляем! А нашлёт Владычица казнителей, мой ответ!
– И гусляр зван? – шальным голосом спросила Ильгра.
Светел отдыхал, улыбался, шмыгал носом. Растирал пальцы в вязаных пятерчатках.
– И с гуслями! – ответил старейшина. – Семь бед – один ответ.
Сеггар поднялся с саночек.
– Вот тебе моё слово. Чтобы Правосудная вовсе не осерчала, у ворот мы гусельки спрячем. Дабы ты, брат Боброк, если что, мог сказать с чистой душой: соблазнились, виновны. Но в ограде – ни-ни. Не осквернились.
Обрадованные бобрята потянулись в сторону зеленца.
– Ой, ножки болят, – тотчас загомонили сметливые девки, не вдосталь наплясавшиеся на краденом празднике. – Не можем быстро идти!
Светел накинул было алык, но саночки у него отобрали.
– Дотянем уж как-никак. Ты играй знай, играй!..
Когда людская вереница под песню и немолчные звоны двинулась к зеленцу, ворон снялся с ели. Покружился, полетел на закат.
Где мелькнёт над жилым двором – быть несчастью. Где с криком промчится, там покойника жди…
Воеводское слово кремень. У ворот Светел спустил струны, закутал Обидные. Снова стал простым отроком, безропотным, бессловесным. Пока вдругорядь готовили мыльню, Светела назначили сторожить. Негоже добру, а главное, воинской справе лежать без присмотру.
– Сменим, – милостиво обронил Косохлёст. – Погодя.
Это значило, что мыльни и накрытых столов Светелу не видать. «Ну и ладно. Всё равно ничего вкусней маминого калача не сготовлено…» Светела ещё возносило гордое чувство: а совладал! а не посрамил!.. Возносило, помогало мелкие невзгоды прощать. Съеденное на пиру пройдёт черевами. День минул – и нету его, а нынешние песни под ёлками не скоро в памяти отзвучат.
Деревня была устроена как один большой двор. Избы, клети, ухожи – всё под кровом, всё опутано переходами. Сразу видно, большая семья живёт. Одного рода потомки. Потому, может, и дружину так привечают. Зеленец уединённый – откуда сватов ждать? В Твёрже иначе. Там всё же дальние крови вместе сошлись. Не односемьяне – шабры.
Со стороны общинного дома наплывали снедные запахи, сдержанно гудело веселье. Кто-то из бобровичей, отмещая недавний плясовой разгул, густым голосом тянул святую хвалу. Светел слушал, снова думал о брате. Гусельное буйство в нём отгорало, понемногу клонило в сон. Светел слезал с санок, обходил двор, разминал спину и плечи. Между тем страсть, рождённая от натянутых струн, отнюдь не заглохла, лишь проточила новое русло. По тёмным переходам мужской смех переплетался с девичьим. Двойные размытые тени проскальзывали в собачник, не спешили наружу. «Совет да любовь, а я стороной!» Но на сей счёт у Светела тоже имелись воспоминания. От них неволей становилось страшно, жарко и сладко. Он даже вздрогнул, когда из общинного дома с миской в руках вышла девка и направилась к нему.
– Не побрезгуй угощением, господин витязь. Повечеряй.
Рука сама дёрнула ложку из поясного кармана.
– Благо, славёнушка, твоей доброте… Только я не витязь ещё. Так, па́сербок. Отрок дружинный.
Румяная каша, заправленная козьим маслом, блаженно исчезала прямо во рту, не достигая брюха.
– Мне ваш чин воинский – звук пустой, – отмахнулась девка. – Я одно видела: ты, над песнями сидя, светился весь.
Она была статная. Круглый подбородок, губы уголками вверх. Такая сама дров наколет, сама поднимет копьё да любого обидчика и насадит. А мужу семерых сынков народит, крепких, как колобки. Светел даже заробел слегка такой женской власти. Вспомнилась Полада, стыдливая, тихая, отчего бы?.. Девок пойми! А бобрёнушка продолжала:
– Тебе б гусельки поголосистей вместо этих, гнусавых. Не сам ли долбил?
– Сам…
– Беда поправимая. – Девка села рядом на санки. – Вас воевода в Пролётище наниматься ведёт? Заработаете, ты попроси, пусть купит тебе добрый сосудец гудебный. А пока растолкуй, умишком не постигну, чем тебя мои кугиклы так напугали? Чуть гусли не выронил! Сдумал, тебя слушать забудут, ко мне лицо обратят?
«И гусли у меня гнусавые. И сам я дурак…»
– Не, – отрёкся он вслух. – О том даже не думал. Братёнок мой кугиклами тешился.
– Брат? Снастишкой девичьей?
Светел было насупился, смекнул отшутиться, пусть неуклюже:
– На то парень, чтоб девичьей снастишке радоваться.
Посмеялись.
– Что за боль у тебя о нём? – совсем другим голосом спросила приметливая кугикальщица. – Нешто к родителям младшенького проводил?
Светел выговорил упрямо:
– Живой он. В плену мается.
Не помянул котляров. В деревне, где насаждено моранское поклонение, их не хулить стать.
Она коснулась серых треугольников на его поясе, означавших решимость:
– Вот, значит, откуда узор. А я гадаю стою.
– Я отроком в дружину пошёл, чтобы всему научиться и его вызволить. Хочешь, покажу?
Ярое вдохновение снова в нём расходилось. Руки, толком не остывшие от живых струн, просили если не объятий, так оружия. Светел вытащил поясной короткий ножик, велел числить боевым длинным клинком:
– Витязь один правило намедни творил… Вот, гляди, вороги спереди посягают! Раз!
И прянул вправо, где обозначилось Лихарево скоблёное рыло под бледными волосами. Думал с лёту повторить Косохлёстовы чудеса возле Духовой щельи, куда! Всё легко, со стороны глядючи! Боевой пляс Косохлёста поражал страшной наполненностью движений, у Светела руки-ноги барахтались сами по себе, без ладу, без толку. Тело отвечало медлительно, тяжело, неумело. «Ах вот ты как?..» Не поспеть с ударом было просто нельзя. Светел весь вложился в порыв… Бритые скулы Лихаря густо залила кровь. Недосуг мешкать! Слева подходил Ветер, и уж этот ножом владел – Лихарю во сне не приснится. Какое там правило Косохлёстово! Ветра не угадаешь, не понадеешься… Броску Светела вздумал противиться самый воздух, вдруг ставший густой липкой топью. Это надвигался предел. Проломить его, и придёт великая ясность. Светел кинул нож из руки в руку, выгадывая с ударом…
Дверь собачника скрипнула, отворяясь.
…Мёртвый Лихарь, Ветер, сберёгший тонкий волосок жизни, и кто там был ещё – рассеялись в воздухе. Светел оглянулся.
Через порог наружу перешагивал Сеггар.
Окатил стыд. Чем занялся! Поставленный стражу стеречь, перед девкой красоваться надумал. А она, поднявшись, ещё и взяла его за плечи, звонко чмокнула в щёку:
– Ты возвращайся, гусляр. Брата приводи. Глядеть стану, который пригожей.
Взмокший Светел трудно дышал, ждал руганицы. Неуступ молча уселся. Вынул из-за пазухи большую завитую раковину. Приложил ухо, стал слушать далёкое море. Долго слушал. Наконец спросил:
– И чего ты от меня хочешь, отроча?
Ответить было просто.
– Науки хочу, государь воевода. Начал воинских.
– Науки, – усмехаясь, будто Светел рёк несусветную глупость, повторил Сеггар. Вдруг оставил всегдашнюю неторопливость, бросил Светелу каёк: – Яви, много ли у Летеня перенял.
Среднего Опёнка вновь подхватило наитие. Он стоял у черты, когда уже ничего не боишься, ничего не ждёшь и оттого-то всё получается. Голос зазвенел струной:
– Левой или правой явить велишь, государь? А то второй каёк давай, в-обе-ручь встану!
Снова охнула дверь. Поступью сытой кошки выплыла Ильгра. Всё сразу увидела. Подошла, братски села с воеводой – нога на ногу. Выгнула бровь:
– Да он, ума палата, в поле двумя мечами изяществовать собрался?
Сеггар подпёр кулаком бороду.
– На оборукость многие посягают, а толком – одного Крыла и видали.
– До Крыла с мечами, как с гуслями: тянись – не дотянешься.
«И тут Крыло. Он, что ли, витязем был?..»
– Где вранья наслушался, будто оборучьем пуще всего победно и знаменито?
– Ну не от Летеня же, – усомнилась Ильгра. – Тебе, солнышко, кто глупостей в уши напел?
Светел упрямо насупился:
– Никто не пел, матушка стяговница. Сам изведал, самому полюбилось.
– Сам! Изведал!
– Ты, детище, хоть сумей в руках не запутаться. А ну пройдись! Назвался окунем – полезай в сеть!
Светел бестрепетно взял второй каёк и пошёл. Как тысячу раз дома хаживал. В одиночку на всё тайное воинство с Ветром и Лихарем во главе. Шаг! Левый меч сам оборотился клинком вниз. Шаг! Скосил, вспорол! Шаг, разворот! По земле вихорем, вы мне повоюйте без ног! Шаг, прыжок! Всем головы с плеч!
Он не видел, как у него за спиной переглянулись воевода и воевница. Ильгра встала с той же кошачьей плавностью, глаза разгорелись:
– Будет воздух кромсать. На меня замахнись!
Светел обернулся. Успел заметить: она плыла к нему совсем безоружная. Пока он смекал, как тут быть и можно ли на неё, безоружную, замахнуться, Сеггар поднял руку:
– Стой, Ильгра.
От общинного дома шёл старейшина Боброк. Завтра он отправлял в Путилино кружало две нарты мороженой птицы. Воевода брался доставить, отплачивая за щедрый приём. Светел стоял пу́галом, глупо разведя руки с мечами, вновь превращёнными в два деревянных кайка. Невелик труд догадаться, кому одну из этих нарт всю дорогу тащить.