Знать бы, нашёл ли уже Жогушка Золотые, спрятанные на полке в ремесленной. Нашёл, вестимо. Взрослым принёс. И Ерга Корениха махнула рукой: чего ждать от дурня! А мама в слёзы ударилась…
Светелу ночь за ночью доставалось сторожить самую горемычную стражу. Ближе к утру, когда сгущается тьма, а коварная дрёма знай ждёт, чтобы ты на санки присел. Хоть ненадолго. А как не присесть, если с вечера только веки смежил и после – почти сразу снова вставать? Терпи, отрок. Слагай песни, которых никто слушать не пожелает.
Будил Светела обычно Косохлёст. Валенком под ребро. «Вставай, мешок! Не у мамоньки на полатях!» Заме́ныши язвили намеренно, с удовольствием. Старшие витязи за отрока вступаться не снисходили. Светел злился, молчал. Растил навык вскакивать до пинка.
Он и нынче сам выплыл к яви, разгоняя клочья тревожного сна. В этом сне Обидные, уносимые рекой текучего снега, плакали голосом Сквариных кугиклов. Белые пальцы дёргали струны, те жалобно звали Светела, рвались одна за другой. Светел гнался по берегу, никак не мог ухватить…
…А разбудило его не подошедшее время стражи. Всего лишь призрак движения во внешнем мире, за плевой кожуха.
Сна как не бывало! Светел обратился в слух, продолжая ровно дышать. Ждал, чтобы движение повторилось. Дождался. Гусли, обёрнутые войлоком, метила потревожить чья-то рука. Проникала опасливо, по волоску. Чья? Грельник позволял спать с открытым лицом, но Светел с лихвой получил в щелье ледяных стрел. Втёр в саднящие веки нежного рыбьего сала, упрятал в меховое тепло… за что, кажется, теперь и платился.
Ясно было одно: рука не чужая. Воришка или подсыл сто́рожа не минуют. «Нешто задремал Кочерга? Вовсе душу изронил, знака не подав? Небываемо!» Вдобавок рука не к горлу тянулась. К гуселькам. Шпенёчки повынуть. «Косохлёст! Ну, погоди мне…»
Он дал воровской лапке глубже заползти в полсть.
Молча и разом вскинулся с лёжки. Большой, безголовый от утянутого внутрь куколя.
Ладонь, привыкшая усмирять черёмуховые плашки, смяла запястье, неожиданно тонкое. Светел сгрёб вёрткое, гибкое, определённо девичье тело. Вдавил в податливый снег…
По ушам хлестнул крик, жалобный, невозможно пронзительный:
– Братья!.. Насилком насилуют!..
Могла бы дурным матом зря не вопить. Светел уже бросил её, откатился, торопливо простая из куколя голову. Со всех сторон заполошно вскакивали тени. Самая ближняя с силой рванула за кожух, вздёрнула на колени…
Белые искры из глаз!..
Вот он, конец пути. Лютый срам, одинокое возвращение домой.
«Нет уж, – успел решить Светел. – Домой не вернусь. Без вас дальше пойду…»
Руки и ноги что-то содеяли мимо всякого разума. Светел только понял, что уже стоит, а Косохлёст валится через сани, отброшенный неведомой силой.
Коснувшись лопатками земли, заменок взлетел, как танцор, заложивший немыслимое коленце.
Пока длился взлёт, Светел умудрился пережить и перечувствовать – на три дня хватит.
Успел сплотить кулаки: довольно голову клонить, не спущу! Убивай, сумеешь небось, да сам рядом ляжешь! Зубами грызть буду!..
Успел ощутить на плече Скварины синяки, услыхать больной голос Равдуши. Мятежная решимость опала пеной. «Я сюда не честь брать пришёл. Не буду драться с тобой…»
Снова белые звёзды! В скулу, в ухо, под дых!..
Земля накренилась. Светел ударился коленом о снег, зарычал, выправился, встал. Подметил злое разочарование на лице Косохлёста. Кулак снова летел, брошенный всем весом. Светел подставил плечо. По телу разбежалась волна, он качнулся, переступил, не упал. Исполнился ярой уверенности, понял: с третьего налёта заставит Косохлёста промазать…
Не довелось. Могучие руки схватили за вороты обоих щенков. Расшвыряли в разные стороны.
Светел мигом взвился, выплюнул снег. «И жаловаться, перстом тыкать – гусельки разладили! – тоже не буду…»
Дружина, поднятая криками и вознёй, вся была на ногах и вся смотрела на отрока.
Серебряное ночное свечение успело сползти к окоёму, потёмки заставляли больше угадывать лица, но Светел слишком хорошо успел узнать этих людей. Не глядя видел, где кто. И с чем подошёл.
Вот «безлядвый» Гуляй, вечно раздражённый из-за боли в ноге. Все ему виноваты, а пуще всех отрок. Он сразу обнял Нерыжень, не спросив, кто зачинщик. Хитрой девке даже врать не пришлось. Вот смешливая Ильгра, белой горностаюшкой из-за санок. Стяговница, кажется, всех уже раскусила, но помалкивает: чем ещё развлекут?..
И наконец Сеггар, самым последним, рассерженный, отчего не сумели обойтись без него. У Сеггара на кривом от шрамов лице один глаз открывался лучше другого, темень делала воеводу ещё шире и страшнее, слова падали валунами:
– Кто спать не велит? Где враги?
Заменки смутились.
Отчаяние Светела смыло хмельным восторгом.
– Меня казни, государь воевода. Мне сон тяжкий привиделся, будто к гуслям кто лез.
Гуляй крепче обнял Нерыжень. С отцовской печалью поцеловал девичью макушку.
– Завтра день долгий, – чуть повременив, буркнул Сеггар. – Спать всем. Отроку сторожить.
Далеко, в Духовой щелье, немолчно ревел ветер.
На третье утро буря изготовилась совсем сдуть Отавин зеленец. Купол тумана стал рваться, вместо дождя по двору проносились вихрящиеся белые волны. За чёрной девкой, бегавшей то в собачник, то в поварню, то в дальние клети, оставались маленькие босые следы.
Вот в такое утро, когда Отава с семейством совсем не ждали гостей, заполошно разлаялись дворовые шавки.
Пурга катила налётами. Серая завеса тумана падала и снова смыкалась. Уверившись, что пятнышки на краю леса впрямь движутся, Отавины домочадцы позвали хозяина:
– Глянь, батюшка.
Миновал снежный приступ, летящие клочья явили старое поле и двоих лыжников, ходко дыбавших к зеленцу.
Передний шёл налегке, тропил. Второй вёз лёгкие саночки.
– Узнаёшь ли? – морщась от колючей куржи, спросил Отава сына Щавея.
– Не обессудь, отик… не узнаю́.
Через тын видно было непривычно далеко. Ветер сдувал русые кудри Щавея, открывал над глазом свежий синяк. Десница хозяйского сына была замотана тряпкой, но тетиву держала уверенно. Метнёт стрелу, уж не опрометнётся.
– Маяки, что ли? – предположил Отава.
– Ну не скоморохи же.
– И на лихих не похожи. Те по двое не приходят.
Взбуду в зеленце бить не стали, но крепкие работники помалу собирались к воротам. Кто с топором, кто с рогатиной. Не то чтобы пришлые выглядели прямыми обидчиками. А вот поверенными людьми того же Телепени… «Выноси злато-серебро, копчёных шокуров, яйца утиные! Волей отдашь – охотой возьмём, волей не отдашь – неволей возьмём!» Зря ли саночки приготовлены: богатый откуп везти…
Незваные гости остановились вежливо, на последнем снегу. Скинули куколи, сдвинули меховые личины. Передовой нагнулся отвязать лыжи. Тот, что волок чунки, круглолицый, кормлёный, вышел к тыну. Набрал воздуху.
– Здорово в избу, насельники! Верно ли соседи ваши указывают, будто здесь Отава живёт, сын Травин?
Ответил Щавей:
– А что за дело вам, люди дорожные, до батюшки моего?
– Нам…
Пришлый замялся. Его товарищ выпрямился с лапками в руках:
– Нам-то дела вовсе нету, а вот отцу нашему, великому котляру, дельце малое есть.
Мораничи!
– Ух ты, – осе́л голосом Щавей.
Работники начали тихо переговариваться. Глядели на большака. Отава сам с радостью оглянулся бы на кого-то, властного судить и решать, но было не на кого. Стало жарко, захотелось снять шапку, вытереть лицо. Он так и сделал.
– Что встали, лодыри! Отворяй добрым гостям.
Запели скрипучие вереи, торопливо разъехались створки ворот. Для этих захожней не калиточку открывать стать…
Тайные воины вступили во двор.
Дворнягам вовсю отзывались в собачнике ездовые упряжки.
Мигом выбежала чёрная девка, сбоку подскочила к гостям. Чистым веничком обмела кожухи, жёсткие от мороза и снега. Сбила с валенок корки, наросшие перед путцами лыж, бросилась чистить саночки. Рубашонка – одни заплаты, ноги грязные.
– Дёшевы нынче рабы, – ровным голосом подметил долговязый моранич. – Беречь незачем.
У него были волосы цвета чёрного свинца, глаза светлые, пристальные.
– О́тсталь кощейская, – махнул рукой Отава. – Недокормыши. – Слегка успокоившись, он рад был поговорить о понятном. – Жрут, как не в себя, работы чуть, и всё помереть норовят. Сущий убыток, а на ком доправлять? Вы, милостивцы, порно подгадали прийти. Старуха моя уж на стол, поди, собирает. А может, в мыльню с дороги?
Он обращался к длинному, чуя в нём ватажка.
– Нам, хозяин ласковый, не до мыльни… – начал было моранич. Спохватился, кивнул товарищу.
– Орудье наше спешное, не велит мешкать, мыльней да столом-скатертью тешиться, – подхватил круглолицый. – И рады бы вежество соблюсти, да наказано сразу дело пытать.
Лыкаш уже столько раз повторял вопросные речи, что казалось – до старости будет твердить по зеленцам всё те же слова. А Ворон – безжалостно гнать вперёд и вперёд, гнушаясь передышкой в тепле.
– Отцу вашему перечить не рука, – честно поклонился Отава. – Что же за дело у великого котляра до нашей глуши?
Из дому выглянула невестка. Закричала на весь двор:
– Цыпля́, безделяйка! Цыпля!..
Маленькая чернавка кинулась из собачника.
– В сенцах ждать должна! Не дозваться! А ну, живо масло неси!
Девчонка шастнула в дальнюю клеть, со всех ног вернулась с горшочком. Получила затрещину. Упрямо скрылась в собачнике.
Лыкаш излагал причину орудья:
– Стало нам знаемо: славному Эдаргу, Огнём Венчанному, ради его восшествия на шегардайский столец некий человек поклонился двумя красными пирожными блюдами. Ещё знаемо: одно из тех блюд, щедростью доброго царевича, подарено было в Чёрную Пятерь…
Отава явственно приуныл. Всё знают мораничи, не отопрёшься. Лыкаш продолжал:
– Знаемо также: в Беду, попущением Справедливой, оное блюдо было украдено и носимо с торга на торг. Ныне, по орудью, возложенному во имя Владычицы, мы следим его путь, ибо в Шегардае поднимают дворец, и долг всякого доброго подданного – обиходу царскому порадеть.
Лыкаш был готов без запинки перечесть пройденные зеленцы, доказывая Отаве: они с Вороном забрели сюда не наобум. Готов был и к тому, чтобы перечень украсился ещё одним именем, а их с дикомытом вновь приняла бесконечная промороженная стезя. Однако у Отавы с каждым словом как будто кислое копилось во рту. Лыкаш вострепетал надеждой:
– У тебя ли, хозяин ласковый, с царского стола блюдо? Либо, может, нас с братом дальше направишь?
Мораничей редко пробуют обмануть. Безумное это дело – тайным воинам врать. Тщетное и опасное. Лучше выдать правду, пока спрашивают добром.
Из большой избы показалась нарядная девка.
– Цыпля, где ты есть! Прибью не́слушь!
Дверь собачника хлопнула.
– У меня оно, блюдо ваше, – тяжело выговорил Отава. Не сдержался, добавил: – Дочка вот заневестилась. В приданое хотел… – Отавишна стояла на крыльце, издали поглядывала на захожней. – Каб знать, откуда пришло! Воз гусей мороженых отдал…
В собачнике затеялась свара, донёсся плачущий лай. Что-то беспокоило псов.
Лыкаш важно отмолвил:
– Так мы ведь, хозяин ласковый, не задаром берём. Не в том правда Владычицы, чтобы без вины людей обижать. Мы вознаградить тебя присланы, а не убыток чинить. За то, что су́дну узорочную сберёг.
У него хранилось в тайном кармашке звонкое серебро. Всю первую половину дороги Ворон отучал его чуть что тянуть туда руку.
Дикомыт подал голос:
– Коли так, скажи, Травин сын, сука шатущая не забегала к тебе? Грудь бела, рубашка сера…
– Забегала, милостивец, – вовсе приуныл Отава.
Ворон бросил снегоступы на саночки.
– Позволишь одним глазком глянуть?
А повадка и голос выдавали иное. «Я – моранич. Мне воля!»
– Гляди, милостивец. Полюбится, хоть совсем забирай. Она там отдельно привязана.
Ворон кивнул, ушёл. Щавей без него как будто стал выше ростом.
– Псица тоже, что ли, превеликих кровей? Прямиком со старой псарни дворцовой?..
Собаки при виде чужака взревели всей стаей. Не полошилась только смурая сука, привязанная у двери. Ещё не обжилась, не привыкла. Орудник посмотрел на неё один раз, вздохнул, забыл. В потёмках вскидывались мохнатые тени, лязгали зубы. Коренники, рулевые, вожаки тянули носы в проход, не могли достать, цапались меж собой. Ворон мимоходом потрепал чьи-то уши. В глубине собачника, у щенячьего кута, раскачивалась, припадала на кучу мха, постанывала ещё одна тень.
– Поршо́к, – доносилось оттуда. – Братик милый… открой глазки… Поршок…
Ворон подошёл. Девка-босоножка затравленно обернулась, плеснула руками. Съёжилась. Не захотела бежать. Во мху нескладно вытянулся тощий мальчонка. Из угла рта – тёмный пузырящийся потёк. Бесцветный взгляд сквозь кровлю, сквозь облака. Ворон опустился на колени. Ему-то внятен был поцелуй Мораны, бесповоротно осенивший парнишку.
– Кто? – спросил он тихо и медленно, как на морозе. – Большак?
– Батюшка Отава нам отец родной… – заученно пробормотала девчонка. Натянула рукава, пряча локотницы, тёмные от синяков. Вжала голову в плечи.
– Отец бья не прибьёт, отчим гладя кровь пустит, – проворчал Ворон.
– Поршок… с палкой набежал, – выдавила она.
Мальчишка приоткрыл глаза. Для него уже не было страха.
– Щавей, – внятно проговорил он. – Щавей её…
Поршок. Даже не подлёток. Птеня́ с палкой на взрослого несытого коршуна. Возложил хищнику синяк на чело. Валялся теперь, обходясь кровью из порванного нутра.
– Братик, – всхлипнула девочка.
– Не больно, – сказал Поршок.
Ворон провёл ладонью по спутанным волосам, по щеке, задержал руку. Боль – примета живого. Материнский поцелуй её отгоняет. Мальчик хотел ещё что-то сказать, не успел, дыхания не хватило. Кровь в углу рта начала успокаиваться.
– Матерь Правосудная, всем сиротам заступница… – не спеша отнимать ладонь, прошептал Ворон. – Утешь, обогрей, великим сердцем прими…
Неприкаянная сука возле двери подняла морду, завыла.
Девочка молча следила, как пришлый моранич покрывает лицо брата краем рогожи. Ворон встал с колен, поднял Цыплю, взял за плечо:
– Пойдём.
Она беспамятно прошла с ним два шага, на третьем вывернулась. Метнулась назад, откинула ряднину, стала гладить, целовать лицо брата, поправлять рогожные кули, наброшенные для тепла.
– Поршок… Поршок…
Ворон присел рядом на корточки:
– Его встречает Царица. Кутает пуховыми ризами, чтобы не мёрз больше. Пойдём.
Снова взял её за плечо, поднял. Девчонка отчаянно рванулась из-под руки, не вышло. Попробовала укусить…
Хозяйский сын с работником уже вынесли блюдо из клети. Огромное, цветущее алыми праздничными цветами. Лыкаш сверил клеймо, придирчиво осмотрел посудину, нашёл целой на удивление. Ни иверин, ни трещин. Вот что значит старое андархское дело! Даже краски – будто вчера запечатлённые печным обжигом. Кто-то заботливый сплёл для тяжёлой и хрупкой посудины плоскую корзину, подстелил мякоть…
Наконец Лыкаш с хозяином ударили по рукам. Молодой орудник вынул кошель, передал Отаве:
– Вот, хозяин ласковый, от учителя тебе щедрая плата.
Отава было взялся отнекиваться. Довольно, мол, чести праведному Эрелису послужить. Потом всё же взял серебро.
– Теперь-то прикажешь мы́ленку греть, государь вольный моранич? А там честны́м ладком да за стол, да и переночуете?
Лыкашу хотелось и в мыльню, и за стол, и переночевать. Он мялся. Ждал Ворона. Блюдо привязывали на санки, когда наконец из собачника явил себя дикомыт. Девчонка таращила глаза, семенила, подпрыгивала, пыталась царапать железные пальцы, поддёрнувшие за ворот. Ворон казался невозмутимым, однако Лыкаш поглядел на его выставленную челюсть – и враз покинул приятные мысли о еде, мыльне, ночлеге. Слишком хорошо знал товарища. Сейчас Ворон что-то учудит, но вот что…
– По праву сына Владычицы я забираю это дитя.
Отава наверняка почувствовал себя обобранным, но не оказал недовольства. Девка была вправду грошовая. Не с мораничами из-за неё спорить. Измял в руке шапку:
– Воля твоя, милостивец.
Чернавка знай молча дралась, ничего не понимая, лишь чая лютого наказания. А вот Щавей сотворил кромешную глупость:
– Далековато воинский путь волю простёр…
Буркнул в ворот себе, только дикомытских ушей ничто не избегнет. Ворон ответил ровным голосом, от которого на Лыкаша совсем напала тоска:
– Ты, обсевок отецкий, Владычице послужить приходи. Узна́ешь, за какие труды мы великой вольностью взысканы.
Сам повернулся в сторону крылечка, откуда любопытно поглядывали Отавины невестка и дочь. Подмигнул. Расправил плечи. Погладил усы. Маленькая кощеевна барахталась в его хватке, он на неё и не смотрел.
Девка с молодицей взвизгнули, ухватились одна за другую. Как быть? Под лавками прятаться? Улыбнуться могучему красавцу, принять устами уста?..
– Да уж забирай дурищу, милостивец, охотой отдаю, не нужна, – невпопад ляпнул Отава.
Ворон заулыбался, сделал шаг в сторону крылечка:
– Ты, добрый хозяин, про которую говоришь?
Лыкаш смотрел с любопытством. Вот, значит, как он Иршу с Гойчином забирал. Врали всякое, но досужие вруны ещё не то наплетут.
Щавей налился бурой кровью. Сжал в кулак руку, прокушенную паскудой-чернавкой. Ворон продолжал весело:
– У одной девки был брат, вступиться не устрашился. У другой брата нету. У молодицы муж есть ли?
Ещё шаг, наглый, уверенный. Щавей не стерпел, бросился через двор. Моранич едва обернулся. Лёгкая чернавка покинула твердь, перепорхнула в руки Лыкашу. Щавей близко рассмотрел усмешку на горбоносом лице. Успел понять, что погиб.
В скулу шарахнула булава, утыканная гвоздями. Земля и небо сорвались с мест.
Дюжие работники качнулись было на выручку. Ударились о взгляд моранича, качнулись назад. Все острастки о Чёрной Пятери были правдой. За плечом Ворона ткалась простоволосая мара в понёве, расшитой белым по белому. Кто сунется, вмиг поймёт, что допрежь вовсе скорби не знал.
Отава грянулся в ноги оруднику:
– Не губи, господин… Во всём волюшка тебе… не губи…
Самый противный голос становится у человека, униженно молящего.
– Царица Морана велела сирот миловать, – ответил Ворон. – Ты миловал?
Щавей, схвативший плюху, коими потчевали у столба, обмочившись, полз, корчился, подвывал переярком, свергшимся в ловчую яму. Девка с молодицей не вынесли ужаса, удрали в избу.
Бывали мгновения, когда юный державец отчаянно завидовал Ворону. Ну вот почему Боги к одним без меры щедры, а к другим… Зависть долго не жила. На поварне хозяйствовать, оно как-то спокойней. Лыкаш вытянул из санок кожух бурого росомашьего меха, один из двух, припасённых на случай плящих морозов. Всунул в него ошалевшую девчонку всю целиком, с босыми пятками: никакой стуже не прокусить. Усадил прямо в блюдо. Небось не тяжелей пирогов, что слуги вдвоём к царскому столу понесут. Она хотела вскочить, бежать, но запуталась. Очнулась, притихла. Отава стоял на коленях, подставлял голову за дерзкого сына.
– Не губи, батюшка… Не губи…
Моранская воля страшна, как метель, властная сдуть маленький зеленец. Ни ратью не встанешь, ни во все глаза не посмотришь.
Ворон сказал:
– Да не возгорчат шегардайскому государю пироги с этого блюда. Во имя Владычицы, ради чести учителя и воинского пути, никто не станет болтать, будто мы здесь без правды разведались. Как ты поступал с птенцом живым, Владычице ведомо. Как с мёртвым поступишь, Она тоже узрит.
Обошёл Отаву, молча миновал Отавиного «обсевка». Лыкаш держал наготове две пары беговых лыж. Выйдя на снег, молодые орудники вздели ирты, быстро понеслись прочь. Только теперь коренастый бежал с санками впереди. Жуткий долговязый держал тыл. Девчонка меховым кульком сидела в драгоценной посудине. Санки кренились на ухабах неторника, девка длинными рукавами хватала края кузова. Оглядывалась на зеленец, где покинул сломанное тело её брат, ушедший к Владычице. Толстый куколь съезжал на лицо, мешал смотреть.
Певчая метель накатывала волнами. Туман на границе тепла затягивался и рвался, то являя, то пряча старое поле. С каждым налётом снега три пятнышка убегали всё дальше. Наконец пропали в лесу.
Девка с молодицей, обнявшись, ревели в бабьем куту. Открылась дверь – завизжали на два голоса.
– Дуры! – выместил пережитую напужку Отава. – С вас бы не убыло, а я теперь дрова изводи!
Под кровом было тепло и блаженно. Густо пахло сохнущими валенками, дымом, натруженным телом, добротной едой, псиной, пивом. Открытое горнило печи рдело жарым золотом, гул и треск пламени под круглым сводом вливались в голоса жизни, звучавшие в харчевном покое.
Перепутные кружала зовутся так оттого, что ставят их на скрещении торных путей. Никто не хочет жить у дороги. По ней что угодно может явиться, добрым людям ненадобное. Кружало не дом. Кружалу на перекрёстке самое место.
Молодые захожни доставили с собой добрый беремок хвороста для печи. Дрова положили оттаивать и сушиться, молодцам же за пособление досталось местечко на скамье, в самом низу длинного стола.
– Гостей жду почтенных, – предупредил хозяин кружала. – Сегодня с утра чаял. Если вдруг припожалуют – им стол. Да без обид мне чтобы!
У него было подходящее имя: Путила. Ворон поставил снятый с саночек меховой свёрток. Раскрыл, вытряхнул худенькую девочку. Добротно приодетую, отмытую от грязи и вшей, но всё равно пугливую, как дикая птаха. Она сразу юркнула за Ворона. Спряталась.
– Какие обиды, батюшка, – отрёкся Лыкаш. – Не хочу выпытывать тайного, но что за великие гости?
Путила приосанился. На то затевал разговор, чтоб похвастать.
– Вождей с дружинами жду. Потыку Коготка – слыхали небось? А за ним сам Сеггар Неуступ Царскую дружину ведёт.
– Ух ты! Сам Сеггар!
Распоследнее место за столом не давало видеть печного устья, сюда и столешник даже не дотянулся, но тепло не веяло мимо. Могучее, одуряющее после несчётных вёрст по мёрзлым бедовникам. Ворон и Лыкаш живо сбросили кожухи, растянули на деревянных гвоздях.
– У Неуступа, я слышал, раньше гусляр знатный ходил… – начал Ворон. Лыкаш встревоженно покосился, но Путила махнул рукой:
– Э, парень! Если Крыла слушать прибежал, вороти лыжи. Крыло твой когда ещё к Ялмаку перекинулся. А теперь, говорят, и у Ялмака его нету. Может, за море уплыл, может, на Коновой Вен подался. Ветром носит их, гусляров.
Он кого только в своём кружале не угощал. Умел честь честью принять и заезжего скомороха, и строгого воздержника, отрицающего забавы.
– Это ж сколько молодцев, один другого прожорливей, – опасливо перевёл беседу Лыкаш. – Чего не съедят, то прочь унесут! Добро ещё, коль заплатят!
Харчевник пожал плечами:
– Не заплатят, вдругорядь возместят. Зато в нашу круговеньку даже Телепеня больше не сунется.
– Это который Телепеня? Кудашонок, что ли?
– Про иного не слыхивали. Вас, люди странные, самих каково звать-величать?
Пускаясь в дорогу, разумный человек оставляет каждодневное имя там, отколе пришёл, но надо же как-то о себе объявлять.
– Меня Круком хвали.
– А меня – Звигуром.
Про девчонку хозяин спрашивать не стал.
Греться у печи – опасное искушение. Разнежившись, трудно снова гнать себя на мороз. Тело быстро отдаётся внешнему греву, потом холод за порогом кусает втрое против былого. Лыкаш и Ворон скинули даже верхние шерстяные рубашки, млели в одних тельницах. Утолив первый голод, Ворон уже не спеша смаковал редьку с капустой. Цыпля успела смориться от сытости и обилия новизны. Пироги с борканом она прежде видела лишь на свадьбе молодого хозяина, какое там пробовать. Облакомилась, уснула, поникнув Ворону на колено. Мешковатые стёганые штанишки, телогрейка из собачьего пуха. Валеночки на вырост, купленные в одинокой деревне, куда разрешил зайти дикомыт.
Лыкаш с упоением наблюдал, как Путила готовил для щедрого гостя особое блюдо, составлявшее славу кружала. На толстой доске вынес плошку с сырыми кусочками мяса и овощей. Накрыл глубокой глиняной крышкой, раскалённой в печи.
– Все девки – козы блудливые! – ревел хмельной голос в левом углу.
Мудрый Путила ставил бражку вкусную и некрепкую. Однако и простоквашей можно упиться, выхлебав бочку.
Лыкаш разглядывал в надтреснутой миске последние оладьи из ситника. И что дёрнуло на троих брать? Упрямый дикомыт не притронулся, а девка – цыплёнок. Здесь оладушки доесть, сыскав в брюхе местечко? В путь припасти?..
– Не пойму тебя, – сказал он товарищу. – Из дому бежали, гнал, как от пожара спасаясь. Домой бежим, заячьи петли взялся метать…
Ворон изронил неохотно:
– Орудья довершать надо.
Лыкаш безнадёжно уставился на сизые струйки дыма, завивавшиеся в стропилах. Трапеза начала уже одаривать добрыми мыслями о скалках и черпаках в знакомой поварне, но с Вороном такое разве возможно? Переспорить дикомыта способен только учитель. А напрямую неволить и Ветер бы, наверно, не стал.
– Ты след-от когда видел? Полгода назад?
– С месяцем.
– И будто узнал?
Ворон покосился. Лыкаш давно знал этот взгляд.
– Ты пряностей воньких через год не признал бы?
– То ж пряности! – возмутился Воробыш.
– А то след лыжный.
Время тянулось. Хозяин вёл через сенцы уже новых захожней.
– Верещит, аж с ёлок снег сыплется, сама радёшенька… – никак не смирялся в углу бесчинный гуляка. – Чужой жёнке – башмачки, своей – ошмётки!..
Путила чистой тряпицей поднял приостывшую крышку. По кружалу ринулся чудесный лакомый дух. Ворон сжевал последнее волоконце капусты. Лыкаш щипок за щипком убрал верхнюю оладью, примерился ко второй.
– Слышь… а вдруг этот твой… лапки продал за недостатком?
Ворон непритворно удивился:
– А то я ступень его перепутаю? Может, он косолапость избыл? Правой загребать перестал?
– А самого…
– И рожу я его видел, когда по лесу пугал. Уймись, Воробыш.
Длинные пальцы Ворона обводили, гладили узор на доске. Древодел, сплотивший столешницу, знал толк. Выбрал плахи, где ложная заболонь светлыми полосами перемежала ядро. Сдвоенные начатки сучков, лучики от сердцевины, слагавшиеся в древние письмена… Ещё чуть, и прочтёшь. Постигнешь заклинания травяных кружев, репейных колючек, птичьих следов…
– А вот присушка необоримая, – нёсся хмельной рык. – И душу в белом теле… И юность, и ярость… И чёрную печень, и горячую кровь…
Ворон стряхнул насевшую дрёму. Вытащил маленькие снегоступы, затеянные для Цыпли. Одна лапка была готова совсем, на второй ремни ждали плетения.
– Шумно у тебя нынче, добрый Путила.
– Это разве шум? Всего-то меньшой Гузыня бражничает. Хвойка.
– Вот когда их четверо гуляет, тогда лавки трещат.
– Богато живут, знать?
– Какое! В долг пьют. Что переломают, сами по две седмицы чинят потом.
Лыкаш вдруг откинулся навзничь, мало не слетев со скамьи. С исподу наметилось движение, его тронули за ногу. Цыпля вспрянула от толчка, молча ухватилась за Ворона. Другая бы в крик, но кощеевну жизнь давно отучила. Ворон заглянул вниз.
Навстречу шибануло смрадом, коему никак не место в храме харчевном. Из-под стола на карачках выползло чудище. Сошло бы за крупного облезлого пса, но вместо шерстяных колтунов обвисали лохмотья бывшей одежды.
– Это что?.. – вырвалось у молодого державца.
– Раб Путилушкин, – ответили из-за ближнего стола.
– Под игом дёшево взял. Думал, помощника покупает, а оно вон как.
– От доброты людской кормится, подаянием.
– На что ж убогого привёл?
– Да он тогда как мы с тобой был. Тощой только.
– Худоба не беда. Были б кости, мясо пищами нарастёт.
– Огни в небе горят, – прошамкала несчастная ка́лечь. Об пол стукнула деревянная плошка, культяпая рука ткнула в потолок. Все неволей посмотрели туда же, но увидели только две ложки, засевшие в трещинах черенками. – Огни горят… Острахиль-птица голосом кличет!..
Космы распадались надо лбом патлами. Ни носа, ни ушей, щёки в язвах. Лыкаш неволей понизил голос:
– Кто его так?..
– А сам, дурным делом. Послал хозяин за чёрной солью в Пролётище. Дорогу растолковал. А дурень услыхал от кого-то, будто Ура́зищами короче. Придумал кинуться напрямки. Кощей, южанин, что с него взять!
Ворон поднял голову от работы:
– А в Уразищах что?
– Ты, парень, знать, вовсе издалека. Сам не сунься смотри.
– Сделай милость, поведай нашему неразумию. Там что, волки-самоглоты стаями бродят или мороз трещит небывалый? Снег текучий с холмов сойти норовит?
– Огни горят… Острахиль-птица голосом кличет…
Едоки неловко переглянулись. Ответили честно:
– О тамошних погибелях, паренёк, нам толком неведомо. Мы туда не ходили, а кто ходил, не расскажет. Этот вот как-то выскочил, да лучше бы совсем не выскакивал.
Жестокой истине никто не стал возражать. Лыкаш пальцами разорвал половинку оладушка, бросил в плошку рабу. Тот жадно приник, зачавкал по-собачьи. А как ему ещё, если руки беспалые.
– Два яичка в моху, палка наверху, – похабничал пьяный Гузыня. – Что таково́? А глаза в ресницах и нос!
Гости досадливо морщились, но щунять не спешили. Детинушка был саженного росту, кулаки жернова. Осердится, в подпол сквозь половицы уронит.
– Девки в мыльне распалились, – орал Хвойка непотребную песню, – выбегали на мороз!..
Лыкаш спросил вполголоса:
– А если Путила… твоего… в то дальнее Пролётище послал? Седмицу велишь скамью здесь просиживать?
– Не велю.
– Так он…
– Он следопыт. Его чаемых гостей послали встречать. С утра жданных.
Лыкаш посмотрел на Цыплю, снова задремавшую на колене у Ворона. Ощутил некоторую ревность.
– Хорошавочкой поднимется, – сказал он спутнику. – Ленту в косу вплетёт, тогда, может, мне голову на плечико склонит.
Дикомыт усмехнулся:
– Не к тебе в поварню веду.
– А куда?..
Вопрошание повисло. Ворон забыл про товарища, прислушиваясь к разговору в сенях. Лыкаш тоже навострил уши. Путила кого-то громко бранил, в сердцах обзывал слепым, глухим и никчёмным. Виновный немовато оправдывался. Потом дверь отворилась. Чуть косолапя, вошёл неудачливый следопыт. Внёс кожух, пегий от инея. Против былого Порейка выглядел потасканным. Отвыкшим от сытости и веселья.
Недовольный Путила кивнул ему на Гузыню, выместил недовольство:
– Сходи уйми.
Ворон улыбнулся.
У Лыкаша враз пропала из живота приятная тяжесть. Дикомыт собирался довершить орудье. Вот сейчас. Вот прямо сейчас…
– Кожухи готовь, – негромко приказал он Лыкашу. – Пойдём скоро.
Беловолосый Хвойка занимал весь угол. С прочими братьями, верно, заполонил бы кружало.
– Я к милёночке ходил по лесной тропиночке, – выводил он мимо всякого ладу.
– Мир по дороге, друг мой, – подступил к нему несчастный Порейка.
Веселье Гузыни, по обычаю пьяных, легко обратилось злостью. Он шатко полез из-за стола:
– Тебе, приболтень, кто позволил песню ломать?
Порейка потянулся было… Рука, ловко протыкавшая копьём снег, людей, оботуров, не улежалась на могутном плече. Порейка спиной вперёд отлетел прямо к скамье, откуда вылезали орудники. Кровь из носу брызгала на рубаху. Лыкаш подхватил Цыплю, Ворон поймал падающего работника. Удержал, чтоб тот голову о столешницу не расшиб. Поставил на ноги:
– Журиться оставь. Бе́ды не замучили, а победу́шки минуются.