На самом деле подскочить Эдику надо было не к Севе. Но Светке об этом знать необязательно. Слишком шустрая стала в последнее время. Так и гешефта своего лишиться можно. На Рязанке в круглосуточном кабаке с романтическим названием «Лунный камень», истероидно подмигивающем разноцветными лампочками, у него была назначена встреча. Там, на нижнем уровне, в бильярдной его ждал вертлявый долговязый тип, и ждал уже давно. Он то сидел за столом и пил водку, то вставал, брал дротик и с силой бросал в мишень.
– Хорошо кидаете, – послышался от дверей елейный голос Эдика. На этот раз дротик угодил в самую сердцевину. – У вас вообще кидать неплохо получается… друзей-товарищей…
– Хорош гнать… кого это я кидал. Сам-то чего… два часа, блин, тебя сижу-дожидаюсь.
– Ну, прости, старик, там такая стоячка на Рязанке, я бы уже давно здесь был.
– Ладно. Проехали. Ну че? Смотреть будешь?
– Опять торопливые попались… – Эдик огляделся по сторонам, – ну не здесь же.
– Да ты че? Нет же никого, – возмутился вертлявый.
– Давай-ка лучше в машине.
Они вышли на улицу и подошли к заляпанному грязью серому «Фольксвагену-сараю» – Эдик не любил дорогие броские машины, серый старый «Пассат» и внимание не привлекает, и влезает в него до фига и больше. Вертлявый сплюнул сигарету в грязный сугроб, достал из спортивной сумки сначала пакет, а уже оттуда маленькую красную коробочку.
– Ордена? Сейчас брать не буду, – отрезал Эдик.
– Чего гонишь? Не сейчас, а когда? Мне бабки нужны.
– Я сказал, не буду. Еще что есть?
Вертлявый выругался, раскрыл пакет и показал содержимое Эдику. В машине было темно, но даже при таком освещении тот разглядел вытканный причудливый охотничий рисунок с лошадьми и собаками – гобелен. Вещица была небезынтересная. Он сразу вспомнил, как на прошлой неделе в Измайлове шпалера с охотничьим сюжетом ушла за две тысячи зелени, но вида, конечно, не подал.
– Что это? – спросил он у вертлявого.
– А я знаю? Вроде, ковер.
– Какого он размера?
– А я его мерил, что ли? Ну примерно такой, – показал тот, расправив руки.
Эдик достал из пакета гобелен и неспешно, не без удовольствия принялся его рассматривать.
– Больше трехсот не дам, резанный он, замацанный, нитки везде торчат. – Хорошо, что в машине было темно, потому что на щеке у Эдика снова надулся и заалел чешущийся волдырь.
– Да ты че, он же, значит, старый очень. Накинь хоть две сотни.
– Нет, старик. Больше трехсот никак. Товар неходкий.
– Ну ты жлоб, – протянул вертлявый. – Знал бы, не поехал.
Торговаться Эдик умел и мог привести десяток аргументов, почему цена такая, а не другая, что он бы всей душой помог, выручил и. т. д., но сейчас ему было просто лень париться. С вертлявым он имел дело не первый раз, знал, что тот хоть и психованный, но отходчивый и в конце концов обязательно уступит. Вещи были краденые, другого сбытчика на такой товар у него нет, и деваться ему некуда. Выпустит пар, пройдется по матушке и заберет лаве, поэтому Эдя молчал.
Минут через пять коммерческие переговоры подошли к своему логическому завершению. Вертлявый вернулся в кабак, а Эдик, бережно свернув гобелен, покатил на Красную Пресню.
– А что? Некислый денек сегодня выдался, копейка в карман упала, – размышлял он по дороге, – так бы и дальше…
На Красной Пресне на набережной в бывшем переходе, а ныне восточном ресторане, в компании друзей гулял Седой. Седого Эдик уважал и даже немного побаивался. За ним чувствовалась сила. И деньги. Работал он по-крупному, с размахом. С копеечным товаром к нему и соваться нечего. Музейная мебель, живопись, бронза. Но поповского пастушка показать можно, Седой любил фарфор, и о его коллекции Эдик не раз слышал. Тем более что с датым Седым договариваться всегда проще.
Он прилетел в Москву в пятницу. А на следующий день, прихватив по дороге букет чего-то весеннего, снова потащился в Шереметьево встречать Юльку. Павел всегда радовался ее приездам, заряжаясь от нее бодростью и хорошим настроением. Она была удивительно позитивным человеком с самого детства.
Юля Потапова, или в узком кругу Хулия, его единственная после смерти мамы родня, доводилась Павлу кузиной. Они были почти ровесники, вместе росли, взрослели, да и сейчас старались почаще перезваниваться и встречаться, несмотря на то, что уже больше десяти лет Хулия жила в Испании. Еще в 90-х законтрактовавшись на какую-то невнятную стажировку, она на полгода улетела в Барселону, где познакомилась с местным преподавателем и спустя некоторое время вышла за него замуж. И вот уже десять лет Юлия мотается между Москвой и Барселоной по два-три раза в год, так, безо всякого дела, потусоваться. Профессор оказался симпатичным дядькой, к тому же весьма состоятельным и нежно ее любящим. Образ жизни своей супруги он не обсуждал, надо в Москву так надо. Каждый Юлькин приезд на Родину сопровождался забубенным пьянством, походами по друзьям, театрам, ресторанам. Она по-детски радовалась всему новому, с восторгом делилась впечатлениями, сорила деньгами. «Как тут у вас здорово! Столько новостей, а какие кафе… и какое разнообразие в магазинах!»
Излюбленной Юлькиной темой в дни московских визитов была холостяцкая жизнь Павла, с чем она никак не желала мириться. Но времени для маневра ей всегда не хватало. Разве за десять дней устроишь счастье брата, учитывая, что еще хочется выпить и закусить во вновь открывшихся московских заведениях. Однажды во время очередного застолья в ресторане они с Хулией и ее подругой, новой кандидаткой в его пассии, заказали «водочные шахматы», где каждая фигура – рюмка с разными настойками и наливками. В разгар веселья и сам крепко заложивший за воротник Павел вдруг разглядел, что Хулия, изловчившись, зацепила вилкой обрывок салфетки и… сунув его в рот, принялась жевать.
– Ты что-то, Юль… уже вообще… на салфетки перешла!
– А я жую и думаю, что это мне попалось такое безвкусное. Спаржа, что ли?
Хохотали они тогда до колик, с тех пор за Юлькой закрепилось новое прозвище Спаржа, но это уже для особо посвященных.
На сей раз у нее была всего неделя, поэтому матримониальные планы пришлось отложить до лучших времен, а привычный ресторанный график уплотнить. Обильные алкогольные возлияния, обычно способствующие разговорам по душам, Павлу не помогли. Помнится, он так и не решился рассказать Юле о том, что произошло с ним в музее в Чехии. Пытался заговорить, мямлил что-то про мистификацию, пыхтел-пыхтел, да так и не смог. И как ей это объяснишь? Но сам он давно все понял и расценивал случившееся как чудо, настоящее чудо. И неважно, на самом деле это было или только в его больной голове существовало. В конце концов с загадками в своей жизни Павел сталкивался не впервые. Он точно знал, что все это знак свыше, вроде поощрения ему, его работе. Он отмечен, он избран… и пусть никому, даже Юльке, про такое не расскажешь, но судьба… судьба ему улыбнулась.
Помахав на прощанье рукой и дав сестре в очередной раз обещание покончить с холостяцкой жизнью, Павел уныло отправился восвояси. В мастерской царил страшный беспорядок. В шкафу не осталось ни одной чистой сорочки. В коридоре лежала так и не разобранная после приезда из Чехии дорожная сумка. Картину хаоса удачно дополнял кот-подросток элитной породы, как нельзя вовремя оставленный соседкой на пару дней для присмотра.
– Вы, Павел, такой добрый, животных любите, сделайте одолжение, только на выходные. Он вообще-то у нас смирный.
Кот висел у нее под мышкой, уставив на Павла желтые глаза-плошки.
– А какой породы ваш котик? – с вымученной улыбкой спросил Павел, ругая себя последними словами.
– Британец, – гордо произнесла соседка и, вручив Павлу туалетный лоток и банку с кормом, с облегчением удалилась.
Кот, благородную кличку которого он моментально забыл, не успела закрыться дверь, оказался настоящим экстремистом. Он беззастенчиво ходил по столам, висел на занавесках, залезал в тарелки, драл диван и, разумеется, гадил везде, кроме своего лотка.
Вот и сейчас следы на полу говорили о том, что британец плотно покушал, хотя помещенные в коридоре миски с кормом и молоком стояли нетронутыми. Нет, он что-то ел, и много, где, спрашивается, нашел, гад, потому что его не только пронесло, но и стошнило. Английский пациент, мирно спавший на хозяйской подушке, чудом избежал расправы: потому что рука Павла уже почти коснулась его загривка, но… слаб человек. Павел издал несколько протяжных вздохов и с отчаянием обреченного, принялся за уборку.
Уже через час пол в мастерской сверкал чистотой, позвякивая ложками, гудела посудомоечная машина, на диване высилась стопка вещей, приготовленных в химчистку. Павел достал из сумки рабочий жилет, особенно ценимый им за множество удобных карманов, и с пристрастием осмотрел масляные пятна.
Из бокового кармана выпал и завалился под стол мятый желтоватый листок. Кот мгновенно зацепил его лапой и, сделав пару кульбитов, стал возить по полу. «Нет, так дело не пойдет. Ты мне опять тут грязь разведешь», – подумал Павел. Добычу, захваченную английским пациентом, пришлось отобрать. Но рука его, потянувшаяся было к мусорной корзине, застыла в воздухе. Павел развернул бумагу. Листок оказался исписанным старообразным убористым почерком. Страничка была без начала. Строчки шли ровными рядами, буквы четкие, круглые, с росчерком. Пригляделся – ба-а-а! Да тут «яти», и текст по-итальянски имеется. Это еще откуда взялось? Вот чудеса. Кто бы это мог?.. Глаза пробегали строчку за строчкой, пока не уперлись в стоявшую в самом низу подпись. Изящная, не размашистая, и вместе с тем не без пафоса… Carl Brulloff.
Удивление ураганом пронеслось у Павла по лицу… чудеса продолжались.
Он присел на краешек дивана и углубился в чтение. Но все, о чем читалось, не задерживаясь, мгновенно вылетало из головы. Он понимал только одно – перед ним доказательство. Документ, подтверждающий его правоту! Все, что с ним случилось, – не фантазия, не бред больного воображения… ЭТО БЫЛО. БЫЛО НА САМОМ ДЕЛЕ.
Болезнь моя вынудила меня взять нового доктора, владеющего дивным секретом излечивать сердечные недуги, и уже три опыта, как мне сказывали, служат тому подтверждением. По прошествии четырех недель положение мое улучшилось. В подтверждение признательности моей доктору я предложил написать портрет маслом его молодой жены. Что же касаемо рода, в котором госпожа Элена Гомэш пожелала иметь картину, тут приключилась забавная история. Будучи большой поклонницей Востока, где она провела несколько лет, Элена пришла в восторг в ответ на мое шутливое предложение изобразить ее на манер одалиски. Два дня кряду в мастерскую мою в Quinta da Rosas по ее распоряжению сносили всякий восточный хлам, из которого я, устав противиться, отобрал два-три предмета.
Нынче портрет почти окончен, и я, не имея иной возможности рассказать тебе о результатах, представляю подробное его описание.
Вообрази себе обитательницу гарема, облокотившуюся на ложе из подушек и валиков, с черными локонами распущенных волос, облаченную в шальвары. Левой рукой она обнимает тонкой работы кальян, правая небрежно закинута за голову. Полная гладкая шея украшена смарагдовым ожерельем в виде двух переплетенных меж собою змей, ставшим чуть ли не причиною наших разногласий, расставаться с ним госпожа докторша наотрез отказалась. За окнами проглядывают покрытые дымкой горы Felice isola di Madeira, послужившие источником вдохновения для еще одной моей работы, о которой непременно тебе напишу, потому что ничья благосклонность не будет мне лестнее, чем твоя.
Прижимаю тебя к своему слишком часто бьющемуся сердцу, твой постоянный друг
Carl Brulloff.
Выставка, о которой говорила Милка, находилась в буквальном смысле на шишигином болоте. Каширское шоссе, четыре остановки на автобусе от метро, свернуть во дворы… Как житель центра, Лиза редко выбиралась в новые районы и, откровенно говоря, с большой неохотой. Метро знала плохо, так как работала в двадцати минутах ходьбы от дома. И думать было нечего добираться туда на гортранспорте – сгинешь. Прикинув, во что может встать поездка на такси, она тяжело вздохнула. Денег было, конечно, жалко, но… с другой стороны, как она на каблуках, с прической, нарядная потащится на край Москвы? Сомнения улетучились, и она продолжала наматывать круги по квартире, то добавляя к своему туалету какую-то деталь, то поправляя прическу, то меняя туфли на босоножки, то отхлебывая из бокальчика холодный коктейль. Звонок мобильного прервал затянувшиеся сборы. Трубка бодро сообщила, что «они с Любишем уже выехали и будут ждать ее в холле в семь часов». Потоптавшись напоследок у зеркала, Лиза поправила еще не совсем высохшие кудри и вышла из дома. Опоздав на полчаса, она с трудом протискивалась сквозь бурлящую толпу. Художники, критики, фотографы и прочие праздношатайки оживленно беседовали и смеялись. Было жарко, липко. Официальная часть мероприятия задерживалась. Едва различив в толпе Милку с каким-то бравым красавцем, почти что Marlboro-меном, правда, пожалуй, чересчур молоденьким, отчего про себя Лиза определила его как Marlboro Light, она начала плавно продвигаться в их сторону. Вдруг ряды посетителей пришли в движение. Всех пригласили в зал. Там, под светом вспышек, в окружении гостей стояла крупная, коротко стриженная женщина лет тридцати пяти, виновница торжества художница Наталья Ротс.
Как только она заговорила, Лизе стало ясно, что живой отсюда не уйти. Громкий, хорошо поставленный голос сообщил, что выставка картин приурочена к созданию Художественного фонда Зигмунда Фрейда, который она, Ротс, собственно, и возглавляет. Не без гордости Наталья призналась, что уже несколько лет ее посещают знаковые сны, которые она, не решаясь передать психотерапевту, доверяет холстам, постигая таким образом основы психоанализа. Для нее живопись – это то самое «говорящее лечение», о котором писал Фройд, так на немецкий манер называла его художница. Далее для более глубокого понимания ее работ, а также в качестве иллюстрации конфликта между чувством долга и вожделением, художница решила-таки пересказать какой-то из своих снов. На этом этапе Лиза перестала слушать и, отделившись от взгрустнувших гостей, стала рассматривать картины. Среднестатистическая работа представляла примерно следующее: под неким концептуальным, небрежно выписанным образом (будь то дерево, гроб или собачья морда) была проведена жирная черта. Нижняя половина холста полностью посвящалась цитатам мэтра психоанализа. Чувствовалось, что Наталья Ротс каллиграфом не являлась и отдавала предпочтение скорописи. Получив некоторое представление о творчестве художницы, Лиза завертела головой в поисках Милы. Собравшиеся тем временем, прослушав наиболее интимную часть спича и отдав должное смелости и красноречию художницы, стали поглядывать на часы.
Ощутив хлопок по плечу, Лиза обернулась и увидела, впрочем, не сразу узнав, Лешку Машковского, давнишнего, еще школьной поры, приятеля.
– Привет, Лизка. Ты т-т-тоже тут? П-п-приятный сюрприз.
– Вот так встреча, Лешка, сколько лет… очень рада тебя видеть.
– Сейчас фуршет в третьем зале. П-п-пшли…
Теперь она отчетливо вспомнила, что несчастный интеллигентный Лешка еще тогда, в школе, ужасно заикался, но, несмотря ни на что, нисколько не робел и, можно сказать, даже любил поболтать. Правда, беседы с ним, особенно когда он что-то рассказывал, носили изнуряющий характер, и нетерпеливой Лизке с трудом удавалось продержаться до развязки.
Стоявший рядом с Лешкой высокий темноволосый господин, внимательно рассматривающий Лизу, заулыбался и, кашлянув, настойчиво затеребил его рукав.
– А! Забыл, па-а-зволь тебе представить моего друга Па-а…
– Павел, – быстро договорил господин и, не отрывая от Лизы взгляда, церемонно приложился к ее ручке.
– Он тоже ху-у-дожник, – пояснил Лешка.
«Вот и еще одно дарование. Неужели такой же, как Наталья Ротс», – подумала Лиза.
– Копиист, – эхом отозвался Павел и улыбнулся. «Ну, это другое дело!» – решила про себя Лиза.
– А эта кра-а-савица – Лиза, моя давняя зна-а-комая, но чем она занимается, я не знаю. Потому что давно ее не ви-и…
– Действительно, красавица, – подтвердил копиист, на лице его снова заиграла обаятельная улыбка.
– Красавица занимается полиграфическим дизайном, – объяснила Лиза и подумала, что они славно болтают… одна улыбается, другой заикается, а Милка с кавалером пропала.
– А вы, Павел, все время улыбаетесь?
– Разве?
– Да-да, смотрите на меня и улыбаетесь!
– У вас лицо смешное…
– Ни-и-чего себе ко-омплимент! – влез Лешка.
– В смысле живое… – смутившись, тут же исправился Павел.
– Ну, живое – не мертвое. А как вам выставка? – сменила тему Лиза.
– Я не критик… – коротко отозвался копиист.
– А тебе, Леш?
– Я – лицо п-пристрастное, потому что Наталья – моя су-у-пруга. Мое дело маленькое – ф-фуршет. Пойдемте уже, что ли, выпьем?
– Как? Ты? Муж?
Ледоколом разрезая толпу гостей, к ним стремительно приближалась красная, как помидор, Милица, за ней, едва поспевая, шагал Marlboro Light.
– Вот и мы! Добрый вечер. Лиза, я тебя потеряла, какая тут жара, очень пить хочется, где же фуршет, почему кондиционер не работает, здравствуйте, я – Мила, а это мой старинный знакомый Любиш. – Она тараторила, как обычно, и в заключение выразительно посмотрела на Лизу, которая едва успела подумать, что надо бы ее предупредить про мужа, как… о, ужас! Поздно!
– Ну, как вам выставка? – азартно спросила Мила и сделала сладкое лицо. – Я, конечно, не специалист, но такого кошмара давно не видела. Что-то вопиющее… а речь-то вы ее слышали?
В отчаянии Лиза делала ей знаки, кивая на Лешу. Павел, взглянув на нее, снова разулыбался, к счастью, волна оживления прошла по рядам, и приунывшая было публика хлынула в соседний зал с накрытыми столами.
– Что-то тут жарковато. Может, мы тоже чего-нибудь выпьем, Леш? – спросила Лиза. В зале было действительно душно. И Лешка охотно ее поддержал.
– Ну кто тебя за язык тянул. Эта художница его жена, – Милке в ухо процедила Лиза.
– Да? Ну и пусть! Пусть знает, что женился на сумасшедшей.
– Она не сумасшедшая, она просто денег хочет.
За щедро накрытыми столами найти место оказалось задачей не из легких.
Видно было, что ради творчества жены Лешка ничего не жалел. Посетившая добрую сотню всяких презентаций Лиза поразилась обилию водки. Нет, вина и шампанского тоже было вдоволь, но водка… С одной стороны – лето и чудовищная жара, а с другой – десятка полтора художников среди собравшихся. Так что конфликт чувства долга и вожделения Натальи Ротс рискует обернуться выбитыми зубами. Пока же приглашенные весело гремели бокалами и тарелками.
Их компания заняла небольшой пятачок у самого края стола, где было менее людно. Лешка, извинившись, отлучился, как он сам выразился, делать ре-реверансы.
– Я сам слышал о вас от Милы, вы такая шармантная. Что вам предложить? – вспомнив о своем «жениховстве», спохватился Любиш. Он говорил с забавным сербским акцентом, смешно расставляя ударения в словах.
– Спасибо, Любиш, это очень любезно, принесите мне, пожалуйста… вина.
– Сударыня, выпейте лучше водки. С ней жара уходит. – Все четверо обернулись к говорившему соседу по столу. Вид у него был добродушный. В бороде и усах он ужасно походил на Николая II.
– Очень сомнительное утверждение. В первый раз такое слышу, – сразу отозвалась Мила, которой непрошеные советы соседа, конечно же, не понравились. – Возьми мне, Любиш, пожалуйста, тоже бокал ВИНА.
На место Любиша рядом с Лизой тут же проворно просочился копиист. Высокий, с хорошей осанкой, слишком аккуратно для художника одетый, с внимательными карими глазами, он стоял около Лизы, то и дело поглядывая на нее и не решаясь начать разговор.
– Значит, говорите, вы – копиист? Редкая профессия, не так ли? – прервав молчание, спросила Лиза.
– Совершенно справедливо, профессия – редкая. Нас действительно очень немного, – охотно подхватил Павел и улыбнулся.
– Вот, вы опять улыбаетесь. Ах да, у меня лицо смешное.
– Ну нет, я же объяснил, не смешное, а живое. У вас очень богатая мимика.
Но Лиза отвлеклась, краем глаза она увидела, как Любиша и Милицу осаждает «Николай II». Он благодушно басил про неоднородность современного искусства и по-светски раскланивался с проходящими мимо, кому-то жал руку или кивал, ни на минуту не отпуская от себя Милицу.
– А вот этот тип и иже с ним, – бросил он вслед слащавому господину с напомаженными волосами, ни рукопожатия, ни кивка тому не досталось, – современное искусство нещадно эксплуатирует. Нагло, цинично, варварски… Все бы им за бесценок хапнуть.
– А кто это? – поневоле втянувшись в беседу, спросила Милица.
– Да, по большому счету, никто, просто Эдя Лейчик, проныра и торгаш, – ответил «Николай II».
– Вы напрасно так категорично обо всех… Конечно, Лапёхина… Ротс – это, кстати, ее творческий псевдоним, мы с ней вместе в 905-го учились… между прочим, Ротс по-немецки «козявка»…
– В смысле насекомое? – спросила Милка.
– Нет, в смысле в носу.
– Фу, какая гадость!
– Да, Наташка, знаете ли, любит эффектные жесты, феномены, тут кто на чем, а она на феноменах выезжает…
– А у вас, Павел, простите, я отвлеклась, есть творческий псевдоним? – спросила Лиза.
– У меня – нет, да и зачем… копиистам это не полагается, – после паузы произнес Павел, и улыбка его стала немного грустной. Неожиданно его охватило необъяснимое желание поделиться с этой милой, почти случайной собеседницей тем, что так долго мучило его, давило, мешало жить и работать… Ведь он художник, это его настоящая профессия. В голове слегка зашумело от вина или от жары, а перед глазами замелькали, как кадры кинохроники, далекие и счастливые институтские годы.
На самом деле свое решение поступать именно в Суриковский Павел, как мог, скрывал и озвучил родителям его в последний момент. Как-то незаметно подкрались выпускные, а за ними вступительные экзамены. Семью залихорадило. Мама ходила, заламывая руки: «Что же это такое! Вот наградил бог сыном! Был бы нормальный, как все дети. Вон, Шурочкина Ирка поступила в прошлом году в Мориса Тореза. И я бы тебе помогла, и французский у тебя неплохой. Ты что? В армию захотел? Очень хорошо! Пусть тебя отправят в Афганистан! Тут ведь у нас ни связей, ни поддержки. Ты хоть знаешь, что в Суриковский твой по десять лет поступают? И военной кафедры там нет! Нет, ну не идиот, скажите?» Мама пускала слезу, звала отца, звонила бабушке.
– Павлуш, я все понимаю, у тебя увлечение. Так никто тебе не запрещает. Ну, может, отнесем документы на Метростроевскую?
Но Павел молчал и уверенно держал оборону, и даже мамины слезы не могли ее пробить. Внутри у него сидела непонятно откуда взявшаяся уверенность, что все будет хорошо, у него получится.
Мамин бубнеж – она взяла отпуск и все время находилась при нем – прекратился, только когда она вместе с Павлом оказалась в Товарищеском переулке с папкой работ для творческого конкурса.
Следующие недели прошли как во сне… усталые лица членов приемной комиссии, молоденькие девчонки с красными носами и платочками, взрослые мужики-абитуриенты, непрерывно курившие у входа, душные экзаменационные залы.
И вот наконец после томительного ожидания, бессонных, беспокойных ночей раздался звонок. Это была Наталья Николаевна, первая учительница Павла в художественной школе и мамина подруга:
– Все отлично, Павлуш. Я звонила в приемную комиссию приятельнице. Ты – в списках. Молодец! Поздравляю. Я всегда в тебя верила. Теперь учись как следует, у тебя талант – а это обязывает!
Стены, шкаф, книжные полки, улыбающаяся мама – все закрутилось и заплясало перед глазами. Он схватил маму в охапку и, оторвав от пола, неуклюже расцеловал. «Je suis heureux!»[4] – закричал он во весь голос, а комната как будто наполнилась солнечными зайчиками. Он знал, всегда знал, с того самого сентября в четвертом классе, когда бабушка отвела его в Дом пионеров, Павел был уверен, что обязательно будет учиться и станет художником! Первоклассным художником!
Постэкзаменационная эйфория прошла быстро. Уже после первого семестра можно было уверенно поделить весь коллектив первокурсников-живописцев – а они в институте были самыми многочисленными – на две основные группы. К первой, «транзитной», относились прохлаждающиеся, кто продержится в институте год, много два, во вторую группу, «стоиков», входили те, кто имел шанс дотянуть до шестого дипломного курса или, во всяком случае, производил такое впечатление. Учиться было непросто. В Сурке, наследовавшем традиции Академии художеств, испокон века царила трудовая атмосфера. Это была самая настоящая муштра, со студентов сгоняли семь потов, чтобы воспитать «хищный глазомер», точность линий, чувство пропорций, быстроту схватывания «композиционных благозвучаний».
Впрочем, Павел, еще в художке приучивший себя не суетиться, не жаловался, терпеливо постигал и основы рисунка, и законы композиции, и правила цветового баланса, хотя многое из того, что говорилось, было для него уже повторением пройденного. Он умел молча делать то, что от него требовалось, не торопясь по каждому поводу самовыразиться.
К третьему курсу его начали замечать и выделять среди прочих студентов. Наработанное техническое умение постепенно стало входить в «союз с яркой творческой индивидуальностью». В его работах чувствовались и «поставленный глаз», и острая, почти неестественная наблюдательность, и внимание к незначительному, не бросающемуся в глаза. Казалось, он умеет замечать то, чего не видят другие. Было у него и другое редчайшее для художника свойство – юмор. Не остроумие, не ирония, обращающая рисунок в шарж или карикатуру, а именно юмор, заставляющий взглянуть на привычное другими глазами.
На четвертом курсе Павел со всей страстью увлекся портретным жанром. Portraire – говорила мама, – происходит от старофранцузского языка, то есть «изображать». Вот именно этому изображению он и посвящал все свое свободное время. От копирования классиков он перешел к автопортрету, потом перекинулся на портреты близких, соседей, приятелей, мучая их изнурительными сеансами позирования. Сидя, стоя, лежа, за работой, в полный рост, оплечно, акварель, гуашь, уголь, тушь, масло, акрил, смешанная техника… Он пробовал все, отважно экспериментировал, повторяя где-то услышанное: «Гениальное – это когда ЧТО и КАК рождается одновременно».
Не статус, а личность, не только передача внешнего облика, но раскрытие внутренней сути, не натянутая самодемонстрация модели, а естественное «предстояние» и, конечно, убедительная жанровая мотивировка – отличали его творчество.
Он всегда таскал с собой блокнот для набросков, которым доводил и близких и однокурсников до исступления.
Невинная мамина просьба купить к приходу гостей соль, хлеб и нарзан часто оборачивалась страшным криком. Бигуди-катыши на маминой голове, фартук поверх вечернего платья и суетливая мельтешня по кухне могли настолько его увлечь, что, сидя с блокнотом, он забывал и про хлеб, и про нарзан, и про гостей.
Теперь, по прошествии стольких лет, он даже не мог точно припомнить, когда именно началась эта чудовищная фантасмагория с портретами, перевернувшая всю его жизнь. Может, на четвертом курсе? Хотя нет, пожалуй, все началось с того самого вечера, когда в гости к родителям пришел папин друг Петр Михайлович.
Это было в канун какого-то революционного праздника из ныне отмененных. Человек он оказался интересный, яркий, как и отец, работал в Министерстве внешней торговли и объездил полмира. В каждый свой приход он потчевал их курьезными рассказами про свои поездки, про то, как шведский миллионер влюбился в солистку экспортного цыганского хора или как нашего спортсмена, решившего остаться на Западе, отлавливали кагэбэшники. В какой-то момент, заметив на стене одну из картин Павла, он стал расспрашивать его об учебе и, заинтересовавшись, отправился к нему в комнату смотреть работы. Вернулся дядя Петя с твердым намерением заказать у Павла свой портрет:
– Настоящего художника вырастили и молчите! Талант в землю зарываете.
– Его, пожалуй, зароешь, – отозвалась мама. – Вон, все стены увешал. Складывать некуда.
Она все еще оплакивала его несостоявшуюся карьеру переводчика.
– Талант надо поддерживать, – тоном, не терпящим возражений, произнес дядя Петя и принялся обсуждать будущий заказ. Он даже предложил Павлу довольно приличный гонорар, что, конечно, привело родителей в ужас.
– Нет, дорогие мои, каждый труд должен оплачиваться! А тем более – творческий! – настаивал дядя Петя.
Павел был в восторге и так хотел оправдать надежды, что не спал ночами, вынашивая концепцию будущего портрета. Помнится, уже сделав фотографии и набросок углем в интерьере дяди-Петиного кабинета, он никак не мог определиться и в результате написал два варианта, абсолютно разных. Один – в старых традициях изобилующий деталями. По замыслу Павла статуэтки, книги, экзотические детали обстановки были не просто обрамлением человеческой фигуры, а несли свою сверхзадачу. Они участвовали в композиции почти на равных, отражая характер портретируемого и его привычки. В другом варианте, используя прием a la prima, Павел, наоборот, отказался от всего лишнего. Лаконичность, стремительность, широкие свободные мазки и… работа была окончена в три часа. Мама пришла в восторг именно от нее. Но сам Павел, так и не сумев выбрать, который из двух портретов лучше, отдал сразу два. На устроенном по этому поводу ужине Павел чувствовал себя настоящим героем. Успех был безоговорочный. «Такие разные, и везде Петька прямо как живой». И никаких предчувствий…
Потом прошло какое-то время, и появилась его школьная подруга Ляля. Ей тоже захотелось портрет, но только двойной, вместе с мамой. Павлу эта идея понравилась. Они были очень похожи – Наташа, Лялина мама, так, без отчества, ее все и звали, и дочка, – обе миниатюрные, светлоокие, коротко стриженные шатенки, уютные, милые, женственные. Работа могла получиться очень занятной, как в детском журнале, «найди семь отличий», похожи, но все же разные. На сеансах позирования он буравил их глазами, пытаясь подметить все мельчайшие детали несходства.
Случай подсказал ему неожиданное решение: в столярке на Масловке, где в особенно торжественных случаях он заказывал подрамники у мастеровитого Петровича, в тот день не оказалось нужного размера, и он выбрал два одинаковых, поменьше. Тут же в голову пришла идея «разнести» каждую из моделей на свою половину. Что-то вроде диптиха. В едином композиционном пространстве светлой, изящно обставленной гостиной, по обе стороны большого круглого стола, покрытого кружевной скатертью, сидели две женщины. Каждая на своей половине. Нежная, теплая без нарочитости охра их объединяла и уравновешивала. На коленях у дочери царственно восседал большой рыжий кот. Мать держала в руках книгу. Из интерьера гостиной на портрет с ювелирной точностью переместились вазы, фотографии в ажурных рамках, лиана, ползущая по стене. «Важна каждая мелочь, каждая деталь, здесь нет места малозначительному», – рассуждал Павел и работал как сумасшедший. Увидев готовый диптих, дамы захлопали в ладоши и принялись расхваливать его на все лады: