Я предлагала пройтись по общаге и обнаружить преступника – по запаху и немытой посуде. А Димка с удивлением посмотрел на меня и сказал:
– Ты что, Лид? Какая инспекция? Сожрали – и ладно! Да хрен с ними! И на здоровье!
Мне стало неловко, и я грубо бросила:
– На здоровье? Да уж нет, пусть подавятся! Может, еще пойти и пожелать им приятного аппетита? Молчишь? Ну и правильно! Помолчи! Пока будешь ждать картошки на ужин! Заметь – пустой и даже без масла.
– А я и не знал, что ты такая!.. – грустно ответил муж.
– Какая? – снова вскинулась я.
– Да злючая, вот какая! Пельмени она пожалела! – в сердцах бросил Димка и вышел из комнаты.
Не разговаривали мы тогда где-то с неделю. Я же упрямая – уперлась рогом как бык, и молчу. И Димка молчит. Потом помирились, конечно. Но именно тогда он пришел домой пару раз поддатый. Может, тогда все и началось?
Димка окончил техникум по специальности «ветеринария». Отличная специальность, хлебная! Животных он обожал. Мечтал работать в ветеринарной клинике с домашними питомцами – любимцами мужа были собаки. Попасть туда было непросто. Но Димка попал! Как же мы радовались тогда! Как были счастливы! Я тоже заканчивала последний курс. Мечтали по вечерам: я – в школе, преподаю в начальных классах. К детям особой нежности не испытываю, но думаю, что учителем буду хорошим. Почему? Да потому что строгая, на голову себе сесть не позволю. Ответственная, работоспособная. Неболтливая – жизнь меня уже хорошо поучила.
К тому же учителю всегда уважение. Учитель!.. Родители подарки несут на Восьмое марта и Новый год – духи и конфеты. Знакомства опять же. У кого-то папаша мясник, у кого-то хирург. У кого-то мамаша на молочном заводе, у кого-то работает в парикмахерской. Что ж, она будет брать деньги с учителя любимого чада? Но с мужем я это не обсуждала – неловко было.
Решили, что будем жить в режиме строжайшей экономии – чтобы снимать нормальную квартиру. Достало нас общежитие с крысами в коридоре и грязным сортиром. Снимем квартиру в хорошем доме, окнами во двор. На высоком этаже – не ниже восьмого. Одурели мы здесь на первом – двери хлопают, крики во дворе, летом помойкой воняет. Еще и продукты крадут…
Квартирку снимем чистенькую, светленькую. С холодильником и нормальной кроватью. Телевизор приобретем сами, на сэкономленные.
На питании экономить, конечно, будем, но и радости будем себе позволять! По субботам – в кафе: салат, шашлык и бутылка сухого. Кофе с мороженым. В кино будем бегать. А летом – на море! Как я мечтаю о море!.. Картинки в журналах смотрю и мечтаю! Димка тоже на море не был. Какое море в детдоме?..
– Дим, а после моря – в Питер, а? Ну, на следующий год?
– Конечно, Лидочка! – вздыхал он и чмокал меня в ухо.
– Щекотно! – ворчала я. – Ну? Ты не ответил!.. В Питер поедем?
– Спи, Лидка! Конечно, поедем! Денег подсоберем и – вперед!
И я засыпала. Такая счастливая…
Экзамены я сдала, диплом получила, и мы стали искать квартирку нашей мечты. И нашли! Правда, не сразу. И цену хозяйка назначила вполне вменяемую. В общем, ура! И там даже был телевизор. Ох, какие же мы были!.. Все расставляли, все намывали и отмывали. Все украшали – купили дешевую вазочку, новую скатерку на стол, новую лампу. А занавески я пошила сама – нашла в хозяйкином шкафу рулон цветного сатина и сшила. Муж меня, правда, очень ругал: как ты могла взять без спросу? А вот могла! Квартиру сдаешь? Деньги берешь? Так и окна изволь занавесить! От посторонних и любопытных глаз! Что, не права?
Димка вздохнул и промолчал. Только рукой махнул: «Тебя, Лида, не переспорить!..»
Он вообще часто мной был недоволен, мой муж. Критиковал: ты очень резкая, Лида. А женщина должна быть мягкой и кроткой! И мужу всегда уступать.
Ага, кроткой и мягкой! Да если б другая судьба… да если б меня любили… Да если б меня не бросили, как вшивого бродячего котенка или щенка… Да если бы меня не променяли на чужую тетку… И не могу я быть мягкой и кроткой – мне надо было выжить, Димочка! Не спиться, не скуриться, не унюхаться. Вылезти из своей помойной ямы и всем показать! А кое-кому – доказать.
– И ты, Димка… ты – главный человек в моей жизни! И тебе я всегда буду верна – что б ни случилось! Буду возле тебя, как верный и преданный пес! Потому что умею ценить. И любить.
Только ты, мой любимый… Не уговаривай меня, ладно? И не убеждай! Что надо с моей, так сказать, мамой помириться! Как я могу все забыть? Как я могу простить самое страшное на свете предательство? Как? Как я могу закрыть на это глаза и делать вид?.. Прости, не умею. Такая вот я дурная. Такая вот черствая. Такая тупая…
Димка молчал и вздыхал. И я понимала: не одобрял.
И все-таки жили мы счастливо. Я варила любимый Димкин борщ с кислой капустой, пекла пирожки. Сидела напротив и любовалась – ест мой любимый! Ест с аппетитом! Ох, вот ведь счастье!
Хвалил он меня: «Как же ты, Лидка, готовишь! Волшебница просто!»
И я была счастлива…
Еще Димка мечтал о собаке. А я собак особо не жаловала – мы, деревенские, к собакам относимся как к сторожам: побрешет – и ладно, значит, сгодилась. Собака – она во дворе живет. Это закон.
Но мужу своему не перечила: хочешь собаку? Конечно, возьмем! И взяли ведь… Только пес наш оказался увечным – привез хозяин его в ветеринарку, услышал диагноз и сразу: «Не… Мне такого не надо!»
А Димка забрал – пожалел! Хромал наш бобик, гадил на пол. Трусливый был – видно, хозяин его хорошенько, сволочь такая, лупил. Звонок в дверь услышит – под стол! Я его не любила – брезговала. Не обижала, жалела, но… не любила. А Димка его обожал. Купал, причесывал, лечил по-всякому. И пес Димку обожал. А меня побаивался – чуял, наверное, что я к нему так… С брезгливостью.
В деревню я ездила редко – примерно раз в полгода. Просто глянуть – как там? А что там изменится? Да ничего. Дом стоит, как и стоял, молодежь разъезжалась по городам, в деревне куковали одни старики. Грусть-тоска, вот и все. Как приеду туда, дом открою, пробегусь по комнатам и – скорее обратно. В наш с Димкой рай. В тепло, на уютную кухоньку, где из крана льется горячая вода.
Осенью обрывала в нашем саду яблоки – привозила полный рюкзак. Димка любил яблочное варенье. Обирала кусты с малиной и черной смородиной – варила компоты. Вот только до меня, случалось, их хорошо чистили деревенские: я-то уехала, на что мне все это? Правда, хорошие люди давали гостинцы: свежие яйца, кочан капусты, баночку меда.
Уезжала я без грусти – даже наоборот. Скорее хотела обратно в город. Просто сбегала обратно.
Думала, что туда, в отчий дом, не вернусь никогда. И ни за что! Пытать будут, а не вернусь. Счастлива там я не была. Детство мое – это вечные слезы, тоска и обиды. «А дом надо продать», – думала я. Только Полина Сергеевна…
Соседи докладывали: она, моя Полина Сергеевна, пару раз приезжала. Недовольна была, что доча слиняла: «Ах, как же так!.. Ах, Лидка! Мерзавка! Бросила дом, огород! Все запустила!..»
Дом я бросила, а? Каково? А то что она дочь малую бросила на произвол? Это как? Сначала баба Маня – ну, это ладно. Еще ничего. А потом – тетя Тоня. Почти чужой и больной человек. С ней я намучилась – мама дорогая! Вспоминать не хочу!
Да! Письмо мне оставила, у соседки.
В письме одно недовольство: «Лида! Как ты могла! Уехать и мне ничего не сказать? Я же твоя мать! А ты так со мной! Ни адреса, ни письма! Я думала, ты после учебы вернешься! Будешь работать в поселке…»
Ну и так далее. Неинтересно…
Дом ее беспокоил больше, чем я.
К тому же врет! Адрес общаги я оставляла. И адрес училища тоже – на столе, в комнате. Придавила сахарницей, чтоб не пропала записка. Я там-то и там – написала.
Ну все понятно ведь: хочешь – пиши, хочешь – пришли телеграмму. Хочешь – денег отправь. А хочешь дочь навестить – милости просим!
Не захотела.
Устроилась я в среднюю школу около дома. Коллектив, кстати, был неплохой – если учесть, что сплошь бабский. Директриса была вменяемая и сплетен не переносила. Вот и шушукались все по углам – так, чтобы тихо. Особо не возбухали. Да и молодежи было достаточно – древних бабок мы «загасили». И Димка был счастлив: работа была ему в радость. О ребеночке мы не говорили – понимали, что рано. Надо встать на ноги. Да! Еще мы встали в очередь на квартиру! Поставили меня – как молодого специалиста в области образования.
Все у нас складывалось. И тогда мне стало казаться, что горести свои я уже отхлебала. Каждому ведь достается и счастье, и горе. Так вот, я дерьмо свое съела, сполна! Хватит, по-моему?
В общем, жили мы – не тужили. И еще – мы мечтали! Например, съездить в Питер. Листали какие-то справочники, библиотечные книжки – про питерские музеи, архитектуру, набережные. И строили планы. Ах, как это сладко – строить планы с любимым!
Нет, цапались, конечно! Я ж язва еще та… А Димка не вредный, просто злобных моих выпадов не переносил. По любому адресу – и про Полину Сергеевну, и про Королевишну, и про моих коллег-учителек…
Про коллег моих говорил:
– Слушай, Лид! А ты что, безгрешна? У тебя что, нет недостатков? Зло ты о них говоришь, о тетках твоих. А о Маше – особенно. А Маша ведь тебя выручает!
Маша эта… Про нее будет ниже. Тоже из «несчастненьких» – вроде меня. Только я жалостливо глазками не хлопаю и могу за себя постоять. А Маша… Она так сразу в слезы – если ученик нахамит, завуч замечание сделает, родительница какая-нибудь выступит. Не Маша – фиалка нежная.
Мы очень похожи были с этой Машей. Вернее, не мы, а наши судьбы. Нас обеих бросили матери. Ну, про мою все понятно, а Машкина мать свалила на Север, деньгу заколачивать. А там судьбу женскую устроила, папашу выкинула за дверь и сошлась с каким-то дядькой. А дядьке чужие дети были совсем не нужны. И про Машу он посоветовал мамаше забыть. Ну, она и забыла. А папаша Машкин вернулся. Но начал пить. Пить и буянить, да Машкину мать проклинать. А Машка внешне – как две капли воды мамаша. Вот папаша и злобился: мат-перемат, ах ты, тра-ля-ля!.. Такая же шлюха, как та!
Бил Машку, все из дома тащил. А потом его Кондратий хватил, и папаша «прилег». Все отнялось – руки, ноги. Только язык поганый функционировал. И Машку, выносящую за ним говно, он также гнобил.
В общем, два года Машка промучилась. А как мучитель помер, так она освободилась. И квартира освободилась – большая, двухкомнатная. Окна на речку.
Машку я презирала за ее тихий нрав. За ее слезы и мягкость характера. Уж как жизнь над ней измывалась! А она так тюхой и тетехой осталась – просто смешно.
Вот я и злилась на нее, и уговаривала ее не быть самой доброй. Не страдать за всех. Не расстраиваться и любить не всех подряд…
– Слышишь, а? – наставляла я.
– А как это? – удивлялась Машка-тетеха. – И детей, что ли?
– Господи! Да этих… в первую очередь! Уж в детках жестокости и дерьма…
– А как учить доброму и светлому, если ты их ненавидишь? – Машка впивалась в меня своими прозрачными голубыми глазами.
– А ты учи, ради бога! – усмехалась я. – Только сердце в это не вкладывай! Душу прикрой, поняла? Чтобы без щелочки!
– Не вкладывать душу? – Машка сопела и растерянно качала головой. – Нет, так добру и хорошему их не научишь! Они же все чувствуют, дети!
И глаза ее светлели от такого радостного открытия. Что скажешь? Дура…
Я часто думала тогда, что Машку ждут большие неприятности. С таким вот жизненным подходом. А вышло так, что я ошибалась…
Вообще мне казалось тогда, что я все понимаю про эту жизнь. А оказалось…
Как во многом я ошибалась!.. Как многого не понимала. Какого была высокого мнения о себе. Нет, не так. Конечно, не так! Какое там высокое мнение! Я – брошенный бобик. Дворняжка с ободранным хвостом и клоками шерсти на впалых боках, знающих плетку. Я думала, что меня уже ничто не возмутит, ничто сильно не обидит, ничто не сможет глубоко, до самого сердца, задеть. Я так закалилась, что могу ловко отбить любой пасс, посланный злодейкой-судьбой. Отбить и не расстроиться.
И здесь я ошибалась.
И про Королевишну… Димка тоже меня прерывал.
– А при чем тут она? Нет, ты объясни мне – при чем? – допытывался муж. – Она-то в чем виновата? В том, что твоя Полина Сергеевна одурела от счастья жить вблизи и служить? Она наверняка про тебя и не знает, Лида! Вообще не знает, что ты живешь на белом свете!
– Да нет, – усмехалась я, – все она знает. И что мать оставила меня. И что баба умерла. И что я… Да ладно! Да потому, что приличная женщина спросит у матери, как та смогла оставить ребенка. И засомневается в порядочности своей прислуги.
Глупости. Конечно, глупости! Почему Королевишну должна интересовать порядочность прислуги именно в этом смысле? Ей нужно, чтобы ей вовремя подносили свежий чай. Хорошо гладили платья. Чисто убирались в квартире. Не мечтали прилечь с ее мужем. Да! И еще не воровали ее украшения.
А в этом, я думаю – да нет, я уверена! – Королевишна была абсолютно спокойна. Да чтоб Полина Сергеевна? Да никогда!
Эта любовь, эта преданность и эта страсть были такими искренними, такими глубокими и мощными, что Полина Сергеевна ни за что бы, ни за какие коврижки!
И про Полину Сергеевну Димка обрывал меня сразу:
– Она твоя мать! И разговор кончен!..
– Да? А почему это? – от злости у меня суживались глаза. – Мать… И что? Она неподсудна? Про нее – как про покойника, что ли? Или хорошо или никак? А почему? Почему это? Нет, ты объясни! – закипала я как чайник. – Значит, если сподобилась на такой вот «подвиг былинный» – ребеночка родила – и все? Жизненную программу, так сказать, отработала? Больше никому и ничего не должна? А ребеночка воспитать?..
Димка молчал и хмурился – понимал, чем дело окончится. Ясно, что скандалом.
– Значит, – продолжала я, – вот рожу я ребеночка, сдам его в детский дом – и… все равно останусь святой?
– Она тебя в детский дом не сдавала! – буркал Димка.
И я заводилась еще сильней:
– Ах, скажите пожалуйста! Просто мать Тереза! Просто святая! Не сдала! Сколько в ней благородства, в Полине Сергеевне! Прямо нимб над головой сияет! А я, деревенщина, и не заметила, как над затылком у Поли горит. Знаешь, Дим… – я умолкала, – а ведь было бы лучше, чтобы она меня туда сдала! С самого детства, слышишь? Вроде нет у меня мамки, и все! Как у всех, понимаешь? Сирота и есть сирота! Так нет ведь – бросила, умотала, а статус свой сохранила! Вот еще и на старости лет заявится. И алименты, а? Вот будет весело! Явится – больная и старая – и скажет: доча! приехала я! доживать… в отчий дом. А ты, доча, ухаживать будешь. И содержать – я ж тебе мама родная!..
Как в воду глядела… Через три года объявилась Полина Сергеевна. А тема была еще интересней – Полина Сергеевна приехала умирать.
Потому что была смертельно больна.
Надо же! Сразу нашла, как я понадобилась! Пришла к школе и вызвала.
Ну я и вышла. И обалдела: не узнать было Полину Сергеевну! Совсем не узнать! Высохла вся, почернела… Стоит передо мной глубокая старуха – серая и тощая. Руки дрожат. Губы трясутся: доченька, доченька моя! Лида!
Ого! Тут я и доченькой стала! С чего бы?..
Молчу, смотрю на нее исподлобья, и сердце стучит: неспроста! Неспроста заявилась Полина Сергеевна! И «дочкает» неспроста – что-то случилось! Выгнали, может? Старая стала прислуга, неловкая? Лакеев ведь списывают, когда они… Ну все понятно.
А она меня за руки хватает и все причитает:
– Лидочка, Лида!
Но сердце мое хоть и билось тревожно, но масштаба всей катастрофы не представляло! А вот когда до меня дошло…
А она все бормотала:
– Беда, Лидочка! Большая беда! Такое со мной приключилось! Ох, доченька…
И давай реветь.
И тут я все поняла. И мне стало плохо.
Просто осела – там, где стояла. На бетонный парапет у школьного крыльца.
– Чтоо-о? – только и произнесла. И тут же застыла. Вернее, горло мое закоченело – слова не могу произнести.
А мама моя, дорогая Полина Сергеевна, стала меня за душу щипать:
– Больна я, дочка! Болезнь у меня ужасная, страшная… Операцию сделали, химию тоже, но… Не помогает! Вот, загибаюсь! Посмотри на меня, – и теребит меня за руку, – ну, посмотри! Ох, сколько мы бились! Сколько старались! Я ведь… так хочу жить, Лида! Так жить хочется, доченька!
А я сижу, глаза в землю. Мотаю головой:
– Да вижу я, вижу! Не слепая…
А сама думаю – не о ее смертельной болезни, а о том, что столько раз слово «доченька» я за всю свою жизнь и не слышала…
В общем, заболела мамаша моя, и заболела смертельно. Врачи давали ей год от силы, не больше. Ну и все понятно – приехала она на малую родину помирать. Чтобы успокоиться, так сказать, в родной земле. И лечь в родные могилы.
Потом, правда, вырвалось у нее:
– Я сама, Лида! Веришь – сама. Она не хотела… меня отправлять. Ты плохо про нее не думай, дочка!
И все щебечет:
– Она мне во всем помогла! Все сделала, Лида! И в больницу устроила! В самую лучшую. И водитель ее мне продукты возил – фрукты, овощи. И после больницы мне разрешили у них, понимаешь? В смысле, побыть, отлежаться! Все сделала, да! Но и у нее у самой большое горе – скончался хозяин, супруг. Скоропостижно. Она замучилась с нами, бедная! А тут еще я… Ох, ей и досталось! Схуднула, есть совсем перестала. А ведь и так – словно птичка божья! В смысле, ест, как воробей.
– Опять о ней! Опять о любимой! Ты хоть бы раз спросила у бабы: что ем я, твоя дочь? Что люблю, например! Так нет же, зачем? Она Королеву жалеет! Не себя, раковую больную, а ее! Здоровую лошадь! И за нее тревожится… Не себя, которая одной ногой в могиле, а за нее! Ест она плохо!.. Схуднула! Сбледнула! Сон потеряла – ах, ох!..
И так мне противно стало… Затошнило просто.
– Выперли тебя, – говорю, – ну, все понятно!
– Что ты, что ты! Как можно! Я только сама! Чтобы ее не обременять. Какая из меня нынче помощница? Сама еле ползаю, сил совсем нет… Оставила ее совсем одну, представляешь? Одну-одинешеньку, на всем белом свете. Никого у нее, бедной, нет – ни деток, ни мужа. А теперь вот и меня…
И в слезы.
А я снова молчу.
А потом говорю:
– Ага! А сюда, значит… помирать приехала? Тебе ж повезло – у тебя дочка есть! К ней и под крыло? Горшок, компот, простыни ссаные? Так или нет, Полина Сергеевна?
Стоит, моргает глазенками. Растерялась. Молчит.
– Лида! Дочка! А куда же мне?..
– Куда-а? Ты меня сейчас спрашиваешь? Советуешься? А почему раньше?.. Почему никогда раньше не спрашивала? Куда тебе? Конечно, сюда! Здесь же я, твоя дочь! Вспомнила, значит? Время пришло? Все правильно: кто будет ухаживать? Горшок за тобой кто будет носить? Дочка Лида? Ага! А что ж ты к маме своей, Марии Петровне, к бабе Мане тогда не примчалась? Когда та слегла и не вставала? К дочке своей, сироте? Когда та в четырнадцать лет осталась как перст? А подсунула ей дряхлую Тоньку? Чтобы дочка твоя еще и за Тонькой ходила?
Молчит, глаза долу. А я распаляюсь! Ору пуще прежнего. А в школе закончился уже пятый урок – дети горохом высыпали во двор. Стоят и слушают, как училка их разоряется. На какую-то дохлую бабку орет.
А мне хоть бы хны – ору и ору! Всю душу свою – наружу. И на всех наплевать!
– Нет, дорогая! Не выйдет! Не выйдет тебе еще раз! Катком по мне… Не пройдешь! У меня своя жизнь! Ясно? В первый раз в жизни! В первый раз в жизни по-человечески! А тут нате – явилась! Вот и вали в свою хату! И там колупайся! Как я в своем детстве «счастливом»! Привет!
Закивала, глазками моргает:
– Да-да, Лида! Да, да! Ты права, я все понимаю!.. Все заслужила! Прости!
И со двора.
Ну и хрен с тобой, Полина Сергеевна! Вот и гудбай! Постояла я еще, чтобы дрожь в ногах унять, и медленно пошла в школу.
Дети проводили меня удивленными взглядами, молча.
А мне было на всех наплевать. На всех!
Просто подумала: а вот это – за что еще одно испытание? Когда у меня наконец все наладилось? Когда мы уже о ребенке мечтали? Когда у меня с Димкой…
Нет, мне на всех наплевать – на школу, на мамашу, на весь этот сраный мир!
Только не на мою с мужем общую жизнь. Ее я решила отстаивать твердо! Насмерть стоять! И никому – слышите вы? – никому! Никому не позволю! Ясно всем? Ни-ко-му!
А ночью… Конечно же, я не спала. Я ведь живой человек. Не Полина Сергеевна.
Стояла эта рахитка, калека эта у меня перед глазами. В ушах звенит: «доченька, Лида!»
Жалкая, страшная. Руки трясутся, морда серая, глаза неживые…
И по ночам спать перестала – ворочаюсь все, маюсь, вздыхаю.
Димка проснется и смотрит:
– Ну? Ты чего, Лид? Что-то болит?
Выжимаю улыбку:
– Да все нормально! Так, просто устала. Детишки достали. Это тебе не собаки – тявкнут и ладно. Эти похуже, – и давлю из себя улыбку.
Димка смотрит на меня удивленно:
– А ты что думаешь, мне больную собаку не жалко? Или кота? Когда глаза полны боли и плачут, как люди? И скулят, жалуются? А сказать не могут. Это еще тяжелей. Странно, что ты думаешь, будто мне все это легко… – удивляется он. – И какой бы я был после этого врач?
Димка вздыхает, качает головой, отворачивается и засыпает. Ему-то что? Его совесть не жжет.
А меня, значит, жжет? Мучает совесть? Нет, я не согласна! Неправильно это. Нечестно. Совесть моя не должна болеть за Полину Сергеевну. Не должна! Потому что все справедливо и правильно – час расплаты настал. Как говорится, время раскидывать камни и время собирать. Вот и собирайте, Полина Сергеевна! Милости просим, моя дорогая мамаша!
Уговариваю себя, убаюкиваю. А спать не могу. Утром встаю как с перепоя. На работе как сонная муха – зеваю и тру глаза. На ногах стоять тяжело – все время присаживаюсь.
Детям, конечно же, по фиг, а вот коллеги недоумевают:
– Лидия Андреевна! – Это завуч. – Что с вами, милая? Не заболели ли часом? Какие проблемы? Давайте, все вместе! Мы ж коллектив! Мы вам поможем!
Ага, коллектив! Помогут они. А мне и рассказывать стыдно. И не нужна мне ничья помощь. Сама разберусь.
На всем этом свете мне нужно одно – мой муж Димка и наша семья! Все. Мне достаточно. Ох, если б уехать с ним на необитаемый остров! И никого из вас, «родные» мои и не очень близкие, не слышать, не видеть и не вспоминать.
Забыть бы вас всех – как отрезать! Сделать лоботомию, как в фильме одном.
И жить как по-новому, с белого и чистого листа – я и мой Димка, мой муж.
И никакая я не совестливая и не благородная! И страдаю я не от жалости, а от того, что эта сунулась в мою жизнь.
От несправедливости я этой маюсь. И злюсь от нее же! И расстраиваюсь, что приездом своим она мне нагадит. А другого я от нее и не жду.
И вот же черт меня дернул Димке все рассказать. Идиотка! Словно бес тянул за язык. Начала с подхихикиванием – типа:
– …Дим, вот ведь дрянь! Поддержки она захотела!
А он как взбесился:
– Ты что, на серьезе? Приехала мать и сильно болеет? Лежит там одна? Ты одурела? Не ожидал я такого… – и мотает башкой. – Она там, а ты здесь, Лида?
Возмущенно мотает. А я – в оправдание:
– Дим! Ты чего? Ты не в курсе моих обид? Моего инвалидского детства? Ты что, заболел?
– Нет, Лида! Это ты заболела! Это же мать! Мама твоя! И ей сейчас плохо. Да как же ты можешь считаться, а, Лид? У тебя что, совсем сердца нет?
Такой вот «поддержки» в кавычках я вовсе не ожидала. И я испугалась… Аж дрожь пробила. Димка мой сейчас меня разлюбит! Разочаруется во мне, бросит меня! Будет считать жестокосердной! Дрянью будет считать…
Не подумала я, что носит он в сердце священный образ своей мамаши. Жалеет ее, вспоминает. Оправдывает. Считает несчастной, ни в чем не повинной. Это у них, у детдомовских, часто бывает.
Вот тут я просчиталась: у всех интернатских мать – это святое. Даже самая жуткая и непотребная. Алкоголичка, бомжиха, воровка, наркоманка…
Дуется как мышь на крупу, в мою сторону не смотрит. Ох, я и запсиховала! Ох, испугалась! И давай к нему ластиться:
– Дим, ну? Ну что ты так? Я же не знала, что ты так воспримешь! Боялась, что скажешь «на черта она нам нужна, стерва такая?». А я бы – по-тихому, Дим! Моталась бы к ней, а ты бы и не знал!
– Да? – усмехнулся. – А что ж не смоталась? До сегодняшнего дня? Времени не было? Я осужу, говоришь? А за что? За то, что моя жена – человек? За то, что простила великодушно маму свою?..
Надел куртку и вышел из дому.
А я… Я села на табуретку и реву в три ручья:
– Димочка, Димка! Ты только вернись! Я все буду делать! Ты слышишь? И к этой… поеду! Горшки за ней буду таскать! Пеленки стирать! Только ты возвращайся! Димка, любимый! Ты только меня не бросай! А я – я исправлюсь! Я все сделаю, Димка! Чтобы ты мной гордился. Не разочарую тебя.
Все для этой стервы сделаю, все! Пусть от злобы давиться буду, а все сделаю.
Потому что жизни без тебя не мыслю. Потому что ты для меня – это все! Потому что кроме тебя, Дим…
Ну ты понимаешь…
Только я тебе этого никогда не скажу… Потому что стыдно. Стыдно так любить и так прогибаться. Стыдно так бояться и так мандражировать. Стыдно обнаружить свои слабости.
Я ведь сильная – да, Дим? Я ведь смелая, да?
А все то, чего я до смерти боюсь… никто не узнает. Даже ты, мой любимый.
И я потащилась в деревню. Димка предлагал поехать вместе. Я отказалась, подумала: вдруг не сдержусь и отношение свое к Полине Сергеевне продемонстрирую? А ведь точно не сдержусь и продемонстрирую – я себя знаю!
А при нем буду с ней терпима и ласкова. И Полина Сергеевна моя сначала обалдеет, а потом быстренько привыкнет. Знаю я ее наглую сущность.
В общем, поехала я одна. Еду, а на душе так погано, словно кошки нагадили.
Мысли всякие: а вдруг?.. Тогда Димка меня никогда не простит. Вот чего я боюсь, понятно?
Да нет, жива она, все понятно. Дурные вести быстро доходят – сообщили бы.
А если лежит и не встает? Попить поднести некому? Помирает от жажды и голода? «Ой, да ладно, Лида, – успокаиваю себя, – такие как эта… В общем, их так просто не изведешь».
Но на душе гадко, что и говорить. Тухло просто на сердце. И такая тоска… Словно я поняла тогда, в тот день, что сломает Полина Сергеевна мне в очередной раз мою жизнь. Перекорежит.
Вышла я из автобуса и плетусь по тропинке к нашему дому. Навстречу соседка, Таня Пронина. Неплохая баба, не самая зловредная.
Орет:
– Лидка, ты?
– А что, я так сильно изменилась за пару лет? Уже и не узнать?..
Танька хмыкает:
– Раздалась!
– На себя посмотри! – отвечаю я. – Башня водонапорная!
Танька всегда была высокой и толстой, ей не привыкать. А я всегда была тощей. Меня даже ребята дразнили «селедкой».
– А чего давно не была?
Я хожу быстро, Танька бежит сбоку, подстраиваясь под меня. Дышит тяжело, как паровоз.
Наконец я останавливаюсь – сама притомилась.
Танька облегченно вздыхает и плюхается на траву.
– Уморила ты меня, Лидка! А я ведь опять тяжелая! – радостно сообщает она и смеется, утирая с курносого носа пот.
Я качаю головой – осуждаю. Танькин муж, Витька Пронин, пьет как сапожник. И жену поколачивает. А эта дура рожает четвертого! Совсем сбрендила…
Ладно, не мое дело. А вот чего я долго не приезжала – не ее.
– Некогда было, – буркнула я, – да и незачем! Что мне тут? Какой интерес? Я в городе живу.
– Ага, городская! – хихикает Танька. – И как? Прижилась?
Я гордо фыркаю и иду дальше.
– К мамане приехала? – кричит мне вслед Танька. – Ну, наконец-то! А то мы думали, что ты совсем…
– Что? – Я останавливаюсь и тихо задаю свой вопрос: – Что думали, умники?
Танька краснеет и смущенно фыркает:
– Да так, ничего…
И отводит глаза. В поселке все знают нашу историю. Все осуждали Полину Сергеевну. Все жалели меня и бабу. А вот что будет сейчас – не знаю. Народ у нас переменчив на мнения и очень жалостлив. И еще – очень любит посудачить и осудить. Просто хлебом не корми, а дай осудить.
Но не на ту напали! И это все знают.
Иду по улице и краем глаза вижу, как наши все из окон повываливались. Наши все – это останки. Останки деревни, которой нет. Или почти нет. Молодежь вся свалила в города, старики понемножку умирали и площади освобождали. Часть домов стояли уже заколоченными – это если родня сделать успела. А у кого-то родни не было, и после похорон – за счет собеса и добрых соседей – дома остались доживать свою долгую жизнь: входные двери в сени были распахнуты, сараи завалены, огороды позаросли крапивой и борщевиком. Кое-где были выбиты окна, сползали толевые крыши. А крыши, покрытые шифером, были разграблены добрыми соседями: пластины шифера снимали, чтоб подлатать свои. Бесцеремонный у нас народ – берет, что плохо лежит.
В нескольких дворах жизнь еще теплилась – век свой доживали старухи и редкие старики, чьи-то дети или родня использовали опустевшие дома под дачи, а где-то еще оставалась и молодежь – например, такие, как Пронины.
Витька Пронин, Танькин муж, в город ехать отказывался. «Деревню люблю!» – объяснял он.
А на самом деле ехать в город Витька Пронин банально боялся – там надо было вкалывать, платить за общежитие, за детский сад. Покупать приличные вещи. В деревне детей не одевали: трусы и майки летом, осенью – резиновые галоши, перешитые куртки из взрослых ватников и старых пальто. Рукавицы, носки, шарфы и шапки – вязали сами. Шерсти было навалом – бабки чесали коз, овец и лохматых собак. В домах обязательно стояли прялки – черные от времени, блестящие от упорных и терпеливых женских рук. Стояли они прямо у окон – чтобы старые глаза хоть чего-то увидели.
Прялка была и у моей бабы. А после ее смерти я унесла ее на чердак. Помню, как Полина Сергеевна внимательно, словно видела в первый раз, рассматривала ее. Потрогала даже.
Я молча наблюдала за ней. Полина Сергеевна вздохнула и приподняла прялку правой рукой – попробовала на вес.
Но тяжело вздохнула и прялку отставила.
– На кой она тебе? – удивилась я.
Полина Сергеевна покраснела и смутилась:
– Да нет, не возьму! Тащить тяжело. А это модно сейчас, Лидка! В московской квартире поставить старую прялку. А еще лучше – на даче! Для интерьеру!
Я вздрогнула:
– Прялку я тебе не отдам! – крикнула я. – «Для интерьеру»!.. Чтобы вы там посмеивались и притворно умилялись: ах, красота! Ах, старина! И как это в прежние времена?
Это для них умиление! А для бабы была жизнь. Баба спрядет нитки, и в ноябре начинает меня обвязывать – новые носки, рукавицы, жилетки, кофточки.
Я сидела возле нее и смотрела, будто завороженная, как мелькают блестящие спицы в заскорузлых, кривых, раздутых, темных и любимых ладонях.
И мы с бабой тихо переговаривались. А потом она начинала гнать меня спать. А я все канючила: ну, баб! Еще полчасика!..
И через десять минут засыпала, прямо на табуретке, положив голову к бабе на колено.
А она, вздыхая, относила меня в кровать.
Все бабины «вязалки», любовно украшенные полосками разноцветных ниток, смешными и наивными узорами, плохо вывязанными (руки уже дрожали, и зрение падало) бантиками и божьими коровками, я снесла в чулан. Больно было смотреть. А когда решила их вытащить, то увидела, как сильно их погрызли и обгадили мыши. Как же тогда я ревела! Корила себя, что не сохранила, не сберегла память о бабе.