Семь утра – ее самое любимое и счастливое время. Все еще сладко и безмятежно спят: дети – само собой, им положено, муж тоже – поздний прием снотворного гарантирует сон лишь под утро. В эти минуты абсолютного покоя и тишины она может побыть одна, наедине с собой, все обдумать, спокойно оценить и распланировать. Ленивый рассвет еще только раздумывает заняться, дымится легкий парок над чашкой кофе, и аромат, сладкий и густой, растекается по просторной и светлой кухне и начинает выползать в просторы квартиры. Она тихо прикрывает дверь, удобно усаживается в «Борино кресло» – так называется эта древняя и довольно шаткая конструкция с гобеленовой обивкой – и делает наконец первый глоток.
Закрываются в блаженстве глаза. Вот оно, счастье! Кофе и, главное, – тишина! Она знает, что ей отпущено совсем немного – какие-нибудь полчаса. Ну, если повезет, минут сорок. А вот потом начнется!
Появится кто-то из «вредителей» – скорее всего, Ольга. Самая ранняя пташка и самый ответственный человек – не дай бог опоздать в школу!
Или Никоша – что хуже. Потому что обязательно начнется Никошина болезненная суета – без этого никак.
Самое ужасное – появление Ирки. Но это вряд ли. Старшая дочь крепко и безмятежно спит. И разбудить ее будет огромной проблемой – как, впрочем, всегда.
Нет уж, пусть спит до последнего, всем спокойней.
Если первым зайдет Борис, тоже не здорово. После снотворных голова тяжелая, мутная. Настроение – хуже некуда, потому что разбит и вял. В себя придет только на работе – там деваться некуда. А дома можно покапризничать и поканючить.
Она смотрит в окно и думает о том, что скоро зима – долгая и бесконечная. Дети начнут болеть – без этого не обойдется. Нужно ехать к маме – разобрать погреб, заклеить окна к зиме.
У Никоши совсем прохудились ботинки, а у Ольги нет зимнего пальто. А что уж потребует Ирка… Вот об этом лучше не думать.
Бориса начнет мучить язва – застарелая и верная подруга. Уж осенью она обнаружится наверняка. Значит, опять картофельный сок по утрам и специальный рацион. Пареное, вареное.
Она гонит от себя все эти мысли, но они не собираются ее оставлять. Да и вообще – как можно запретить себе думать? Смешно, ей-богу!
Советы мудрейшей из мудрейших – Эли, разумеется: «Вспомни Скарлетт О’Хару: “Я подумаю об этом завтра”».
Да нет, и завтра, и сегодня. И послезавтра…
Она смотрит на часы, и в этот момент тишину дома разрывает резкий телефонный звонок.
Она вздрагивает и хватает трубку – господи, только бы никто не проснулся!
– Елена Сергеевна? – голос казенный и сухой.
Становится не по себе. Слава богу, все дома и спят – мелькает у нее в голове.
Нет, не все дома. И не все спят. Машка в роддоме. Сильный толчок в сердце.
– Да, – хрипло отвечает она.
– Луконина? – голосу требуется подтверждение.
– Да, – еще раз повторяет она.
В трубке глубокий вздох – уже совсем человеческий.
– Примите соболезнования. Мария Луконина скончалась. – Голос совсем сник.
Она садится на стул и боится выронить трубку – так дрожит рука.
– Ой! – вдруг радуется голос. – А ребенок-то жив! Жив ребеночек! Девочка! Але! Вы меня слышите? Елена Сергеевна?
– Слышу, – отвечает она и кладет трубку на стол.
Частые гудки звучат так громко, так невыносимо громко – словно похоронный набат. На всю квартиру.
Первое, что приходит в голову, – Гаяне.
И еще – что же теперь со всеми нами будет? Жизнь, наверно, уже кончилась. Ведь после такого не живут!
Она в этом почти уверена.
Потом поймет – живут! Живут и после такого – и никуда не деться.
Потому что надо жить. Потому что выбора нет. По крайней мере – у нее.
Дверь распахнулась, и она вздрогнула. На пороге стояла сонная Ольга – байковая пижама с утятами, вязаные носки. Мерзлячка.
Ольга терла глаза и смотрела на мать.
– Маша умерла, – сказала Елена и не узнала свой голос.
Ольга опустилась на стул.
– Что ты такое говоришь? – хриплым шепотом спросила она.
Мать кивнула.
– Звонили из роддома. Полчаса назад. Ребенок жив. Девочка.
– Какой ребенок, мам? Зачем этот ребенок?
– Как зачем? – удивилась Елена. – Он родился. Для того чтобы жить, наверно.
– Жить? – переспросила Ольга. – А зачем ему жить, если умерла Маша? Как он может после этого жить?
– Дурочка ты, – ответила мать. – Он у нас разрешения не спрашивает. И он, вернее, она, и Тот, Кто сверху, – она подняла глаза к потолку. – А вот как нам теперь жить… Этого я не понимаю. А еще есть Гаяне. И отец. И – Юра. Что со всем этим делать, Леля? – Она беспомощно поглядела на дочь и заплакала.
Ольга сидела, глядя в одну точку. Она ничего не понимала. Как такое могло случиться? Обрушиться на их семью? Прийти и в их счастливый и мирный дом? Перевернуть и разрушить всю их жизнь? Что будет с отцом, господи? У него же сердце и язва! Что будет с Юрой, таким молодым и таким влюбленным?
А Гаяне? Про это думать вообще невозможно!
Но еще страшнее думать про Машу. Про то, что ее уже нет. И никогда больше не будет. Такой живой, смешливой, подвижной! Такой беспечной и шебутной Маши! Которая просто не может лежать холодной и неподвижной в гробу. Такой родной и близкой – ближе всех, после мамы. Куда там Ирке, родной сестре!
Маша – вот кто ее настоящая сестра! И ерунда и глупости, что она дальше, потому что у них разные матери! Маша – сестра и подруга. Лучший друг и советчик. Тайный поверенный во всех сердечных делах и секретах. Впрочем, какие там у Лели сердечные дела и тайны – глупость одна подростковая.
Господи! Про какие тайны она думает!
Маши больше нет. Как можно в это поверить?
Маши нет, а все остальные есть. По-прежнему есть. На своих местах. Все на своих местах. Спит отец, и, наверно, спит Гаяне. И не знают, чем их встретит этот кошмарный день. Все ЕЩЕ спят.
И Машин ребенок тоже спит. И ничего не понимает. Никогда у него не будет матери. Никогда.
И, скорее всего, бабушки тоже не будет. Потому что следом за Машей в гроб ляжет Гаяне.
Кто следующий? Отец? После его инфаркта?
И во всем виноват этот ребенок!
«Я его ненавижу! И буду ненавидеть всю жизнь», – подумала Ольга.
Слез не было. Только ненависть, выжигающая сердце, и страх.
Страх за всех и еще за то, как теперь поменяется вся их жизнь.
На пороге кухни возникла Ирка – привидение в короткой мятой ночнушке, со всклоченными кудрявыми золотистыми волосами.
Окинув взглядом мать и сестру, широко и сладко зевнув, она спросила:
– Ну и что с вашими лицами? По ком траур?
– По твоей сестре, – тихо ответила мать.
– В каком смысле? – переспросила Ирка.
– В прямом, – ответила Ольга. – Маша умерла.
– Шутишь? – Ирка вскинула брови.
Мать и сестра не ответили.
Ирка плюхнулась на табуретку.
– Вот тебе и доброе утро, – пробормотала она. – Неплохо начался день.
Елена Сергеевна резко встала и вышла из кухни.
Ольга покачала головой и укоризненно посмотрела на Ирку.
Ирка пожала плечами.
Ирка есть Ирка. Никуда не денешься.
Елена сидела в коридоре. Ольга подошла к матери и присела рядом на корточки.
– Мам, ну хочешь, я папе сама скажу?
Елена покачала головой.
– Нет, Лелька. Это не детское дело. Я сама. Попробую, – вздохнула она. – Иди полежи еще. Учеба на сегодня, как ты понимаешь, отменяется.
«Девочка моя! – подумала Елена. – Как всегда, хочет взять все на себя. Трудности для себя не отменяет. Леля и Ирка. Две сестры. Родные, между прочим. А разница между ними… Не разница – пропасть».
Она медленно, словно старуха, поднялась с табуретки и пошла в спальню. К мужу.
Он спал. Безмятежно и счастливо. Как может спать человек, полночи промучившийся бессонницей.
Она села на край кровати и посмотрела на мужа. Рот, как всегда, приоткрыт. У Никоши точно так же.
Она подумала: вот еще десять минут счастливого сна. Или – двадцать. Еще ТОЙ жизни. А потом начнется жизнь другая. Если вообще можно будет это назвать жизнью. Скорее всего, это будет длинный, темный и бесконечный кошмар. Из которого не выбраться уже никогда. И никому – ни ему, ни Гаяне, ни детям. Впрочем, Ирка не в счет. Может, и слава богу?
А Юра? Молодой, сильный и красивый Юра? Какая у них с Машкой случилась любовь… Кажется, такое выпадает далеко не всем. Только мечтать. Хотя кто, как не Машка, этого заслуживает…
Точнее – заслуживала. А чем она заслужила все остальное? Весь этот ужас…
Впрочем, что Юра… Крепкий, здоровый мужик. Что думать про Юру. Есть про кого думать.
И она опять посмотрела на спящего мужа.
Нет. Не могу. Слабая и безвольная. Лелька куда крепче меня. Она бы нашла силы.
Елена вышла из комнаты и притворила дверь.
Ольга сидела на кухне и смотрела в окно. Увидев мать, встрепенулась:
– Чаю, мамуль?
– Какое… – Елена махнула рукой.
На пороге появилась Ирка – одетая и накрашенная.
– Мам! Я побегу?
Ольга и Елена молчали.
– Ну что вы насупились? Я-то при чем? И вообще, чем я могу помочь?
– Ты – ни при чем, – каменным голосом произнесла мать. – Ты всегда и во всем ни при чем. И помочь ты ничем не можешь. Это правда. Если у человека нет сердца, взятки с него гладки.
Ирка досадливо кивнула – все, как всегда. Недовольны и воспитывают.
Вышла. Точнее – выскочила. Подальше от неприятностей, подальше от проблем. От всего, что огорчает, – подальше.
Елена и Ольга переглянулись. Ольга махнула рукой – не обращай внимания.
Елена вздохнула: поздно пить боржоми, как говорит Эля. А Эля всегда права.
В дверь позвонили. Ольга вскочила и бросилась в коридор.
На пороге стояла Гаяне.
Смотреть в ее глаза было невозможно.
«Скорая» приехала удивительно быстро – буквально через десять минут.
Борис лежал лицом к стене. Кое-как измерили давление и сделали два укола – один от давления, второй – снотворный. Он ни на что не реагировал и на вопросы не отвечал.
Гаяне уложили в комнате Никоши.
Никоша сидел на кухне и плакал. Ольга достала его таблетки. Дала двойную дозу и пошла в коридор звонить Вальянову.
Вальянов недовольно сказал, что простужен и приехать не сможет. Уточнил список лекарств и подтвердил – да, дозу увеличить. Но приступов, скорее всего, не избежать. Быть начеку и держать готовые шприцы.
Эля с Яковом появились к обеду. Яков пошел к Борису, а Эля писала на листке бумаги очередность предстоящих дел. Потом взяла телефон и принялась обзванивать – больница, морг; знакомые – это уже про поминки. Потом начались совсем невыносимые разговоры про колбасу, рыбу, вырезку – с директором продуктового.
Слушать это было невозможно. Ни про «батоны сырокопченой», ни про «дай голландского, на черта нам российский».
Все правильно. Кто-то должен заниматься и этим. И лучше Эли это не сделает никто. Но – только не слушать! И не слышать.
Елена заглянула в спальню – Борис повернулся к Якову и что-то тихо ему говорил. Яков держал его за руку и кивал.
В Никошиной комнате было тихо. Гаяне спала. Слава тебе господи.
Но ей предстояло проснуться.
Юре отправили телеграмму – без особой надежды, что он поспеет. Поди найди его в тайге.
А может, и к лучшему. Пережить весь этот ужас будет легче, не видя.
Елена понимала, все понимала – если бы не Эля… Как всегда – четко, грамотно, по делу. Да и кто ей Маша? Не родня, это правда. Сделано все было… Впрочем, разве можно говорить о том, что сделано все было правильно? «Грамотно и достойно» – тоже из Элькиного лексикона.
А ведь сделано все было именно так. Как ни крути. Значит – ханжество? Если кроме благодарности еще какой-то внутренний упрек?
Слишком четко. Слишком грамотно. Даже карточки в кафе – где и как рассаживаться. Словно Эля занималась этим всю жизнь. Хотя, за что она ни возьмется – все у нее выходит. Как говорит Яша, «холодным умом». Ей бы в Совет министров – Борины слова.
И Яшин ответ – бедные министры!
Тогда еще шутили…
Теперь надо было пережить этот день – день похорон. А потом учиться жить заново.
И он настал, этот день. Не исчезло седьмое число в календаре. Не исчезло. Седьмое октября. «Страшный день календаря».
После похорон Гаяне увезла родственница, тетка Ануш, к себе в Монино. Единственная родня, сестра умершего отца. Странная, «полусумасшедшая», как говорил Борис. С редкими просветлениями сознания. Хотя какая разница. У них Гаяне оставаться отказалась.
Через два дня после похорон Борис вышел на работу. И это было выходом – для всех. И для него – в первую очередь.
А Юра приехал через пять дней. Страшный, заросший, черный. Сходил на кладбище и пил на кухне – один. Елена пыталась его накормить – он молчал и ни к чему не прикасался.
Через три дня стал собираться. Елена полезла по шкафам – вытаскивала какие-то банки из запасов: тушенку, шпроты, сгущенное молоко. Положила Юре в рюкзак. Он кивнул:
– Спасибо! – И ушел.
Ольга съездила в Монино к Гаяне. Не застала – тетка сказала, что «Гаяне все гуляет».
– В каком смысле? – не поняла Ольга.
– А в прямом, – ответила та. – Уходит рано утром – в поле, в лес. Видели ее на станции. Просто бродит как тень. Один раз пришла без обуви – говорит, потеряла. А на дворе холод, дождь. Я ее спиртом растерла и стакан влила внутрь. Не заболела. А говорила, что надеялась. У нее легкие слабые, а тут – ничего. Странно даже.
Ольга оставила денег и, выпив чаю, засобиралась на станцию.
Видела, как Ануш ловко смахнула деньги в карман передника.
В квартире было тихо – ходили на цыпочках, говорили шепотом. Ирка уехала в Ленинград к подружке – вот и славно, всем легче.
Никоша рисовал и почти не выходил из комнаты. Обошлись, слава богу, одним приступом.
Борис Васильевич молча съедал ужин и уходил в кабинет. Там же и ночевал – на диване. Елена заходила перед сном и желала ему спокойной ночи. Он поднимал глаза от книги или рукописи и вежливо отвечал: «И тебе также».
Елена клала на стол снотворное. Однажды он сказал:
– Бесполезно. Все равно не берет.
Она развела руками:
– Что же делать, Боря?
– Я бы тебе сказал, Леночка, да боюсь расстроить.
Теперь не спала она – по нескольку раз ночью вставала и заглядывала в кабинет.
Облегченно вздыхала – дышит. И тихо выходила из комнаты.
Ольга спросила:
– А что будем делать с девочкой?
Елена поняла не сразу. А когда поняла, поперхнулась чаем.
– Надо ее забирать, – тихо, но решительно сказала Ольга.
Елена молчала.
– Она же наша, мам. Родная. И к тому же – в чем ее вина?
Странно – про девочку все забыли. В необъятном своем горе, ужасе, отчаянии.
Никто ни разу про нее и не вспомнил.
А ведь она была. Хотели они этого или нет.
Машки не было, а она была. И никуда от этого не спрятаться.
И опять – Эля, Эля. Все сделала, все оформила – в немыслимо короткие сроки. И даже поехала с ними за девочкой. За рулем, разумеется.
Девочку развернула там же, в больнице, и устроила скандал – у малышки были страшные опрелости, залитые гноем глазки, и явно начиналась пупочная грыжа – «наоранная», как тихо шепнула нянечка. Извиняться пришел главный врач. Ему-то Эля и пообещала «красивую жизнь». И все поверили моментально.
Девочка была точной копией Машки. Словно ту заменили и предложили прожить новую жизнь, с нуля. Те же брови – темные, не по-младенчески густые и длинные. Тот же нос – короткий и прямой. Даже ямочка на щеке та же – одна, непарная, слева. Тот же большой, четко очерченный рот – яркий, темный, с чуть выступающей верхней губой.
Приехали домой. Девочка спала на кухонном столе. Все сидели вокруг и молчали.
Малышка закряхтела. Все подскочили и бросились хлопотать.
– Машка, голодная, жрать хочешь? – спросила Эля.
Елена и Ольга посмотрели друг на друга.
Машка. Ну, значит, так тому и быть. Спорить с Элей бесполезно. Да и надо ли?
Это действительно была Машка. Без вариантов.
Борис Васильевич зашел в спальню, ставшую теперь детской, спустя неделю. Внимательно посмотрел на девочку и вышел.
Елена стояла замерев. Дыхание перехватило. Ольга погладила ее по руке.
– Привыкнет, мам. Никуда не денется.
– Не денется, – согласилась Елена.
– Потому что деваться некуда.
Узнали, что Гаяне в Москве, у себя. Поехали вдвоем – Елена и Ольга.
Елизавета Семеновна была в сердечном санатории – вызвать на похороны внучки ее не решились.
Гаяне сидела в комнате и смотрела в телевизор, работающий без звука.
Ольга достала термос с бульоном. Гаяне выпила бульон и сказала:
– Спасибо. Вкусно.
Ольга поменяла постель и пошла в ванную постирать мелкое белье – ночнушку, лифчик, трусы.
Елена повела Гаяне в душ. Та молча разделась.
Кожа да кости, вздрогнула Елена, увидев голую Гаяне.
Тело, словно старушечье, сморщилось и потемнело.
Потом пили чай.
– Гаечка! – тихо попросила Елена. – Поедем к нам, умоляю! Тебе будет легче, поверь! На людях, все вместе! Девочка такая чудная! Вылитая Машка.
Гаяне подняла на Елену глаза.
– Вылитая, говоришь? – она усмехнулась. – Может быть. Только это – не Машка. Машки больше нет. И уже никогда не будет. Нету Машки.
– Есть, – твердо сказала Ольга. – Есть и будет.
Гаяне покачала головой.
Летом перед последним курсом Боря Луконин отправился отдохнуть в Баку. Там, на апшеронском побережье, в Бильгя, у подруги детства его матери, Софьи Ильиничны, была роскошная дача. Впрочем, молодому и веселому Боре комфорт и роскошь были безразличны. Так же, как и его закадычному другу Яше, которого Боря, разумеется, позвал с собой.
Муж Софьи Ильиничны, тучный и одышливый молчун Владлен Степанович, служил большой шишкой в министерстве. В Доме правительства у него был большой и просторный кабинет. И служебная машина с водителем, и спецпайки из распределителя, и пресловутая дача – с довольно облезлыми павлинами, орущими безумными голосами, которых передразнивали приезжие, молодые московские балбесы, и прислуга – тихая, словно бессловесная, армянка Наирик, творящая на душной кухне истинные чудеса.
И городская квартира находилась в самом центре, на Торговой улице – огромная, светлая, с высоченными потолками. Сверкали хрустальные люстры на бронзовых основаниях, пах мастикой паркетный пол, матово блестела полированная добротная мебель – все из другой жизни.
С поезда приехали именно туда, в квартиру на Торговой.
Стол накрыли в столовой – хрусткая белоснежная скатерть, серебряные тяжелые столовые приборы, фарфоровая супница с дымящимся бараньим супом. Огромные помидоры – розовые, сахарные на изломе, малиновый арбуз, сладкий до невероятности. И – чурек. Иначе говоря, белая лепешка. Мягчайшая и свежайшая – десять минут как из печи.
Ребята, подавленные роскошью дома и царским приемом, голодные, с поезда, не особенно избалованные, особенно Борис – они с матерью жили более чем скромно, не позволяли себе лишний кусок. А очень хотелось!
Софья Ильинична, Софка, так называла ее мать Бориса, смеялась и подкладывала в тарелку добавки.
Назавтра была короткая экскурсия по городу на Владленовой «Победе» и спешный отъезд на дачу – стояла невыносимая жара.
Впрочем, «молодежь» (так называл их строгий хозяин) вовсе и не возражала. В конце концов, они приехали на море. А про город все ясно – составить представление времени вполне хватило.
Устроились в беседке – там прохладней и слышен шум прибоя. И еще – звезды на черном, чернильном небе. Низкие, словно можно дотянуться рукой, крупные и яркие – совсем не московские звезды.
Владлен приезжал только по воскресеньям. Софья Ильинична, Софка, почаще: «Как захочется покоя и прохлады!» – тяжело вздыхала она. Впрочем, про прохладу говорить смешно – даже там, на побережье.
Пропадали они на пляже с утра до вечера. Да еще и ночью бегали окунуться, если была особенно душная ночь.
Но бесконечное безделье никак не отменяло философских разговоров – обо всем. О будущей профессии каждого, о любви, о прогрессе, литературе, политике и, безусловно, – о смысле жизни.
Тогда, в пятьдесят пятом, Борис впервые увидел Гаяне – племянницу бессловесной кухарки Наирик. Пятнадцатилетняя девочка пришла к тетке в гости.
Борис обомлел и пропал сразу, минут через десять. Когда разглядел ее лицо, тонкое, словно выточенное искусным мастером, белоснежную, будто прозрачную, кожу, фиалковые глаза, острые стрелы черных ресниц, тонкие прямые брови, уходящие к вискам. И изящные, аристократические руки – княжьи, как говорил он потом.
Какие княжьи, боже мой! Девочка трудилась с двенадцати лет – подручной у швеи. Потому что бедность, страшная бедность – их с братом отец тянул один, давно похоронив жену, совсем молодую и очень красивую.
Девочка сидела на кухне и помогала тетке перебирать рис и виноградные листья.
Московские ретивые кавалеры предложили ей «прошвырнуться» по берегу. Она стала пунцовой и испуганно глянула на тетку. Та побелела от возмущения и тихо, но твердо посоветовала смельчакам заниматься своими делами. Выпроводила их из кухни, качая головой от возмущения, и попыталась объяснить, что здесь так не принято. И точка.
Девочка уехала рано утром, на первом автобусе. А Боря Луконин уже вовсю, с размахом, страдал.
Умная Софка ситуацию поняла почти сразу, правда, не без помощи Яшиных смешков и намеков. Подняла Бориса на смех, сказав, что эта история похожа на главу «Бэла» из «Героя нашего времени». Яшка, предатель, подхватил ее реплику радостно – смеялись вместе, долго и дружно.
А вот объекту насмешек было не до смеха. И сон был потерян, и аппетит – казалось, безвозвратно. Да и на море уже не хотелось. Тошнило от этого моря.
Гаяне он увидел еще один раз, почти мельком. Та привезла тетке какое-то лекарство и записку от отца. Выпила чаю на кухне и засобиралась в город.
Он бросился ее провожать. До автобусной остановки шли молча. Когда на пыльной дороге показался разбитый до неприличия автобус, приближающийся неотвратимо, Борис схватил ее за руку и заговорил быстро и страстно.
Он говорил ей о своей любви, о том, что она – его судьба, и в этом он не сомневается ни минуты. Что впереди у них светлое будущее. Что он вернется за ней, непременно вернется. И увезет ее с собой. Конечно, в Москву! Ну разумеется! Еще он спешил сообщить, что у него прекрасная мама, самая замечательная на свете! И что они наверняка – он в этом совершенно уверен – подружатся!
Она стояла, опустив глаза, и дрожала как осиновый лист. Когда подошел автобус, она осторожно вынула свою руку из его горячей и крепкой ладони, взглянула своими необыкновенными сиреневыми глазами, полными слез, и замотала головой. Все, что он услышал, было слово «нет». Три раза подряд.
Потом она ловко вскочила в автобус и махнула рукой. Оставив его в полном недоумении и… все-таки – счастливым.
Он долго смотрел на дорогу – белую, выжженную палящим без устали солнцем, таким ярким, почти белым, на столбы густой пыли. И, пожав плечами, сказал вслух:
– Нет? Почему нет? А я уверен, что да!
И почему-то очень бодро, даже весело, почти вприпрыжку, пошел к дому.
В замечательном настроении.
Софка, разумеется, была в курсе, впрочем, всерьез она все это не приняла – только отпускала едкие шуточки и веселилась. Он смущался, краснел и отводил глаза. А однажды прервал ее и сказал:
– Все не так, как вы себе представляете.
Софка вскинула высокие брови.
Он кашлянул и севшим вдруг голосом тихо сказал:
– Я женюсь на ней, Софья Ильинична! Вопрос решенный и обсуждению не подлежит.
Долго молчали. Яша смотрел на шахматную доску и, казалось, ничего не слышал. Потом Софка сказала:
– Бред, Бобка. Вот ведь чистый бред! Какое «женюсь»? Ты хоть понимаешь, что из всего этого может получиться? Точнее – что ничего не может получиться! Вы из разных миров, Боренька. И судьбы у вас разные. Через год или два девочку просватают. За хорошего – дай бог – армянского парня. Лавочника или обувщика. Соберут приданое – какое смогут. И сыграют свадьбу. Шумную, с народными песнями на всю улицу. А через год она начнет рожать чернявых и кудрявых малышей. И дай ей бог! А еще – ходить на базар, ощипывать кур, крутить долму, стирать в цинковом корыте, развешивать во дворе белье. А под ногами, в пыли, будут крутиться глазастые ребятишки. Три, пять, семь – сколько бог даст. А он даст, не сомневайся! Вечером придет муж – злой и усталый, и она, потупив глаза, нальет ему супа и стакан водки. И уложит спать. А с утра начнется та же колготня – базар, обед, стирка, дети. Да, еще цапанется с соседками – не там белье повесила, или еще что-нибудь. Начнется крик и скандал. А вечером о нем никто и не вспомнит – здесь народ пылкий, но отходчивый. Вечером все сядут пить чай – под алычой или тутом, в том же дворе. И так будет всегда, понимаешь? Потому, что это – ЕЕ жизнь. Та, для которой она рождена.
А ты – ты уедешь в Москву. Закончишь институт, получишь хорошую работу. Начнешь встречаться с умной и воспитанной девочкой. Из приличной, надо думать, семьи. Вы будете гулять по набережной. Ходить в театры и в музеи. Пить чай у нее дома. Дальше – предложение и свадьба. Надеюсь, детишки – один или два. Отпуск на курорте, Новый год, Первомай. Круг друзей – ну и посиделки, разумеется. И разговоры – общие разговоры, о том, что всем понятно и близко. И она, твоя жена, тоже понятна тебе и близка. На все вы смотрите одним взглядом. Потому что воспитаны в одной среде. Ты меня понимаешь, Боренька?
Он молчал. Софка нервно раскуривала папиросу.
Потом, спустя пару минут, он поднял на нее глаза и твердо сказал:
– Нет, все не так. Я женюсь на ней и увезу в Москву. И у нас будут дети, вы все правильно сказали, сколько бог даст. И я буду любить ее всегда! Понимаете? Потому что для любви разницы нет – по-разному мы смотрим на мир или одинаково! Мы не в Америке, где все делятся на богатых и бедных. И не в Индии, где существуют различные касты.
Софка прищурила глаза и усмехнулась:
– А ты дурак, Борька. Я и не знала. Ну-ну! Удачи тебе в этом мероприятии! – Она встала, затушила окурок и пошла к себе. По пути оглянулась: – Да, Лизе я, кстати, позвоню. Уж извини! Надо же ее предупредить о том, что ее ожидает!
Он пожал плечом и развел руками – дескать, ваше право.
Уезжали через пару дней. Софка, словно и не было того разговора, трепала его по щеке, посмеивалась над неуклюжим Яшей и покрикивала на шофера, чтобы он хорошо уложил под вагонные лавки коробки и мешки с южными гостинцами – фруктами, орехами, дынями и вином. Вот порадуется Лиза! И получит удовольствие!
С Яшей ничего не обсуждали. Не принято как-то было. Только уже при подъезде к столице Яша, красный как рак, пробормотал:
– Подумай, Борька. Подумай, прежде чем мать огорошить! Ведь Софа права. Умная женщина – никуда не денешься.
Мать открыла дверь и крепко его обняла – конечно, соскучилась. Бросилась на кухню разогревать борщ.
Подробно расспрашивала его про отдых и Софкино житье-бытье.
По матери ничего видно не было – может, Софка решила ей не звонить? Скорее всего.
Жизнь текла своим чередом – последний курс, диплом, тревоги по поводу распределения. Под Новый год предложил матери переклеить обои в комнате. Мать удивилась – и откуда такое рвение? Нет, ремонт будем делать весной, если будем. А потом начинала мечтать – вот закончишь учебу, будет полегче с деньгами. Купим новый шкаф и пошьем гардины! Ох, скорее бы! Две зарплаты – это уже две зарплаты. А больше зарплат – меньше заплат, радостно смеялась она.
И, вздыхая, почему-то грустно добавляла: «Вот и выучила тебя, дурня!»
Однажды спросила:
– А что у тебя с Таней? Давно про нее не слышно.
Он пожал плечами.
– Таня как Таня. На месте. Да, видимся – на лекциях. Ходили как-то в кино – всей группой.
И разговор закрыл. Не о чем было говорить.
Таня Ласкина – тонкая, гибкая, медно-рыжая и зеленоглазая – была предметом его вожделения все четыре курса. Он любил смотреть на ее профиль – нос с изящной горбинкой, высокие скулы и выражение вечного страдания и озабоченности на лице. Такой у нее был образ. Боря бывал в квартире у Тани на Чистых прудах. Огромная профессорская квартира Таниного деда. Бабушка в шелковой юбке до пят, кружевной блузке и очках на золотой цепочке. Прислуга в переднике. Библиотека – такая, что дух захватывало. Обед на белой скатерти, салфетки в серебряных кольцах.
Бульон бабуля называла «консоме». После консоме с малюсенькими пирожками они уходили в Танину комнату и до одури целовались. Потом Таня, красная и мокрая, начинала его гнать.
Он терялся, ничего не понимал и требовал объяснений. Она сидела на широком подоконнике, смотрела в окно и, не поворачиваясь, твердила, чтобы он уходил. И еще – что он ничего не понимает. Он пытался разобраться, но она была тверда как скала.
Обескураженный и злой, он хватал пальто и невежливо громко хлопал дверью.
Жаловался Яшке, что Танька – истеричка и самодурка.
Яшка покорно соглашался и кивал. И еще выводил сентенцию, что все бабы – истерички и самодурки. «Вот поэтому я никогда не женюсь!» – добавлял он уверенно и протирал носовым платком очки.
После Нового года Борис полетел в Баку. Мать, на счастье, гостила у подруги в Кашире. Деньги на билет дал Яшка – верный друг. Точнее – одолжил. «Вернешь, когда сможешь», – тяжело вздохнул он.
Деньги у Яшки, надо сказать, были всегда. Дед, гравер, для любимого внука ничего не жалел, подкидывал часто и не скупясь. А тратить тому было не на что – девиц по ресторациям он не водил, пить не пил, форсить не любил. Иногда только покупал книги в букинистическом – да и то нечасто. И еще монеты и марки – Яшка был страстный и не очень умелый коллекционер. Пока.
В Баку было холодно и очень ветрено. Моросил противный дождь. Море – серое, металлическое – казалось мрачным, обманчиво-спокойным и неприветливым. Ветер разносил по городу мелкий колючий песок.
Он купил букет гвоздик и отправился на Сарабского, 39. Сначала добирался на автобусе. Дальше пешком, довольно долго. Плутал по одинаковым дворам, тоже долго. Потом вроде с трудом, но двор тот нашел. Дом – точнее строение, узкое, длинное, состоящее из множества разновеликих, кривых, словно наспех прилепленных построек. Улица Сарабского совсем недалеко от центра, но район этот назывался Ямой – Похулдара. Точнее – вонючая яма. А еще точнее – яма с дерьмом.
Жили там в основном бедняки, разнорабочие – публика простая и очень отличная от Софкиных соседей по Торговой.
Он вошел во двор. На балконах сохло белье. В центре двора стоял огромный, кривой, почерневший от дождя стол. Поскрипывали на ветру кособокие и ржавые качели.
Старуха в теплом пальто и огромных кирзовых сапогах сидела на лавочке и дремала, положив голову на скрюченные руки, державшие деревянную клюку.
Он стоял и разглядывал балконы и окна. Одно окно распахнулось, и из него выглянула женщина в черном платке, повязанном по самые брови.
– Кого тебе?
Он назвал.
Она высунулась теперь еще больше, почти по пояс, и крикнула:
– А зачем?
Он растерялся и беспомощно оглянулся. Несколько окон уже были распахнуты, оттуда выглядывали женщины и дети разных возрастов.
Одно окно оставалось закрытым, но он увидел за легкой занавеской тонкий, еле различимый силуэт.