bannerbannerbanner
Клаудиа, или Загадка русской души. Книга вторая

Мария Барыкова
Клаудиа, или Загадка русской души. Книга вторая

Полная версия

«Величие России зиждется на собачьей верности». Герцог Сарагосский, семнадцатый маркиз Харандилья


Часть первая. Наследство Екатерины Медичи

Глава первая. Долг превыше всего

«О, пресвятая дева дель Пилар…» – с тоской думала Клаудиа, глядя сквозь низенькое крестьянское оконце на бурю, не утихавшую уже третий день. Тяжелые свинцовые тучи казалось намертво придавили почерневшую и вспучившуюся землю, стремясь превратить ее в такое же холодное и вязкое месиво, каким являлись сами. Дождь лил нескончаемыми потоками, то и дело перемежаясь крупным мутным градом, а то и липким снегом. Такое поведение природы в дни летнего солнцестояния, казалось, не по душе даже обитателям этих мест. Оно навевало невеселые думы и служило дурным предзнаменованием.

– Матка Боска, покарай этих супостатов вместе с их волосатым напыщенным тараканом, – уже в который раз, стоя в углу на коленях перед дешевой глиняной статуэткой Богоматери причитала старуха. Хозяйка избушки, вероятно, полагала, что никто из ее гостей «по польску не розумее».

Клаудиа, уже довольно сносно изучившая не только польский, но и русский язык, однако не спешила разуверять хозяйку и предпочитала общаться со всеми местными жителями знаками. Делала она это не столько из нежелания иметь хотя бы что-нибудь общее с этими далекими и чуждыми ей польскими крестьянами, сколько из врожденного интуитивного любопытства, подмывавшего узнать как можно больше о том, что думают сейчас обо всем происходящем окружающие ее простые люди. И люди, не скупясь и сами того не подозревая, демонстрировали ей всю свою ненависть к французам и их прославленному императору.

Трудно было не понять и не разделить их чувства. Собиравшаяся в их стране армия вытаптывала поля, резала скот, выметала из и без того небогатых лачуг все ценное и понравившееся, ни с кем не церемонясь и порой даже убивая особо рьяных защитников своего добра. Всего лишь несколько дней назад, еще до начала этой страшной грозы, Клаудиа собственными глазами с ужасом наблюдала разоренные фольварки, сбитые заборы, разрушенные овины и сараи, втоптанное в грязь зерно. По мнению Клаудии эти странные поляки почему-то оказались даже чересчур терпимыми; только молились и шептались по углам. «Неужели они, наивные, и в самом деле думают, что иноземная сила может принести в какой-нибудь край свободу и независимость?» – сокрушенно думала молодая женщина.

Когда она со своими спутниками въезжала в это отдаленное село, группа французских солдат развлекалась там погоней за крупной, отчаянно визжащей свиньей. Несчастное животное металось по пустырю, уворачиваясь от непрошенных объятий возбужденных мужчин в синих мундирах, и диким визгом оповещало о своем горе всю окрестность. А веселые крики и грубый гортанный хохот французов заглушали плач, стенания и проклятья старухи и женщины, что, стоя в сторонке со слезами на глазах, наблюдали за этой дикой забавой взрослых детей.

Клаудиа, не выдержав, выскочила из фуры, на которую давно сменила щегольскую карету дона Гаспаро и, нарочито медленно, привлекая к себе всеобщее внимание, направилась к заливавшимся хохотом гусарам.

– Если сию же минуту вы не уберетесь отсюда и не оставите в покое несчастное животное, я доложу о вас императору… И весь свет узнает о том, какие французы скоты! – тихо, но внятно добавила она.

Молоденький субалтерн, бегавший вместе с солдатами, в первую секунду опешил, во вторую – уже был готов вспылить, но тут к странной даме приблизились два весьма решительных и спокойных провожатых в непонятных черных одеждах, и мысли корнета приняли другой оборот.

«Тут что-то не так, – подумал он. – Черт его знает, что это за фифа! Похоже, особа весьма знатная, может, и очередная любовница нашего маршала, уж больно хороша. Такая, чего доброго, и расстрел для меня выпросит. Пожалуй, лучше не связываться».

– Что вы, мадам, – он стянул с головы кивер, – вы жестоко заблуждаетесь. Ради такой прелестной дамы… Зачем бежать к императору? Вы – мой император! Приказывайте, богиня.

И молоденький французский гусар, обладавший весьма приятной наружностью, галантно склонил перед странной госпожой кудрявую голову.

Клаудиа действительно была очень хороша. В двадцать восемь лет она обрела не только всю прелесть еще молодой, но уже познавшей жизнь и цену любви женщины, но и обладала той пронзительно-печальной глубиной темного взгляда, что недвусмысленно свидетельствовал о неком таинственном знании, обычно недоступном простому смертному. Она позволила себе ответить стройному французику легкой тенью улыбки, и тот сразу же окончательно забыл о только что полученном оскорблении и был в самом деле всецело покорен подлинным очарованием столь внезапно появившейся перед ним прекрасной дамы.

– А если я и в самом деле поверю вам, корнет, то не сбежите ли вы от меня при первой же трудности, которые, увы, так часто возникают на пути… графини? – неожиданно кокетливо вступила в галантную игру Клаудиа.

– О, что вы! Ваша светлость! Никогда! Проверьте! Королева!

– Извольте, мсье…

– Виконт де Ламбер к вашим услугам.

– Мсье виконт, я нуждаюсь в небольшом отдыхе. Обеспечьте охрану и благополучие этого дома, его хозяев и моих спутников.

– Слушаюсь, моя королева, – отрапортовал лейтенант, за пару месяцев, проведенных в Польше пристрастившийся проявлять французскую галантность на манер расторопных польских кавалеров, и тотчас принялся отдавать приказания своим несколько обескураженным таким поворотом событий подчиненным.

Сначала Клаудиа вообще не собиралась нигде останавливаться. Она прекрасно высыпалась на ходу, и если бы не этот случай со свиньей, так и проехала бы прямо до главной квартиры Португальского легиона. Однако, решив задержаться в этом небольшом крестьянском домике на пару часов, чтобы заодно привести в порядок себя и свои мысли, она вскоре нежданно-негаданно оказалась полностью отрезанной от мира. Потому что едва только собралась она отправиться дальше, как любезный Ламбер, разместившийся вместе с солдатами в этой же деревушке, указал ей на наползающие тучи и предложил переждать непогоду в тепле, под крышей.

Молодая женщина вспомнила, как в этот момент озабоченно взглянула по указанному виконтом направлению, увидела сгущавшуюся на востоке тяжелую темноту и тут же услышала отчетливый раскат еще отдаленного грома. Одна туча была серая, свинцовая, а другая – иссиня-черная. Из обеих то и дело вырывались зигзаги молний, и мрак быстро начинал окутывать землю. Клаудиа с виконтом стояли, точно завороженные, и какое-то время следили за тем, как тучи стремительно приближаются, все ярче освещаясь изнутри рваными ослепительными вспышками и наполняя воздух оглушительными раскатами усиливающегося грома. Но вот черная туча брызнула дождем, а серая разразилась градом.

Клаудиа с виконтом, словно дети, вбежали в дом. Дождь поначалу лишь слабо брызнул, а град весело прошуршал по их лицам мелкими ледяными осколками, но это продолжалось всего несколько мгновений. Затем ливень хлынул стеной, а еще немного погодя сменился крупным полновесным градом, угрожающе колотившим по всему вокруг и поднимавшим с земли целые фонтаны жидкой грязи. Несколько страшных порывов ветра разметали пирамиду ружей, окончательно сорвали с петель уже болтавшуюся калитку в соседнем заборе и обвалили стоящую за ним небольшую плохо уложенную поленницу дров.

Виконт спокойно наблюдал за тем, как его люди выскакивали из соседних лачуг и, прикрываясь ташками[1] от убийственно колотящих градин, затаскивали под крышу развешенную на заборах амуницию. Юноша даже представить боялся, что творится сейчас на открытом пространстве, где стоят десятки уже переправившихся дивизий, и где в данный момент мог бы находиться и он сам, если бы не приказ командира полка во что бы то ни стало достать фуража на десять дней. И… он никогда не встретил бы эту странную красивую женщину…

«Неужели она приносит счастье?» – вдруг совершенно неожиданно промелькнуло в сознании де Ламбера, и он с благодарностью перевел взгляд с полыхавшей за окном грозы на молча сидевшую у окна женщину, в своем тяжелом жемчужном платье из тафты и брошенном на плечи малиновом бархатном спенсере казавшуюся даже несколько нереальной, словно сошедшей с картины старых мастеров.

«Этот молодой человек послан мне Богом», – ответив на сияющий взгляд легкой полуулыбкой, подумала в свою очередь и она, словно их обоих в один и тот же момент пронзила какая-то странная мистическая искра. Но в следующий момент забеспокоился ребенок.

Впрочем, если бы она была одна, ее не остановила бы никакая туча…

Клаудиа отошла от слюдяного оконца, беспросветного из-за вот уже третьи сутки клокотавшей непогоды, подошла к простым широким нарам, служившим здесь постелью, и поправила сбившееся одеяло на мирно спящем семнадцатом маркизе Харандилья.

Ему шел уже третий год, и до сих пор малыш не приносил всем вокруг ничего, кроме искренней радости. Мальчик получил в наследство не только странную для испанца внешность, но и все шесть имен отца с прибавлением по традиции, имени деда по матери. Впрочем, доном Хоакином его называл только дон Гаспаро, все же остальные предпочитали простое домашнее прозвище Нардо[2]. О, с какой нежной заботой смотрел хозяин замка д'Альбре на своего крестника перед разлукой! И как быстро затем ушел, потушив в глазах глубокую чистую грусть и больше так и не показавшись до самого их отъезда из замка. Клаудиа не знала, что герцог провожал ее повозку взглядом из своего высокого окна до тех пор, пока они не скрылись из виду, горячо молясь и осеняя их путь крестным знамением.

 

Глубокая печаль сжала сердце Клаудии. Мысли о доне Гаспаро незаметно перетекли в воспоминания об отце. Старый, утомленный жизнью, бесчисленными выпавшими на его долю несчастьями и ранами, он не протянул долго даже в райской обстановке садов замка д'Альбре и год назад тихо скончался на руках ее и Игнасио. «Будьте счастливы, дети мои», – было его последним напутствием, и глаза старика светились при этом истинной верой в реальность такого счастья. Сам дон Рамирес умер счастливым, и это во многом облегчало Клаудии страдание от вечной разлуки с ним.

Вскоре после смерти отца Игнасио сбежал из замка. Клаудиа догадывалась о том, где он мог быть, но предпринятые розыски ничего не дали. Она все чаще молчала, замыкалась в себе, в разгар работы или занятий останавливаясь и глядя неподвижными глазами куда-то вдаль, в некую точку, видимую ей одной. Ребенок, не причинявший никаких хлопот, тоже мало отвлекал ее, и, в конце концов, дон Гаспаро вызвал свою воспитанницу на прямой и откровенный разговор.

– Я прекрасно понимаю вас, ваше сиятельство, – мягко обратился он. – Ваш муж в Германии, ваш отец умер, ваш брат, вероятно, скрывается в Сарагосе, а, скорее всего, находится среди гверильясов этого эль Эмпесинадо, ваш друг Педро – в Америке…

– А я в это время здесь, с ребенком, – поспешила закончить Клаудиа.

– С вашим сыном, герцогиня, – уточнил герцог.

– Да, с моим сыном, – мягче, но все же равнодушно ответила она.

– Дон Гарсия не обрадуется вашему появлению, – неожиданно твердо закончил свою мысль дон Гаспаро.

И в который уже раз Клаудиа вспомнила, как вздрогнула она от такой неожиданно и столь отчетливо высказанной самой ею втайне подозреваемой истины. О, какими беззащитными, широко распахнутыми глазами посмотрела она тогда на дона Гаспаро.

И вот теперь точно так же глядела она на мутные струи дождя, заливавшие жалкую слюду, словно безутешные слезы, и точно также задавала себе безответный вопрос, почему вдруг радость обернулась печалью? Однако и сейчас, как тогда перед доном Гаспаро, перед своим всемогущим покровителем, Клаудиа так же упрямо ответила на все сомнения лишь одной, исходившей из самого ее существа, фразой:

– И все-таки мы должны быть с ним рядом.

«Да, она должна быть с ним рядом. Так было там, во всех опасностях. И так будет здесь».

– Но вы даже не представляете себе, герцогиня, какие события назревают сейчас на севере Европы, – спокойно сказал на это дон Гаспаро.

– Какие еще события?

– Судя по всему назревает большая война…

– С кем?

– С Россией.

– С Россией?

– Да.

– И дон Гарсия отправится на эту войну?

– Да. И война эта будет ужасна.

Клаудиа не колебалась ни мгновения, и никакие трудности не могли испугать ее. Вряд ли возможно пережить что-то еще более страшное, чем та зима в Сарагосе. Но тогда ей вдруг вспомнилось другое, пронзившее, словно молния. Это прозрение было столь неожиданным, что она не удержалась и колко сказала:

– Но зачем-то все эти годы я учила русский язык и даже сделала в этом, по словам учителя, большие успехи.

Дон Гаспаро долго, молча и устало смотрел на свою воспитанницу.

– Да, я намеревался отправить вас в Россию, но…

– Но что же вдруг изменилось, ваше сиятельство? – насторожилась Клаудиа и, опасаясь новых доводов против своей поездки, решительно сказала. – Ничто не может служить для меня препятствием, ваше сиятельство! Я готова отправиться туда хоть завтра! – и энергично выпрямилась в кресле, всем своим видом давая понять, что дальнейшие разговоры на эту тему бесполезны.

Однако герцог все так же продолжал молчать, устремив глаза на огонь, полыхающий в камине. Затем он встал, как бы говоря тем самым, что аудиенция закончена, и коротко бросил.

– Готовьтесь в дорогу, герцогиня. Вы выезжаете через две недели. Все необходимые инструкции получите накануне отъезда.

На востоке, то трусливо прячась за тучами, то вновь неохотно появляясь на небосклоне, мерцала непривычно мелкая убогая луна. Несмотря на середину июня, было сыро так, что, проведя по обшлагу мундира, граф Аланхэ ощутил под пальцами влагу. Однако в шалаше, наскоро сделанном его саперами, поскольку во французской армии не признавали палаток, стояла такая же сырость. Поэтому граф решил, что, выйдя на воздух, сделал совершенно правильно.

К тому же, спать он все равно не мог: уже давно его мучили даже не столько ночные кошмары, сколько видения дня, с новой силой обрушивавшиеся на его сознание с наступлением сумерек. И сейчас, вспомнив о ведьмах и кострах Родины, он неожиданно сам для себя улыбнулся – такими детскими показались они вдруг по сравнению с тем, что выпало на его долю. Аланхэ стиснул зубы, и его лицо, и без того бледное, стало почти фосфоресцирующе белым в неверном свете северной ночи. Он ненавидел эти ночи, не густые и жаркие, как в Испании, не спокойные и бесцветные, как в Пруссии, где он проторчал последний год под командой безукоризненного маршала Даву, а эти призрачные, дрожащие, словно в бессилии, польские ночи. Граф вновь передернул плечами то ли от сырости, то ли от омерзения; и у него перед глазами опять встала отвратительная вчерашняя сцена.

Они с генералом д'Алорно, его начальником штаба, возвращались из местечка Понемунь, где ежедневно проводились уже никому ненужные, ибо все давно было решено и так, совещания. Неожиданно за леском послышался шум, ржание многочисленных лошадей и крики. Генералы переглянулись и, не сговариваясь, повернули в ту сторону.

На огромном пшеничном поле во все стороны скакали французские кирасиры, топча и портя зерно. За последние несколько месяцев Аланхэ уже насмотрелся на то, каких трудов стоит не только засеять такие поля, но и реквизировать плоды, снятые с них: выбитые окна, сожженные фольварки, дороги, усеянные оскаленными мордами бессмысленно прирезанного скота, а главное – обреченные на непроглядную нищету сотни людей. Аланхэ сам слышал, как один из его капралов рассказывал, что, по его подсчетам, один французский солдат оставляет нищими никак не меньше сотни поляков.

И вот теперь он несся, забыв, что перед ним не дорога, а полный ямами и завалами лес, и раскаленная добела ярость душила его. Но в то же время граф Аланхэ каким-то странным образом вдруг увидел себя, словно сверху. Он смотрел сам на себя с этого выцветшего неба, видел оттуда свой гнев и печально улыбался, ибо раньше никогда, ни на вымуштрованных парадах в Прадо, ни в аду осажденной Сарагосы, ни в унизительном французском плену, не позволял себе пасть до подобных чувств. «Это возраст», – подумал он, но, не позволив себе размышлять дальше, сжал лошадь шенкелями еще сильней.

И с той же, так и не сошедшей с ледяных губ улыбкой, он осадил коня прямо перед высоким капитаном в слепящей глаза кирасе.

– Извольте сойти с коня, когда разговариваете со старшим по званию, – почти прошептал Аланхэ и невольно стиснул рукоять плетки. Вся ненависть к французам за все долгие пять лет, казалось, сконцентрировалась для него в этом бравом вульгарном капитане. Тот, удивленно и вполне добродушно оглядел коричневую с красным форму Португальского легиона, красовавшуюся на не вовремя будто с неба упавших генералах, и, пожав плечами, спрыгнул в пшеницу. – Номер полка! Кто позволил вам… портить посевы?

– Это распоряжение интендантского ведомства еще от мая месяца…

– Вы что, капитан, не понимаете, что завтра же бессмысленно попорченного вами зерна не хватит для действительных нужд армии? – спокойно вмешался всегда рассудительный д'Алорно.

– Немедленно соберите людей и ступайте прочь. – Большие, прозрачно-серые глаза обожгли капитана, и он, проклиная про себя всякий иностранный сброд, неизвестно зачем набранный императором, неохотно отдал приказ.

Генералы вернулись на дорогу к реке.

– Благодарю тебя, пресвятая дева Аточская, – поднял два пальца Аланхэ, и в облаке, на мгновение закрывшем солнце, улыбнулось ему черноглазое, в ореоле рассыпавшихся пепельных волос, лицо Клаудии. Какое счастье, что ее сейчас нет здесь, и она не видит всей этой грязи еще не начавшейся войны.

С того времени, как в унылом городке Фуа в Гаскони, где держали пленных испанских офицеров, появился граф де Мурсиа и вызволил его из заточения, Аланхэ пробыл с молодой женой не так много времени. Более того, возможно, в самой глубине души, он вообще не хотел ее видеть, ибо именно она каким-то неведомым ему образом казалась ему тем единственным доводом, который вынудил его, шестнадцатого маркиза де Харандилья, согласиться на унизительные для испанца и аристократа условия освобождения. Аланхэ никогда не забывал и не мог забыть, как бы ему этого ни хотелось, того мрачного зала в городском магистрате, куда его, изможденного, с незаживающей гниющей раной, в обрывках мундира, который он отказывался сменить, вызвал комендант. Обтершееся золото тускло светилось на портьерах и мебели, и такой же слабый свет лился из узких готических окон.

В зале его ожидал все тот же крепкий и коренастый мужчина в темных одеждах, некогда вызволивший Клаудиу, ее отца, брата и Педро Сьерпеса из сданной французам Сарагосы. Мужчина при входе дона Гарсии встал и с легким поклоном обратился к вошедшему.

– Возможно, вы не помните моего имени, ваша светлость. Дон Стефан, граф де Мурсиа, к вашим услугам.

– Рад вас видеть. Надеюсь, вы прибыли с добрыми вестями? – равнодушно ответил дон Гарсия, первым садясь в одно из стоящих друг против друга кресел.

Он так же равнодушно и спокойно выслушал слова де Мурсии о том, что Клаудиа, ее отец и брат совершенно поправились, равно как и удивительные новости о Педро, готовящемся к отправке в Америку – и безучастно отвернулся, глядя на причудливый завиток на спинке кресла, уже давно вышедшего из моды. Плен томил его, но еще больше угнетало сознание того, что даже освобождение не даст ему возможности продолжить борьбу против завоевателей.

– Так вы проехали через все Пиренеи только для того, чтобы сообщить мне об этом?

– Разумеется, не только об этом, – осторожно ответил дон Стефан, испытующе разглядывая своего визави. – Но, например, еще и о том, что уже существует договоренность между моим патроном и императором французов о вашем освобождении.

Аланхэ внутренне напрягся, но не позволил себе выдать волнения ни единым мускулом лица и, почти лениво глядя прямо в глаза де Мурсии, ответил:

– Но, как вы должны понимать, это невозможно. Я офицер и дворянин.

Дон Стефан некоторое время молча разглядывал дона Гарсию, словно ожидая от него еще каких-нибудь слов. Но Аланхэ молчал, и Мурсии пришлось первым нарушить тягостное молчание.

– Я сам солдат, ваша светлость. И мне прекрасно понятны ваши чувства. А потому я буду предельно откровенен с вами, – спокойно сказал дон Стефан и, поднявшись, принялся задумчиво расхаживать по залу. Дон Гарсия при этом ничуть не изменил своей отстраненной позы, продолжая задумчиво смотреть в дальний угол, где на консоли стоял бюст Наполеона. – Во время первого моего визита император французов поставил единственное жесткое условие вашего освобождения – служба в его армии. Никакие доводы и никакие указания на ваши подвиги и ваши раны не возымели действия. Я счел эти условия неприемлемыми и, не дав никакого ответа, весьма удрученным вернулся к моему повелителю. Однако наш герцог, ваша светлость, человек воистину великий. Он объяснил мне, что это условие не только не неприемлемо, но и…

– Граф Аланхэ не знает никаких «но и», ваша светлость! – резко оборвал его дон Гарсия. – Передайте мою благодарность вашему патрону, кто бы он ни был, и простите мне то, что ваши хлопоты оказались бесполезными. Мне нечего терять, кроме того единственного, что у меня осталось. Да теперь мне и не нужно большего. И еще. Будьте так любезны, скажите коменданту, чтоб меня увели – в пять мы с офицерами играем партию в трик-трак.

«Бедный и счастливый граф де Мурсиа, – думал при этом дон Гарсия, – за его плечами не стоят десятки и десятки поколений, для которых слово «жить» означает «жить безупречно», а сама жизнь отождествляется только с честью».

Дон Гарсия встал, и теперь оба графа стоя мерили друг друга взглядом.

– Так вы отказываетесь, граф?! – не спуская глаз с дона Гарсии, неожиданно прямо спросил де Мурсиа. – Аланхэ даже не счел нужным отвечать на этот вопрос. – Отказываетесь, даже не выслушав нашего предложения? – продолжал между тем настаивать де Мурсиа.

 

Серые глаза на нездорово-белом лице Аланхэ, казалось, рассматривают что-то на самой переносице стоящего перед ним человека.

Де Мурсиа выдержал этот тяжелый, почти непереносимый взгляд знаменитого героя Испании и, подойдя к нему ближе, несколько понизив голос, сказал:

– Вы нужны нашей стране.

– Я уже сделал для нее все, что мог, – устало отвернулся Аланхэ. Ему очень хотелось бросить в лицо этому пышущему здоровьем человеку, что лучше бы он, если и в самом деле солдат, как утверждает, отправлялся бы на баррикады Толосы, чем разъезжать по Европе с какими-то сомнительными намерениями. Однако воспитание не позволяло ему указывать не входящим в его подчинение людям, что они должны, а чего не должны делать.

– Вы заблуждаетесь, граф, извините мою дерзость! – тихо, но твердо ответил дон Стефан и отошел прямо к самому бюсту Бонапарта. Некоторое время он оставался к Аланхэ спиной, словно погруженный в созерцание завоевателя Европы. Затем резко повернулся и жестко, едва ли не со злостью, продолжил. – Еще раз простите меня, граф, но, мне кажется, я понял ваши мысли. Вы считаете, что я напрасно теряю время, что мне следовало бы давно уже превратиться в пушечное мясо и выплеснуть свои мозги на какой-нибудь мостовой в Испании! – Аланхэ пожал плечом, давая понять, что это его не касается, и всем своим видом демонстрируя лишь одно – готовность принять вызов. – Однако в этом мире нет ни одного человека, кто мог бы упрекнуть меня в трусости или в попытке уклониться от выполнения собственного долга. Но я уверяю вас, граф, идти на верную смерть – не всегда самое правильное решение. Лично вы способны гораздо на большее, нежели просто на благородное превращение себя в ничто. Мы с вами должны мыслить стратегически и смотреть далеко вперед.

Вновь повисло молчание, в течение которого оба графа снова испытующе разглядывали друг друга. И дон Гарсия понял, что этот странный человек все равно не отпустит его до тех пор, пока не выскажет все, с чем приехал. Тогда он позволил себе улыбнуться.

– В этот мире никто никого ни к чему и никогда принудить не может, – мгновенно заметив, как смягчился Аланхэ, несколько спокойнее продолжил дон Стефан. – Трус и слабый человек всегда самостоятельно уламывает свою совесть. И именно на этом пути лежит самый обильный источник человеческих бедствий. – Он вздохнул, как вздыхает человек перед неизбежным. – Но мы не собираемся предлагать вам ничего недостойного. В любом случае, вы сделаете ваш выбор сами.

Аланхэ по-прежнему держал на лице улыбку и молчал, однако Мурсиа почувствовал, что его слова все же возымели некое действие.

– В этом зале слишком душно. Я предлагаю пройти немного по здешнему саду и не спеша обсудить некоторые весьма важные вещи. Разрешение у меня на руках.

Аланхэ едва ли не обреченно согласился выйти вслед за доном Стефаном в сад…

Сзади раздался шорох раздвигаемых веток, и из шалаша вылез грузный д'Алорно, всегда и при любой погоде спавший, как сурок. Но, видимо, перед этим рассветом не спалось и ему.

– Чертовские ночи здесь, а, граф? – потягиваясь, сказал он, титулуя Аланхэ графом, поскольку здесь, во французском лагере называть его герцогом Сарагосским было, по крайней мере, нелепо. А ведь он по праву гордился этим своим новым титулом, и теперь процедуру присвоения этого титула он вспоминал как один из самых приятных моментов своего полугодового пребывания в замке д'Альбре. И вот теперь дону Гарсия приходилось едва ли не скрывать свое подлинное имя, что причиняло ему еще большие мучения. Ах, с каким торжеством он бросил бы в лицо всем этим Бергским, Эльхингенским, Ауэрштедтским свое гордое имя героя Сарагосы! Но Клаудиа и маленький, ни в чем неповинный семнадцатый маркиз Харандилья лишали его этой возможности. А главное – возможность освобождения от этих гортанных иноземцев Испании! И Аланхэ только привычно прикусил губы. – Какая-то склизкая мерзость, а не ночи! То ли дело у нас! – д'Алорно был эльзасцем. – Который час? Впрочем, раньше полудня все равно ничего не начнется, я сам разговаривал вчера с Аксо. А каков манифест! – Д'Алорно вынул из-за отворота мундира сложенную бумажку, очевидно, копию из штаба армии. – «Солдаты! Вторая польская кампания началась. Первая закончилась Фридландом и Тильзитом, где Россия поклялась в вечном союзе с Францией и войне с Англией. Сегодня она нарушила свое обещание – или она думает, что мы потеряли разум?..» – Д'Алорно читал, а луна продолжала все так же предательски скользить за облаками, и от ее зыбкого влажного света дона Гарсию все сильнее охватывала неунимаемая никакой силой воли дрожь. Наконец, заметив, что манифест не производит на графа должного впечатления, д'Алорно сложил бумагу и раскурил трубку. Но на этот раз даже запах дыма, обычно оживлявший Аланхэ, вдруг показался ему неприятным. – Кстати, слышали ли вы про вчерашнее приключение императора?

– Что там опять? Поляки, ломающие шапки перед освободителем отечества или польские панны, устилающие ему дорогу цветами? – скривился дон Гарсия.

– О, совсем в ином роде, граф! На поле выскочил заяц, и Фридланд, эта скотина, которая в другое время спокойно щиплет травку под вой картечи, испугался, понес и вывернул императора из седла.

– Что?!

– О, все в порядке, земля здесь, как пух, и император даже не чертыхнулся, как обычно, в таких случаях, и не послал подальше ни Коленкура, ни Бертье. Правда, говорят…

Но Аланхэ уже не слушал его, придвинувшись поближе к краю обрыва. «Надо же, – думал он, – именно Фридланд, названный в честь одержанной Наполеоном ровно пять лет назад победы над русскими, победы, вынудившей Александра заключить Тильзитский мир… И он споткнулся».

Графу опять вспомнилось, как накануне переправы, уже у самого Немана он и д'Алорно встретились с императором. Наполеон вместе с Коленкуром и Бертье лично объезжал местность для рекогносцировки и приказал генералам присоединиться к свите.

Повсюду были песок и мрачный хвойный лес одинаковые настолько, что генералы свиты несколько раз сбивались с дороги. Они промотались так целый день, и вот уже в сумерках прямо посреди леса жалким огоньком засветилась деревянная часовня. В часовне оказался только один старый ксендз, который, стоя на коленях, горячо молился. Император, войдя в часовню, бесцеремонно прервал молитву старца, как всегда, вопросом без обиняков:

– За кого молишься, старик: за меня или за русских?

Поляк медленно поднял седую голову.

– За вас, ваше величество, за вас, – печально ответил он.

Наполеон довольно улыбнулся.

– Правильно, старик. Именно так и следует поступать правоверному католику и истинному христианину, – затем, подозвав Коленкура, велел выдать старику сорок новеньких франков. Ксендз молча снова опустил голову и еще более усердно забормотал молитвы на своем тарабарском языке.

А Аланхэ тем временем со все нараставшим ужасом слушал, как трое французов принялись оживленно обсуждать столь прекрасное предзнаменование. Дон Гарсия охотно согласился занять место в арьергарде и медленно поехал сзади. Теперь не только лицо его, но и душа, словно окаменели. Неужели этот человек полагает, что несчастными сорока франками он заплатил за всю, в год ободранную до нитки, страну? А главное – неужели все они здесь совсем ослепли, и только ему, истинно верующему сыну Испании, ясен подлинный смысл слов старика? Так молятся только за пропавших, погибших, обреченных…

И вот теперь дона Гарсию еще сильнее поразила эта история с зайцем – два предзнаменования за два дня подряд – священник и заяц, Бог и сама природа… Римляне в этом случае принесли бы богатые жертвы богам и еще неизвестно, выступили бы в поход или нет… А этого безумца, похоже, и впрямь уже не остановит ничто.

Эти размышления вновь вернули графа Аланхэ в сад магистрата Фуа, к странному разговору с доном Стефаном.

Осень тогда расцветила окружающую природу всеми цветами радуги, превратив землю, деревья и самый воздух в какое-то злато-багряно-прозрачное праздничное кружево. Когда они вышли в сад, дышать и в самом деле стало намного легче, и оба некоторое время молча шли, любуясь умирающей красотой окружающего мира.

– Вы, я надеюсь, в курсе последних событий и более или менее представляете себе, чем занят сейчас неугомонный император французов? – прервал, наконец, молчание граф де Мурсиа.

– Он готовит армию для вторжения на Британские острова, – спокойно ответил дон Гарсия.

Граф де Мурсиа с любопытством взглянул на Аланхэ, словно подозревал в его словах какой-то подвох или недосказанность.

– Это лишь внешний ход дела. Но в чем именно смысл его приготовлений?

1От французского tache – сумка. Плоская сумка трапециевидной формы, пристегивалась к сабельной портупее. Обязательная принадлежность гусарского обмундирования.
2Nardo – (исп.) тубероза, символ надежды и любви.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru