– Ну, к маме, наверное, твоей!
Николай замялся: с мусорным ведром в руке перед этой вышколенной девочкой он вдруг почувствовал себя не слишком уверенно.
– Ты, может, извещение ей передашь, а то почтальон по ошибке к нам в ящик его кинул.
– Через порог нехорошо! – строго сказала Ирочка. – Пойдемте!
Она повернулась и, как заправская горничная, ловко лавируя между диваном, креслами и телевизором, стоящими в просторном холле, повела его куда-то в глубь квартиры, распахнула двери в одну из комнат и, войдя первой, тихо доложила:
– Мамочка! Там сосед дядя Коля принес какое-то извещение.
– Да, пусть войдет! – послышалось милостивое разрешение Тамары Викторовны, и Ирочка жестом пригласила Николая войти. Замявшись, куда бы пристроить мусорное ведро, он в конце концов оставил его на пороге и шагнул в комнату.
Семь пар глаз чинно сидевших за длинным обеденным столом членов семьи как по команде поднялись на него от изящных тарелок, на которых у всех одинаково лежало по столовой ложке овсяной каши и по кусочку белого хлеба с аккуратно размазанной желтой пленкой стоявшей на столе «Рамы». Блеск многочисленных столовых приборов, разложенных как для банкета, высоких стаканов с какой-то до краев налитой розоватой жидкостью удивил Николая. Возле сидевшей во главе стола Тамары Викторовны стоял так же ярко сиявший тостер, который в установившейся тишине неожиданно громко «выстрелил» очередным куском поджаренного хлеба, отчего дети, церемонно-старательно державшие локти и спины, одновременно вздрогнули и у одного из мальчиков из-за ворота выпала идеально отглаженная белоснежная салфетка. Тамара Викторовна тотчас же ему на это молча указала, сделав «страшные глаза».
– Приятного аппетита, – ошеломленно пробормотал Николай, ощущая, насколько нелепо выглядит в своих домашних трениках и вытянутой майке на фоне с утра уже тщательно отутюженных рубашек мальчиков и оборок и рюшечек на платьях девочек.
– Николай, – своим обычным тусклым голосом проговорила Тамара Викторовна, аккуратно специальными щипчиками кладя кусочек поджаренного хлеба к себе в тарелку, – не присядете ли с нами позавтракать?
Николай замялся:
– Нет, спасибо, я уже завтракал! Я, собственно, на минутку… не предполагал… – Слова отчего-то застревали у него в горле. – Вот, Тамара Викторовна, почтальон ошибся, к нам в ящик бросил, а это ваше.
И он протянул ей извещение.
Тамара Викторовна неспешно подняла на него свои антрацитовые, чуть навыкате, глаза и… Николаю опять стало несколько неловко. Что-то было в ее взгляде такое, отчего у него мгновенно взмокла спина и горячая волна стала заливать шею и уши. Удивляясь сам себе, он поспешно положил извещение на краешек стола и повернулся было уходить.
– Ну хотя бы чаю с нами выпейте! По-соседски! Дети, приглашайте!
Это был совершенно запрещенный прием, поскольку отдрессированные воспитанники мгновенно засуетились. Старшая девочка поднялась и поставила на стол чистую кружку, средняя подала ему белоснежную салфетку, один из мальчиков вышел и вернулся с горячим чайником, еще один придвинул свободный стул.
Явно довольная произведенным на Николая эффектом, Тамара Викторовна все так же бесцветно, не повышая тона, руководила процессом:
– Валя, достань, пожалуйста, из серванта розетки и дай ложечки. Артем, вот тебе ключ от моей комнаты! Справа от двери на полке стоит банка с джемом, принеси, пожалуйста!
Из-за стола с почтительной покорностью поднялся самый старший мальчик.
Неожиданно в ровном и мерном голосе Тамары Викторовны зазвенели едва уловимые металлические нотки:
– И ради бога, больше ничего не трогай. Не как в прошлый раз, когда у меня пропала коробка пастилы и из-под кровати – две банки рыбных консервов.
Артем взял ключ и уже направился было к выходу из комнаты, когда один из младших, неожиданно и придушенно хихикнув, сообщил:
– Он потом этой рыбой своего Эдика угощал. А пастилой они коньяк «Наполеон» заедали… Его Эдик принес – я сам видел… А потом они зачем-то дверь на ключ закрыли… И мне больше ничего не было видно…
Артем на секунду застыл, метнул в говорящего испепеляющий взгляд и, едва удержавшись от гневной реплики, вышел.
– Данила! – ледяным тоном произнесла Тамара Викторовна. – Тебя никто не учил, что подглядывать и подслушивать, и уж тем более ябедничать – это дурно!
Николай с изумлением наблюдал за Тамарой Викторовной, мысленно прикинув, сколько в нынешнее голодное время мог стоить коньяк «Наполеон» и откуда у мерзкого, «крученого» прыщавого хлыща, в компании с которым он неоднократно встречал Артема, могли бы взяться такие деньжищи? Следом за этими размышлениями в мозг прокралась брезгливая догадка: да, видимо, девочкам во дворе вряд ли стоит ждать свадебного торжества рука об руку с Артемом – место подле этого красавца явно было занято «далеко и надолго». От всего этого Николай вдруг затосковал…
А Тамара Викторовна тем не менее, словно ничего не случилось, мгновенно преобразившись обратно в гостеприимную хозяйку, елейным тоном попросила Валю подать тарелку «для гостя» и стала собственноручно намазывать «Раму» на еще один только что «выстреленный» из тостера кусочек батона.
– Присаживайтесь, Николай, я как раз вам горячий хлебушек под джем приготовила.
– Нет-нет, спасибо! Я не могу!
Он мучительно искал повод уйти и все никак не мог подобрать какую-нибудь приличествующую моменту фразу: странная липкая атмосфера этого завтрака буквально затягивала его своим душным дурманом.
– У меня там Анютка одна, Ленка в магазин убежала, – неожиданно для самого себя вдруг выпалил он.
– А вы идите возьмите Анютку и приносите ее сюда… Дети с ней поиграют. И ей будет не так скучно, правда, дети?
Семь голов послушно кивнули, восемь пар глаз буравили Николая, и самым неприятным был взгляд, от которого он никак не мог уклониться, – чернослив глаз Тамары Викторовны на ее несколько лошадином, крупном лице отчетливо отсвечивал теперь лихорадочным антрацитовым блеском.
– Нет, ну… это, вероятно, невозможно… она только что уснула… – проблеял он в окончательной растерянности, отступая из столовой в холл в поисках входной двери. – Я все же пойду – вдруг проснется…
В проеме он столкнулся с Артемом, несущим обклеенную яркой этикеткой непривычной формы банку.
– Ну, раз Николай не хочет, – опять же как ни в чем не бывало сказала Тамара Викторовна, – Артем, тебе придется отнести джем на место. А вам, – она окинула строгим взглядом детей, – не отвлекаться от завтрака.
Семь пар глаз, уже жадно «съевшие» всю банку, покорно опустились к овсянке, а Артем круто на каблуках развернулся и одновременно с Николаем вышел из столовой.
И, конечно же, Николай с того странного утра совершенно безотчетно стал соседку избегать: пережидал выйти из своей квартиры, если слышал, что семья копошится в тамбуре, переходил дорогу, если загодя видел Тамару Викторовну на улице, даже выскакивал из автобуса, если с соседкой доводилось оказаться в нем одновременно. Отчего-то более всего на свете он не хотел еще раз «напороться» на ее пристальный, лихорадочно-блестящий и так неожиданно, так неуместно ласковый взгляд.
И вот теперь в кромешной тьме лестничной площадки ее нескладная, сухая, широкоплечая фигура в нелепо накинутом поверх спортивного костюма банном халате была так недопустимо близко, что ему захотелось отодвинуться, вжаться в стену. Но отодвигаться было некуда: прямо перед его лицом в свете свечи рисовались рычажки предохранителей, а плечом он упирался в раскрытую железную дверку щитка.
– Подождите, так и у вас тоже нет света? – вдруг сообразил он.
– Нету, – с неожиданной готовностью кивнула Тамара Викторовна. – Я, собственно, почему и вышла… как и вы – проверить пробки. – И она опустила глаза.
– Значит, во всем доме нету… А я думал, это у меня лопнувшая лампочка свет выбила… Тогда нет смысла тут больше торчать…
Он аккуратно прикрыл дверцу лестничного щитка и двинулся к своей квартире. Тамара Викторовна засеменила за ним. Тени их в свете двух свечей колебались и плясали, причудливо изгибаясь на лестничных пролетах и в углах.
У своей двери Тамара Викторовна неожиданно задержалась:
– Николай!
Он обернулся.
– А я что-то давненько Леночки не вижу…
– Да она с Анюткой в деревне у отца, – неохотно ответил он, желая как можно скорее попрощаться.
Но Тамара Викторовна прощаться явно не собиралась.
– Вы меня простите, если я лезу не в свое дело, Николай… Но я так… по-человечески, по-соседски… Вы целыми днями дома… Вы ушли из института?
– Нет. Просто он фактически не работает.
– Ну да, ну да, – покачала головой она. – Это теперь повсеместно… И… как же вы живете? Почему же с Леночкой не уехали?
– Ищу работу, – меньше всего Николаю хотелось обсуждать с соседкой состояние своих плачевных дел. – Доброго вечера, Тамара Викторовна!
И он уже хотел было закрыть двери, когда свеча соседки снова качнулась в его сторону.
– Николай, подождите!
Он нехотя высунулся опять – проклятое воспитание!
– Скажите, а вы же понимаете в электричестве?
Николай усмехнулся.
– Естественно.
– Но тогда… пока вы не найдете работу, я, может быть, могла бы помочь… если, конечно, вас это не оскорбит…
Два черных глаза в неверном свете свечек горели сумасшедшим лихорадочным блеском. Николаю опять стало как-то мутно-тоскливо, к тому же в надетых на босу ногу ботинках подстыли ноги.
– У моих знакомых что-то случилось с проводкой, мигает свет, – тихо и вкрадчиво заговорила Тамара Викторовна. – Не работают две розетки… Люди вполне интеллигентные… не знают, к кому обратиться… Вы могли бы им помочь, а они… они вполне в состоянии поблагодарить за работу…
В первый момент Николай словно задохнулся – было такое ощущение, что его ударили в грудь. Он даже обрадовался, что при свете свечей достаточно темно и вряд ли Тамара Викторовна разглядит, что с ним происходит. Хватанув ртом душный, пахнущий расплавившимся стеарином тамбурный воздух, он хотел было уже совсем попрощаться и закрыть дверь, но неожиданно вспомнил, что сегодня ничего не ел и что завтра есть ему будет совсем-совсем нечего. И послезавтра тоже. И что начался ноябрь… Что в деревню к своим хорошо было бы съездить хотя бы на Новый год – говорят же, что, как его встретишь, так и проведешь. А провести следующий год без Ленки и Анютки ему вовсе не улыбалось.
– Я, конечно, не могу настаивать, – едва слышно продолжала говорить Тамара Викторовна. – Но мне кажется, это было бы для вас сейчас… как бы… некоторым выходом из сложившегося положения на первое время…
Николай по-прежнему молчал. Уже даже понимая, что молчание его сильно затянулось и становится почти неприличным, он по-прежнему не мог выдавить из себя ни слова, пытаясь справиться внутри себя с чем-то, что так же сильно беспокоило, как и тот «темный провал», в который он упирался в своих рассуждениях о новой реальности.
– Если вы, конечно, не против, давайте сделаем так, – улыбнувшись, сказала Тамара Викторовна. – Идемте, я дам их телефон, а вы уже сами дома для себя решите, будете им звонить или нет.
– Спасибо! – и опять неожиданно для себя самого Николай шагнул к Тамаре Викторовне, прикрыв за собой дверь своей квартиры. – Да, давайте… на всякий случай… не сам, так найду им кого-нибудь поприличнее…
Но где-то в глубине души он понимал, что искать никого не будет, потому что Новый год он должен встретить с отцом, Ленкой и Анюткой, а иначе… иначе и без того треснувшее по всем швам бытие окончательно разъедется, и он, уже заблудившийся в этих трещинах, не сможет уцепиться даже за какой-нибудь ошметок…
В квартире Тамары Викторовны было странно темно и тихо.
– Проходите, проходите! Дети еще кто в садике, кто в школе на продленке, кто в кружках… Нет-нет. Не сюда… Сюда, пожалуйста…
Он пробирался за ней через холл и далее по какому-то коридору, где чуть не упал, запнувшись о трехколесный велосипед, пока не щелкнул ключ в замке́ и они не очутились в небольшой комнатке, которую почти всю целиком занимала гигантская кровать. Пока Николай справлялся со своей неловкостью, Тамара Викторовна поставила свечу на тумбочку и в поисках записной книжки начала копаться в стоявшей тут же сумке.
Он огляделся. По обе стороны двери от пола до потолка в стену был вделан стеллаж, на полках которого высились пирамиды из консервов, стопки коробок, какие-то разноцветные пузатые пакеты, пластиковые стаканы и коробочки с яркими цветными этикетками. Блики от свечей играли на боках многочисленных стеклянных банок и бутылок, полиэтиленовых, прочно запаянных прозрачных упаковок, в которых он с удивлением разглядел очертания сыров, колбас и даже рыбы, почему-то хранящихся вне холодильника. Вдоль другой стены, в ногах кровати, стояло несколько мешков – по-видимому, с крупой, а в углу у окна был втиснут довольно большой холодильник, на котором тоже громоздились горы закованных в целлофан продуктов.
– Вот, нашла! – в неверном колышущемся свете свечи Тамара Викторовна напряженно вглядывалась в свою записную книжку. – Подержите, пожалуйста, я сейчас найду листочек бумаги и запишу вам номер.
Она снова покопалась в сумке, вырвала страничку из какого-то другого блокнота и взяла ручку.
– Ее зовут Лилия Ивановна – моя коллега, наш доцент. Милейший человек.
Она протянула ему записанный номер. И снова он наткнулся на ее антрацитово-отблескивающий в свете свечей взгляд и неожиданно буквально физически ощутил, что в этой комнате-складе довольно мало места и очень душно.
– Спасибо.
Ему очень хотелось как можно скорее уйти, тем более что вид продуктового изобилия отозвался в нем отвратительно острым чувством голода. Да таким, какого он не испытывал ни разу за эти три недели. Но он не знал, как это нужно сделать, настолько двусмысленным показалось ему пребывание в этой спальне-складе, в замке́ которой торчал ключ, где неприлично темно и как-то очень по́шло оттого, что горят свечи. Было что-то бесстыдно неправильное в том, что он оказался здесь наедине с этой мужиковато-нескладной женщиной, чьи глаза неотступно следовали за каждым его движением, отчего он просто застыл, боясь пошевелиться.
– Вы, может быть, поужинаете с нами? Как раз сейчас будут возвращаться дети…
Этот вопрос вывел его из ступора:
– Нет, нет, спасибо! Спасибо за телефон… Я пойду…
Он потянул было на себя дверь комнаты и, вдруг поняв, что не запомнил пути, которым они шли по этой странной квартире-лабиринту, осознав, что самостоятельно не найдет выхода в кромешной тьме, вновь был вынужден остановиться.
– Николай! А вы когда-нибудь пробовали арахисовое масло?
– Что?
Тамара Викторовна нырнула куда-то вниз, к полу, и из темноты достала высокую увесистую серебристую банку с пластиковой крышкой и без этикетки.
– Это настоящее американское арахисовое масло. Возьмите. Попробуйте!
– Нет, нет. Спасибо!
Она рассмеялась тихим и неожиданно мелодичным, каким-то рассыпчатым смехом.
– Не думайте, вы тут никаких сирот не обделите! Это единственное, чего мои дети терпеть не могут. А нам его привозят в больших количествах. Смотрите!
Она нагнулась, опустила свечу и подняла край покрывала. Он присел: стройные плотные ряды таких же банок уходили, сколько хватало свечного света, в подкроватную мглу.
– Убедились? Тогда берите две, – разогнулась Тамара Викторовна, попутно выхватив еще одну банку и аккуратно опустив покрывало.
– Да, спасибо, – машинально ответил Николай, понимая, что если начать отказываться, то эта двусмысленно-фантасмагоричная сцена будет длиться бесконечно. – Спасибо. Я попробую. Я пойду?
Она вышла в коридор вслед за ним, тщательно заперла дверь и положила ключ в карман халата.
– Идемте, а то вы тут у нас заблудитесь.
Прижимая к себе банки, держа свечку над головой, спиной ощущая присутствие Тамары Викторовны, словно под конвоем Николай проследовал до входной двери.
– Стойте! – вдруг воскликнула она. – А у вас хлеб есть?
– М…мм… ммм, нет, не купил, – машинально соврал Николай.
– Тогда ждите!
Ее свечка свернула куда-то во тьму и тут же замаячила обратно.
– Держите! – она протянула пакет. – Тут два батона… у нас прямо недоразумение какое-то с утра: я хлеб купила, и Артем принес, и Витя… Если масло понравится – приходите еще, я с удовольствием с вами им поделюсь.
Оказавшись в тамбуре, Николай облегченно вздохнул, когда за его спиной тихо щелкнул дверной замок. Толкнул дверь в свою квартиру и сразу направился в комнату отца, но на полпути вспомнил, что там все усыпано стеклами, которые без света он собрать будет не в состоянии, и с досадой прошлепал на кухню.
Свеча почти догорела, поэтому, поставив банки и бросив пакет на стол, он полез в пенал за следующей. Потом долго искал, во что же ее поставить, нашел какой-то стаканчик, накапал туда стеарина. В свете двух свечек – одной догорающей и одной бодро и жизнерадостно затрещавшей фитилем – в кухне стало светлее и уютнее.
В пакете кроме двух батонов оказалась большая круглая пластиковая коробка, на которой было написано «Rama», и маленькая ярко-желтая прямоугольная картонная.
– Lipton, – прочел он. – Yellow Label Tea.
Щедрость соседки превосходила все мыслимые приличия.
– Да у меня, можно сказать, сегодня пир горой! – не слишком весело пошутил он и привычными движениями зажег конфорку под чайником, достал чашку, уселся за стол.
– Ну-с… Арахисовое масло… Посмотрим, что это за зверь такой, – сказал он сам себе и хватанул ножом по батону.
Густая, чем-то похожая на горчицу масса равномерно растеклась по поверхности куска хлеба. Он откусил и тут же понял, что без чаю горьковато-приторно-сладковатую еду не проглотит. Но чайник еще и не думал закипать, и от нечего делать Николай уставился в окно, за которым беспросветно, монотонно моросил мелкий дождик. Шла вторая половина осени, однако о снеге не стоило и мечтать. Ни один фонарь не освещал глухой, сопливый ноябрь. Темно и нудно было за окном.
Наконец чайник свистнул, Николай распечатал коробку, достал пакетик, с удивлением обнаружив, что чувствует едва уловимый аромат чая.
– Эко я… изголодался-то, – невесело усмехнулся про себя и с наслаждением глотнул обжигающую терпкую жидкость.
Отрезав второй кусок хлеба, Николай сперва намазал его тонким слоем того, что было похоже на сливочное масло, и только потом добавил слой арахисовой массы. Вкус стал мягче, не так сводило горло от непривычно-резкого, приторного ощущения жирной сладости.
Еда оказалась неожиданно сытной, и от двух бутербродов он разомлел… Лениво рассматривая увесистые, тусклым серебром отсвечивающие жестяные банки, Николай прикинул, что при экономном использовании этого ему хватит еще как минимум на месяц. Надо только обеспечить себя хлебом. Покопался в кармане штанов, достал смятую бумажку с телефоном.
– Лилия Ивановна, говорите… доцент… Розетки, говорите, сгорели… ну-ну…
Давясь собственным сарказмом, он швырнул бумажку на стол, аккуратно завернул хлеб, убрал в буфет банки, чай, блюдечко, на которое выложил уже использованный пакетик (авось заварится второй раз), ополоснул нож и чашку…
Дальше делать было нечего. Потому что, разглядывая листок с записанным на нем телефоном в свете свечи, он понял, что почти не различает букв и цифр. А значит, пока не дадут свет, работать не сможет. То, что читать и писать в таких условиях он не приспособлен ни физически, ни психологически, вызвало у него новый приступ самоиронии. И потому что вспомнил: все великие базовые открытия в физике были произведены и записаны именно в неверном пламени стеариновых огарков, и потому что ощутил вдруг, что неожиданно быстро привык к своему пусть однообразному, странному, но строго размеренному бытию. Теперь же, когда в нем произошел досадный сбой, он не знает, чем себя занять.
От непривычной сытости клонило в сон. Прихватив догорающую свечу, Николай добрел до комнаты отца и, по памяти обогнув предполагаемый ареал рассыпанного стекла, рухнул на диван.
В их с Ленкой кровати он не спал со дня ее отъезда. Тогда, вернувшись из деревни, чтобы заглушить в себе Анюткин крик, не выветрившийся из памяти за почти три часа дороги, он тут же сел работать. Очнулся далеко за полночь. Голова гудела, разбирать постель было лень, и он, не раздеваясь, даже не сняв ботинки, устроился на отцовском диване.
С того вечера так и повелось: отпадая от расчетов и выкладок, гипотез, тезисов и выводов, он, закутавшись с головой в старенький клетчатый плед, сворачивался под ним калачиком и проваливался в тяжелый густой сон.
Да… и вправду… Его быт как-то быстро опростился до невозможного, словно с облегчением отбросив все лишние заботы, связанные с необходимостью «выходить в люди». Ничуть не парясь тем, что спит не раздеваясь, а даже радуясь этому – не надо будет устраивать день «большой стирки», возиться с просушкой и глажкой белья, тратя драгоценное время на эти глупости! – уже на вторую неделю своего отшельничества он перестал и бриться. Сперва ему даже было забавно каждое утро рассматривать в зеркале ванной комнаты свое постепенно затягиваемое ряской щетины и оттого становящееся каким-то не своим, непривычным, лицо – бороды он никогда еще не носил и потому испытывал жгучий интерес: а каким он с ней будет? Но это занятие быстро ему наскучило, поскольку ожидаемого ощущения собственной академичности борода не прибавила. Поэтому всей радости от нее было в том только, что не приходилось теперь каждое утро, чертыхаясь, выскребать бритвой кожу до синевы. И вскоре он принимался рассматривать себя в зеркале только тогда, когда стремительно курчавившаяся поросль начинала ему мешать и ее приходилось неловко укрощать ножницами.
От прежней «цивилизованной» жизни осталась только привычка окончательно просыпаться под душем, постепенно, по мере возвращения к реальности дня, убавляя горячую воду и выскакивая из-под окончательно ставшей холодной струи прямо в банный халат уже свежим, бодрым и готовым к работе.
В остальном же… Две майки, куртка от спортивного костюма на случай, когда в отцовской комнате становилось сыровато, пара треников – оказалось, что человеку не так уж много надо, если он ежедневно не выносит свою «тушку» на всеобщее обозрение.
Сам собой выработался и нехитрый режим: строго по понедельникам он нехотя гонял по комнатам пыль. И то скорее из нежелания получить от вернувшейся Ленки взбучку за запущенную квартиру, нежели от большой потребности в чистоте и порядке. По понедельникам же он и стирал. Как и большинство граждан своей страны, искренне ненавидя начало недели, он из какой-то безотчетной мести своему прежнему образу жизни принципиально сделал его выходным. Заняв большую часть этого никчемного дня хозяйственными заботами, потом, даже если оставалось время, он уже не работал, а блаженно-бездумно валялся на диване с книжкой в руках.
Однажды, наугад вытащив с полки толстенный неопознанный том, он неожиданно для самого себя неторопливо и с наслаждением перечитал «Войну и мир». И вдруг понял, что в свое время пропустил в этой эпопее все самое интересное. Решив проверить свою догадку, он целенаправленно нашел давненько читанную им «Анну Каренину», после чего окончательно утвердился в справедливости от кого-то слышанной мысли: хорошие книги следует читать дважды. Сперва в ранней юности со всеми ее заботами, жаждой и нехваткой приключений, судорожно впитывая все перипетии встреч-расставаний, побед-поражений, потерь и обретений героев. И, конечно же, потом… Когда накапливается запас личного жизненного опыта. Как вода в любимых им в детстве переводных картинках разъедала тонкую, мутную бумажку, скрывающую вожделенное изображение, так и собственное пережитое при перечитывании стирает флер сюжета, обнажая под его туманной пленкой ярчайшие краски смысла.
За Толстым последовали Диккенс, Пришвин, потом Марк Твен, который, как оказалось, написал не только «Тома Сойера». Словом, занудные осенние вечера Николай проводил в изысканной компании мыслителей прошлого, получая удовольствие от того, что не только разделяет их суждения, но и – теперь уже! – дополняет своими размышлениями, которые набрасывал косыми строчками карандашом на длинных полосках бумаги, вкладываемых между страниц.
Убедившись в том, что любая книга, которую он доставал с полки, была готова говорить с ним теперь глубинно-понятным, близким его ощущениям языком, он вскоре просто перестал выбирать и, закончив одну, наугад вытаскивал из шкафа другую. Эта своеобразная лотерея мотала его воображение по городам и странам, временам и событиям, сюжетам и судьбам, разворачивая перед мысленным взором гигантскую панораму человеческой жизни, которая, как оказалось, была и раньше не только не менее напряженной, трудной и запутанной, чем его собственная, но и удивительно схожей с современной. Менялись только костюмы, прически и манеры. Все остальное было таким же: те же страсти, обиды, радости и огорчения…
Угревшись под пледом и некоторое время проведя в сытой полудреме, Николай осознал, что заснуть окончательно ему не удастся. Он снова зажег огарок и наугад протянул руку к полке с книгами.
– Баратынский!
В слабеньком, мерцающем свете огарка читать, конечно, было трудно, но можно. И тут на него накатил новый приступ сарказма.
– Романтика одиночества при свечах… в мечтах и грезах… Бред какой-то…
Однако томик не отложил в надежде, что старомодный, громоздко-громыхающий патетичными строфами классик подействует на него добрым снотворным. Потому повыше взбил пыльную диванную подушку так, чтобы голова была как можно ближе к стоявшей на краю придиванного столика свече, и наугад раскрыл книжку.
Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель,
Ты был ли, о свободный Рим?
К немым развалинам твоим
Подходит с грустию их чуждый навеститель.
За что утратил ты величье прежних дней?
За что, державный Рим, тебя забыли боги?
Град пышный, где твои чертоги?
Где сильные твои, о родина мужей?
В душе зашевелилось неприятное ощущение беспричинного раздражения…
Тебе ли изменил победы мощный гений?
Ты ль на распутии времен
Стоишь в позорище племен,
Как пышный саркофаг погибших поколений?
Мысль, которую он так старательно забивал работой, вырвалась из тисков воли и, зажегшись, стремительно побежала по нервам, как огонек по бикфордову шнуру… Мозг взорвался болью, заломило в груди. Николай сбросил плед и рывком поднялся.
Под тяжелыми обложными ватными тучами над городом стояла плотная непроглядная мгла, так плотно прилипшая к оконному стеклу, что оно, как зеркало, беспощадно отразило помятое, несвежее, закучерявившееся неопрятно-обкорнанной бородкой мужское лицо. Всегдашняя короткая стрижка давно уже утратила форму, волосы в беспорядке рассыпались надо лбом. Вытянутая линялая домашняя майка бесформенно свисала с плеч…
Взгляни на лик холодный сей,
Взгляни: в нем жизни нет;
Но как на нем былых страстей
Еще заметен след!
Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит,
Утратив прежний грозный рев,
Храня движенья вид.
Книжка глухо шлепнулась на диван…
Николай, впервые за месяцы своего одиночества, вдруг совершенно отчетливо понял, что его жизнь как-то безвозвратно остановилась. Вернее – если уж быть до конца честным перед самим собой – он зачем-то остановил ее сам.
Как никогда остро он почувствовал вдруг, что эта ноябрьская беззвучная глушь на самом деле обманчива. Войлочная непроницаемость ночной мути была полна миллионами звуков! Где-то по дорогам по-прежнему ехали машины, куда-то спешили прохожие, кто-то с кем-то встречался под Пушкиным, в театрах к этому часу заканчивались спектакли, в кино начинался ночной сеанс… Во всем том, что он ощущал как нечто непоправимое, люди тем не менее как ни в чем не бывало продолжали жить: спешить на работу, добывать себе пропитание, влюбляться, рожать детей, водить их в детский сад и в школу, кружить по этажам универмагов и универсамов в мучительном выборе, что бы такого на себя надеть или чем бы поужинать… Так, словно бы ничего и не случилось, они, обычные нормальные люди, продолжали «дружить домами», ходя друг к другу в гости, смотреть телевизор, смеяться от души шуткам, которые ему почему-то показались несмешными, строить планы на будущее и продвигаться по карьерной лестнице. И только его жизнь почему-то стала измеряться десятью квадратными метрами этой комнаты – три шага от дивана до письменного стола, пять – от окна до двери.
Под ногами хрустнули стекла, но Николай теперь не обратил на это никакого внимания.
Как, почему и зачем с ним это случилось? Что такого произошло в его судьбе настолько серьезного, что он полностью отрезал себя от этой привычной людской суеты? Почему этого не случилось с ними – с теми, кто сейчас в полной темноте, словно не замечая аномальности отсутствия света фонарей, бодро догоняет автобус или, снимая мокрую куртку в прихожей, целует жену и треплет по голове ребенка? С теми, кто, в трепетности чувств чуть сбиваясь с дыхания, ведет свою девушку в кафе? Кто в общежитии зубрит ответы на билеты перед экзаменом? Кто готовит суп или жарит картошку? Кто метет улицу или разгружает уголь?
Удивительным образом он не отдавал себе отчета в том, что все происходящее с ним – следствие его последней встречи с шефом и его гостями. Она казалась ему не только естественным итогом их многолетних, весьма специфических взаимоотношений, но скорее логичным следствием чего-то еще более важного… Но чего? Что случилось с ним, именно с ним, такого особенного, чего не случилось со всеми остальными? Почему сошел с привычных рельсов поезд только его жизни? Что́ это, то самое, навсегда – а он чувствовал навсегда! – изменившее в нем ощущение реальности? Теперь ведь и представить себе невозможно, что было бы иначе.
Формально все очевидно. Ответы на все эти вопросы напрашивались сами собой. Ему просто некуда было возвращаться, негде было дописывать диссертацию. Ведь, строго говоря, то, что аккуратной стопкой лежало в папочке на левой стороне письменного стола, собственно, научным текстом еще не являлось. Это была цепь его интуитивных догадок и логических выводов из них – да, бесспорно, неожиданных, смелых до запредельности, удивительно стройных и обоснованных теоретически. Но чтобы перейти из области гипотез в область научно доказанных фактов, они в обязательном порядке требовали экспериментального подтверждения на сложнейшем оборудовании, которое могло бы быть изготовлено в его институте. И которое – может быть, в этом коренилась причина его тоски, потому что он это хорошо осознавал? – уже никогда не будет там изготовлено.
Вероятно, поэтому он не сожалел о том, что два месяца назад в туалете «дал в рог» своему шефу – потому что знал: институт не умирал, институт уже умер.
Николай в досаде задернул штору, которую, кажется, ни разу не закрывал с момента своего возращения из деревни. Плотная ткань с едва уловимым шелестом покорно-ровно обвисла, тем самым образовав четвертую глухую стену комнаты. Коробочка закрылась. И он был в нее замурован.