bannerbannerbanner
Фантом памяти

Александра Маринина
Фантом памяти

Полная версия

– Меня вполне устраивает и уход, и лечение, – возразил я.

– Вас – возможно, – медуза приобрела серо-стальной оттенок, отливающий чем-то ледяным, видно, злости в главвраче прибавилось. – Но для нас ваше пребывание здесь создает большие проблемы. Вы сами должны понимать, Андрей Михайлович, для нас, конечно, большая честь оказать посильную медицинскую помощь такому известному человеку, но это становится для нас неподъемным бременем. В том числе и бременем ответственности. У нас устаревшее оборудование, нет необходимых препаратов. На приобретение всего этого просто нет средств. Вы сами понимаете, в каком состоянии сейчас государственная медицина. Без спонсорской помощи невозможно существовать…

Ну да, естественно, залечить до смерти деревенского пенсионера им не так страшно, все равно никто разбираться не будет и жаловаться не станет. А если со мной что не так выйдет, им головы не сносить. И про спонсорскую помощь она не зря ввернула. Намекает, стало быть. А что я могу сделать, чем ответить на этот намек? Я ведь понятия не имею, есть ли у меня деньги, и если есть, то сколько. Светке-то я денег не дал, и, очевидно, не без причины. Может, я сейчас банкрот. Может, Лина затеяла какой-нибудь бизнес-проект, вложила в него все, что у нас было, да еще подзаняла, и прогорела, а в Шотландию укатила не английским заниматься, а от кредиторов прятаться. И я теперь не могу никому даже трех рублей пообещать, ибо у меня их просто нет.

Но чего она так боится, эта толстая тетка в очках? Ведь я иду на поправку, осложнений у меня никаких нет. Или она чего-то недоговаривает? И травму я получил куда более серьезную, чем мне объявили?

– Со мной что-то не так? – озабоченно спросил я. – Вас беспокоит мое здоровье?

– И здоровье тоже. Но не только это.

– Что еще? – нахмурился я.

– Андрей Михайлович, для того, чтобы обеспечить вам отдельную палату, нам пришлось положить в коридор восьмерых тяжелых больных. И то только потому, что перед праздниками многие выписались, ведь начинаются посадки на участках, людям нужно позаботиться о своих огородах. С десятого мая снова начнется наплыв больных, и без палаты, которую вы занимаете один, нам уже не обойтись. У нас четыре палаты в аварийном состоянии, и, если бы могли их отремонтировать и задействовать, появилась бы возможность оставить вас одного. Но денег на ремонт нет. Кроме того, перед больницей постоянно толпятся люди, пристают к персоналу, пытаются проникнуть внутрь, пробраться к вам в палату. Нам это мешает.

Н-да, нажим на мой кошелек ощущается все явственнее. Серо-стальной цвет медузьего тельца начал постепенно разбавляться розовыми и салатовыми полосками более теплых оттенков, вероятно, оттого, что главврач искала аргументы, которые убедили бы меня, и поэтому забыла о жестком тоне, переключившись на доводы разума или, на худой конец, эмоции.

– Короче говоря, вы хотите, чтобы я освободил вас от своего присутствия, – сухо констатировал я.

– Это грубо по форме, но верно по смыслу, – одобрительно кивнула главврач, после чего моя медузка запереливалась всеми цветами радуги. Однако оттенки пока еще были в основном холодными. – Первую помощь мы вам оказали, и теперь вам пора перебираться в более подходящее место.

– Но вы не имеете права меня выгонять, я болен.

– Ну что вы, Андрей Михайлович, – ее голос чуть смягчился, на медузкином теле проступили пятна теплого терракотового отлива, – никто вас не выгоняет. Я всего лишь прошу вас принять во внимание, с какими трудностями мы сталкиваемся в связи с вашей госпитализацией. Если вы хотите остаться здесь, вам придется лежать в одной палате с пятнадцатью другими больными. Вас это устроит?

Хороший вопрос. Хотел бы я посмотреть на человека, которого это устроило бы. Они не хотят со мной возиться, они боятся скандала, если вдруг что не так, но готовы пойти на риск, если я окажу спонсорскую помощь. А коль не окажу, то и они забесплатно рисковать не хотят. Что ж, разумно. Во всяком случае, я Медузу понимал.

– Давайте договоримся так: я полежу у вас еще несколько дней, пока не начнут возвращаться с огородов ваши пациенты. За это время, я надеюсь, объявится кто-нибудь из моих близких и все устроит.

– Я сама могу все устроить, – с готовностью отозвалась главврач. – Обзвоню московские клиники, узнаю, где самые лучшие невропатологи, где хорошие условия. Мы дадим вам транспорт, чтобы вы могли доехать до места. Нужно только, чтобы вы мне сказали, о какой сумме может идти речь. Сколько денег вы можете потратить на клинику? Я так понимаю, что в бесплатном отделении вы лежать не захотите, там и уход куда хуже, и условия, и питание, и отдельных палат нет. Назовите мне сумму, и уже завтра вы будете лежать в прекрасной больнице и есть на завтрак бутерброды с икрой.

Назовите сумму… Легко сказать. Я даже не знаю, что у меня сейчас происходит с деньгами. Если я действительно сдал в январе новую книгу, то должен был получить гонорар, но ведь я не дал денег Светке, значит, возникли какие-то проблемы. Какие? Деньги понадобились на что-то другое, более важное? Возможно. Но на что? И сколько? Я понятия не имею, что делается сейчас с моими счетами и с наличными, которые хранятся дома. И не узнаю до тех пор, пока либо сам не вспомню, либо не появится человек, который в курсе моих финансовых дел. А кто может быть таким человеком? Жена Лина? Да, если она у все еще моя жена. Муся Беловцева? Да, если она все еще мой литагент. Слишком много «если». И слишком много неизвестности. А эта толстая баба, сидящая на стуле напротив моей койки, не желает этого понимать. Может быть, она вообще не понимает, что такое амнезия, что такое пропасть, в которую провалились два года твоей жизни? Она думает, что мне легко принять решение. Если бы так!

– Поймите меня правильно, – я выбирал слова осторожно и боязливо, чтобы не обидеть главврача и не нарваться на суровую отповедь, – я буду с вами откровенен, потому что вы врач. Вы знаете, что я потерял память. Постарайтесь встать на мое место и вам сразу станет очевидным, что я не могу принимать никаких решений, ибо не знаю, во что превратилась моя жизнь за последние два года. Скажу вам честно, я даже не знаю, сколько у меня денег и есть ли они вообще. Я искренне сожалею что мое пребывание в вашей больнице приносит вам одни проблемы, но я прошу вас не выгонять меня хотя бы еще несколько дней. Люди, которые могут нам с вами помочь, появятся сразу после десятого мая, и тогда, я уверен, мы решим все вопросы. Но если говорить совсем честно, я не могу быть полностью уверен, что такие люди есть. За два года много всякого могло случиться. Сегодня я рассчитываю на помощь одних людей, а на самом деле ее окажут совсем другие, и я даже не догадываюсь, кто это может быть. Если бы память вернулась, все было бы намного легче и проще. Я обещаю вам, что, если с моим здоровьем что-то не так, если ваши доктора что-то просмотрели или упустили, я никогда и никуда не буду жаловаться, я даже словом не обмолвлюсь об этом. Я вам твердо это обещаю.

– Ну хорошо, – она вздохнула, и жест, которым она поправила прическу, недвусмысленно показал, что на голове у нее парик. Медуза в парике. Классно. Просто классно! Помнится, лет эдак пять назад я написал пьесу, ужасно смешную комедию, но никак не мог придумать к ней подходящего названия. Мучился, мучился, так и не придумал, а потом и вовсе забросил мысль о публикации пьесы, увлекся созданием очередного бестселлера. Теперь название есть, можно будет предложить издателю. «Медуза в парике». Я на несколько мгновений даже отвлекся от того, что талдычила мне толстуха-главврач, и с некоторым усилием вновь включился в разговор. – Допустим, вы меня убедили. Но что делать с людьми, которые осаждают больницу? Они действительно мешают работать. Кроме того, среди них есть не только местные журналисты, из Талдома, но и московские. Они хотят написать о вас, но, поскольку никакой информации о знаменитом Корине они получить не могут, а оправдать свое пребывание здесь им нужно, вы понимаете, о чем они будут писать?

– О чем?

– О том, что писатель Корин лежит в талдомской больнице, в которой… и далее везде. Понимаете? Мы бедны, да, об этом знают все местные жители и мирятся с тем, что в палатах по шестнадцать человек, что туалет один на этаж и что не хватает санитарок, чтобы поддерживать все это в чистоте, и нет сантехников и электриков, чтобы все работало, и нет краски, чтобы все выглядело, не говоря уже о хотя бы пластиковых панелях на стены. Ну, а уж о том, что нет лекарств и оборудования, вообще никто не заикается. Но я не хочу, чтобы во всех газетах поливали грязью нашу больницу просто потому, что надо что-то написать о вас. И что с этим делать?

Действительно, что с этим делать? Я не знал. Но позицию главврача в этом пункте понимал и полностью разделял.

– У вас есть предложения? – аккуратно поинтересовался я.

– Я предложила бы вам впустить в палату журналистов и дать интервью. Ответить на все их вопросы, дать им пищу для писанины, и пусть уезжают отсюда.

Ага, конечно. Впустить их сюда, рассказать, что я потерял память, оповестить об этом всю общественность. А если скрыть амнезию? Светка сказала, что о потере памяти и так все знают, но ведь можно заявить, что память восстановилась и теперь все в порядке. Соблазнительно, конечно, но вряд ли выполнимо, ведь я ни на один вопрос толком ответить не смогу. Господи, какая же огромная дырища – один год, девять месяцев и десять дней! Все в нее проваливается, буквально все, любая попытка что-то понять, принять элементарное решение, ответить на простейший вопрос. А может быть, я зря паникую? В конце концов, что страшного случится, если все узнают, что я потерял память? Амнезия – не сифилис и не СПИД, не наркомания и не некрофилия, почему я должен ее стесняться? Это несчастный случай, следствие травмы и шока. Может, я излишне горожу огород?

Нет, не хочу я афишировать проблемы с памятью. Я вдруг понял почему. Я боюсь оказаться смешным. Боюсь выглядеть нелепым. Ведь я действительно не знаю, во что превратилась моя жизнь за эти два года. И буду разговаривать с журналистами как Корин девяносто девятого года издания. А каков он, Корин две тысячи первого года выпуска? Ведь я даже не знаю, как пресса приняла «Время дизайна» и этот… как его… «Треугольный метр», из которого я не помню ни единого слова, ни одной мысли. Может, меня на протяжении двух лет громили в пух и прах и смешивали с грязью, может быть, я огрызался, или, наоборот, отмалчивался, или снисходительно комментировал происходящее. В любом случае я не могу встречаться с журналистами до тех пор, пока не узнаю, какой выбрать тон, чтобы не выглядеть совершенно по-идиотски.

 

– К сожалению, я не могу дать интервью, – грустно признался я. – Это совершенно невозможно. Может быть, вы сможете покривить душой, поговорить с ними и что-нибудь придумать?

– Что, например?

– Ну, что состояние у меня очень тяжелое, пускать ко мне никого нельзя, но память полностью восстановилась, как и прогнозировал лечащий врач. Добавьте какие-нибудь подробности о том, как я общаюсь с персоналом, какой я душка, как меня обожают медсестры, как мужественно я держусь и как мне здесь нравится. Так сильно нравится, что я даже перебираться в другую больницу не хочу.

– А вы потом не станете это опровергать и говорить, что это все вранье? – она глянула подозрительно, но, вместе с тем, напряженные мышцы лица заметно расслабились. Видно, такой вариант ей показался вполне симпатичным. У моей суровой медузищи явно наличествует чувство юмора, во всяком случае, рыхлая желеобразная поверхность ее вдруг стала полосатой, а по краям – в прелестный провинциальный горошек. Развеселилась, видать.

– Обещаю, – твердо сказал я. – Если хотите, могу заявить это в присутствии всего персонала и подтвердить в письменном виде.

– Надеюсь, это не понадобится, – скупо улыбнулась главврач и унесла мою славную медузочку, к которой я уже почти привык.

Определенно, сложившаяся в детстве привычка видеть и слышать людей при помощи образов из мира флоры и фауны сильно помогает в жизни. Во всяком случае, мне.

ГЛАВА 2

– Какой кошмар! Я немедленно переведу тебя в другое место, более пристойное.

– Мне и здесь отлично, – я пытался сопротивляться, но понимал, что все мои жалкие потуги не имеют смысла. Спорить с матушкой я не мог. Не умел, что ли? Или смелости не хватало? Всю жизнь это было одной из моих проблем.

Она появилась внезапно, ворвалась в палату с лицом, одновременно выражающим скорбь и праведное негодование. Опытным взглядом и умелыми руками хирурга с многолетним стажем она, бросившись ко мне, быстро провела первичный осмотр и успокоилась только тогда, когда не обнаружила на моем теле ни рваных ран, ни переломов. Только синяки и ушибы, на вид, правда, весьма устрашающие, но совершенно не опасные для жизни и здоровья. Матушка у меня, между прочим, действительно хирург, и, говорят, хороший, хотя мне на собственной шкуре испытывать ее мастерство, к счастью, не приходилось.

– Почему ты мне не сообщил? – гневно вопрошала она. – Почему о том, что случилось с моим сыном, я должна узнавать из газет? Верочка так никогда не поступила бы. Кто у тебя есть на этом свете ближе матери?

Ну вот, так я и знал. По крайней мере ясно одно: за без малого два года матушка не утратила привычку сравнивать меня с покойной дочерью, моей сестрой. Я безумно любил Веру, отчаянно страдал, когда она умерла, я согласен с тем, что она была лучше меня, добрее, тоньше. Да, все это так, но нельзя же теперь до скончания моей собственной жизни выслушивать упреки в том, что я не такой, как она?

– Мама, ты ведь уехала в Самару. Как я мог тебя найти?

– Не выкручивайся! Я оставила тебе все телефоны, ты, между прочим, сам на этом настаивал. Ты хотел иметь возможность разговаривать с сыном каждый день. Ты же считаешь, что без общения с тобой Женечка пропадет.

Надо же, она оставила мне все телефоны своих приятельниц, у которых собиралась гостить. А я и не помню!

– Не помню, – произнес я вслух. – Я все забыл.

– Не выдумывай! – Безапелляционности моей матушки можно было только позавидовать. – О том, что я уехала в Самару, ты ведь прекрасно помнишь. Ты всегда умеешь помнить только о том, что тебя устраивает, а о том, что нарушает твои планы, ты с удовольствием забываешь. Верочка такой не была.

– О том, что ты в Самаре, я узнал от врача, который звонил тебе на работу. Слава богу, дежурная медсестра в отделении оказалась в курсе, куда ты уехала. А ты-то как узнала про меня?

– Я же сказала: из газет. Почти во всех было краткое сообщение о том, что ты попал в аварию и лежишь в больнице в Талдоме. Я тут же примчалась.

– А Женька? Он тоже вернулся с тобой?

– Естественно. Я не стала брать его с собой сюда, ведь неизвестно, в каком состоянии я бы тебя застала, незачем ребенка травмировать.

Это правильно, травмировать двенадцатилетнего пацана вовсе ни к чему. Редкий случай, когда я был полностью согласен с мамой. Но все-таки… Я помню сына десятилетним. А теперь ему уже двенадцать. Каким он стал? Сильно ли вырос? Повзрослел ли? Что ему теперь интересно, чем занимается на досуге, как учится в школе?

– Мама, у тебя нет случайно Женькиной фотографии с собой?

Взгляд ее потеплел, даже морщины разгладились.

– Соскучился? – понимающе спросила она. – Конечно, есть.

Она полезла в сумку, достала записную книжку, а оттуда – снимок, девять на двенадцать. На фотографии крепкий широкоплечий мальчишка с копной пшеничных слегка вьющихся волос, одетый в ярко-красный горнолыжный комбинезон, стоял на склоне горы с лыжными палками в руках. В горле встал ком, и я непроизвольно пробормотал вслух то, что думал:

– Какой же он стал красивый! И совсем большой! Где это он? Он теперь катается на горных лыжах?

– Да что ты, Андрюша! Это же Лина возила его в Швейцарию в январе, на каникулах. Побойся бога, у вас дома стоит в рамке точно такая же фотография, а ты как будто в первый раз ее видишь…

Она осеклась и внимательно посмотрела на меня, буравя недоверчивым взглядом.

– Как будто в первый раз, – эхом откликнулся я. Только тут до матушки наконец начало доходить то, что ей сказал доктор Василий Григорьевич. Он обязательно должен был ей об этом сказать, ведь она наверняка разговаривала с ним, прежде чем явиться в палату, в этом, зная ее характер, можно было даже не сомневаться. Что ж, гены, как говорится, в форточку не выкинешь, если мама упрекала меня в том, что я с удовольствием забываю о том, о чем не хочу помнить, то она с не меньшим удовольствием не слышит то, чего не хочет слышать. Наследственность, однако! А может, результат воспитания? Какой пример видел с детства, такому и подражаю.

– Сыночек… – ее голос так явственно задрожал, что мне захотелось тут же броситься к ней, обнять, прижать к себе, утешить. – Так ты действительно ничего не помнишь?

– Ничего, – подтвердил я, стараясь казаться спокойным и даже веселым, дабы не нагнетать трагизм и не расстраивать ее. – За последний год и девять месяцев – ничегошеньки. С восемнадцатого июля девяносто девятого до двадцать седьмого апреля нынешнего года.

Мама наконец перестала изображать фонтан, из которого вместо воды брызжет чистая энергия пополам с критичностью, села на стул, оперлась подбородком на руки, сложенные на высокой спинке моей кровати.

– Это ужасно. Ты получил серьезную травму черепа, тебе необходимо квалифицированное лечение. Я немедленно займусь твоим переводом в лучшую клинику Москвы. Лина знает?

– Наверное, нет. Если только из газет, как и ты.

– А кто вообще знает о том, что ты в больнице?

– Светка. Она приезжала ко мне.

– Ну, от Светки проку никакого, что она может организовать толкового? Она еще совсем ребенок. Ты Борису сообщил?

– Нет. У меня нет его новых телефонов, я помню только старые.

– Неудивительно, что ты до сих пор прозябаешь в этой дыре! Вот случилось несчастье – и о тебе совершенно некому позаботиться, кроме матери. Борис, между прочим, тоже наверняка читает газеты, однако не примчался к тебе на помощь. Ты наивно полагаешь, что тебя все любят, а на деле выходит, что люблю тебя только я одна!

И это тоже было одной из старых привычных песен. Слушая маму, я постепенно успокаивался. Лина возила Женьку в Швейцарию, и у нас дома висит фотография. У НАС ДОМА. Значит, у нас с Линой по-прежнему общий дом, она не ушла от меня, я не бросил ее. Уже хорошо. Мама разговаривает со мной, как прежде, стало быть, в наших отношениях ничего не изменилось. Моя мама – человек, щедро наделенный пессимизмом и обогащенный знаниями о московских больницах, стало быть, она собирается меня устраивайте в платную клинику, а коль так – мои финансовые дела вовсе не плохи, раз она полагает, что я смогу за это заплатить. О том, что у меня происходит с деньгами, матушка всегда бывала приблизительно осведомлена. Похоже, два года – это не такой уж большой срок, чтобы жизнь могла перевернуться как-то кардинально. Может, я зря боюсь?

Через два дня я обустраивался на новом месте. Просторная комната, больше похожая на гостиничный номер, с телефоном, телевизором, холодильником, собственным санузлом и даже с балконом. Два окна, выходящие на красивый ухоженный парк, Утопающий в нежно-зеленом мареве юной листвы. Безупречно вежливый персонал. Отменная кормежка. Ну и все к этому прилагающееся в виде фитнес-центра, бассейна, сауны, теннисного корта, массажистов, водолечебницы и чего-то еще, что я не запомнил с первого раза, когда на меня обрушили поток новой информации. Находилось все это благолепие в ближнем Подмосковье и имело, насколько я понял, два отдельных сектора: один – для очень, ну просто очень заслуженных ветеранов, которых государство обеспечивало высококачественным, но бесплатным медицинским обслуживанием, другой – для всех, кто может платить.

После общения с матушкой я слегка приободрился и решил разработать собственную программу выхода из кризиса. Цель программы – заставить мозг вспомнить исчезнувшие невесть куда год и девять месяцев. Пути достижения цели – объективный и субъективный. Объективный путь – это сбор информации о том, что реально происходило за минувшие два года, иными словами – чтение газет и журналов за весь «темный» период. Субъективный – тщательное, вдумчивое прочтение двух своих книг, той, которую я к моменту поворота с Садового кольца написал только наполовину, и второй, про риэлтеров. Я был уверен, что, поймав ту эмоциональную волну, на которой писались книги, проникнув в мысли, которые заложены в тексте, я восстановлю свое состояние и себя самого на тот забытый период.

План был, вероятно, хорош, но проверить его эффективность оказалось не так легко. Читать я не мог. То есть мог, конечно, но только крупный шрифт, при хорошем освещении и недолго. Об этом меня предупреждал и талдомский доктор Василий Григорьевич, дескать, от чтения будет первое время болеть голова, но я не поверил. Как это так – от чтения голова будет болеть? Я с детства был книжным мальчиком, для меня страницы с буквами, складывающимися в волшебные слова, из которых сплетается чудесная, увлекательная, неповторимая история, – это святое, это источник восторга и слез, это ни с чем не сравнимое чувство, которое появляется, когда вдруг начинает казаться, что ты проник в тайный смысл текста, в душу автора, что ты видишь, слышишь и осязаешь его скрытую боль, его личные сомнения и его собственные открытия. Чтение – это счастье а разве от счастья может болеть голова?

Выяснилось, что может, и еще как! По моей просьбе матушка привезла две мои последние книги, а также ворох газет и журналов, собранных с миру по нитке в ее квартире и у знакомых. Ворох был внушительным, но одолеть мне удалось всего две газеты и один журнал за четыре дня. Я выяснил, что у нас уже больше года новый президент и новое правительство, узнал кое-что из деловой и светской хроники, убедился, что курс доллара по-прежнему растет, но ни к каким существенным выводам меня это не подвинуло. Я понимал, что две газеты и один журнал – это ничтожно мало, но ускорить темп информационного насыщения собственной продырявленной памяти не мог.

Попробовал переключиться на свои книги, все-таки в них шрифт покрупнее, но дело двигалось ужасающе медленно. Начал я с «Времени дизайна» и, как порядочный читатель, читал с самого начала. Время шло, а я так и не добрался до того места, на котором остановился перед тем, как собрался осесть на даче…

Новый доктор Эмма Викторовна отнеслась ко мне с полным, можно сказать, пониманием. Правда, я так и не смог определить, было ли это понимание следствием ее высокого профессионализма и уважения к страданиям больного или же проистекало из высокой платы за пребывание в клинике. Она честно заявила, что лечить меня в стационаре бессмысленно, так как проведенное на самой лучшей диагностической аппаратуре обследование показало, что полученная мною травма не является тяжелой и я вполне могу находиться дома. Более того, мне совсем не обязательно все время лежать, я уже могу вставать, ходить и гулять по парку, если голова не кружится. Голова не кружилась, но гулять мне не хотелось. Мне даже из палаты выходить не хотелось. Мне было страшно. Я считал сначала дни, а потом уже и часы, оставшиеся до появления Муси Беловцевой. Только она скажет мне, остался ли я по-прежнему знаменитым Андреем Кориным. И только она знает точно, в каком состоянии мои финансовые дела. Только она скажет мне правду.

 

– Ты принял правильное решение. Тебе не нужно себя насиловать, если ты чувствуешь неуверенность. И твоя мама совершенно права.

Мама-то права, только по-своему. Она беспокоится о моем здоровье и считает, что мне нужно находиться под присмотром врачей. Я о своем здоровье не пекусь, пребываю в уверенности, что на мне пахать можно, но выходить из клиники не хочу до тех пор, пока не перестану бояться. Мама этого не понимает, а вот Муся поняла сразу. Как хорошо, что она наконец приехала! Пухленькая, кругленькая, она напоминала мне пушистую персидскую кошку, которая была у нас, когда я еще учился в школе. Эта голубоглазая абсолютно независимая особа могла часами лежать то на брюшке, то на боку, то на спине, вытянувшись эдакой шерстяной колбаской и растопырив в разные стороны лапки в серо-голубых «чулочках», и производила впечатление жутко ленивой. Однако каждый день, но отчего-то в разные часы, у нее наступало время «икс», когда она в течение примерно пятнадцати минут носилась по квартире как сумасшедшая, играя с каждой ерундовинкой, попадавшейся ей на пути, будь то конфетный фантик, упавший со стола карандаш или закатившаяся в угол монетка. Сбросив накопившуюся энергию, кошка снова замирала и делала вид, что спит, спала всегда и будет это делать всю оставшуюся жизнь.

Муся Беловцева была на нее очень похожа. Она умела подолгу сидеть неподвижно, внимательно слушая собеседника, не ерзая и не выказывая нетерпения. Потом вставала и начинала делать то, что нужно. Быстро, энергично, без лишних слов и, казалось, не зная усталости. Потом снова садилась и не торопясь рассказывала о результатах, не повышая голоса, не жестикулируя и вообще не делая ни одного лишнего движения. Глядя на нее и одновременно слушая ее рассказ, просто невозможно было себе представить, что все, о чем она говорит, было ею проделано в столь короткие сроки. Когда Муся сидела, она производила впечатление ленивой, толстой и малоподвижной сонной кошки. Как только она вставала, пушистая персидская кошечка мгновенно превращалась в огнедышащую самку гепарда с которой, как известно, в животном мире никто не может соперничать по части скорости передвижения. В данный момент Муся была кошечкой, потому что сидела напротив меня в мягком, удобном кресле и вникала в мои проблемы.

Я уже успел задать ей самые главные вопросы и с огромным облегчением услышал, что «Время дизайна» и «Треугольный метр» продаются очень хорошо, пользуются большим успехом у читателей, и пресса по этим книгам вполне приличная. Открыто хвалить у нас в стране как-то не принято, поэтому благосклонность критиков оценивается по тому, сильно они ругают или не очень. Или же просто констатируют, что «читателей порадовали очередным шедевром». С книгами, таким образом, все было в порядке. Выяснилось, что и с деньгами тоже. Однако Муся ничего не смогла мне объяснить по поводу моих отношений со Светкой, видно, я и впрямь пошел у дочери на поводу и никому ничего не сказал о ее планах вечно любить некоего безумно талантливого Гарика и заняться его раскруткой. Впрочем, ничего удивительного, я никогда особенно не делился с Мусей своими семейными делами, она была для меня не другом, а деловым партнером. Надежным, высокопрофессиональным, честным. Но не более того. Почему же я не дал Светке денег, которые обещал ей? Более того, мои финансовые отношения с издателем по поводу последней книги были выстроены в точности по той же схеме, что и прежде, и все деньги были переведены на мой банковский счет, к которому имеет доступ Лина, моя супруга, и с которого я не могу снять ни рубля так, чтобы она об этом не узнала. Выходит, или Светка что-то не так поняла, или я уже в момент подписания договора, в январе, знал, что денег девочке не дам. Почему же я передумал? Вероятно, были причины, и весьма серьезные. Но если так, то почему же я не сказал об этом Светке? Она ждет, надеется… А я, приняв решение не давать денег, все тянул и тянул, не желая огорчать ребенка неприятным разговором. Вполне в моем духе. Никогда не любил говорить людям неприятные вещи. Да, все это так, но вот почему же я принял такое решение? Муся не знает, я – тем более, о Лине и матушке и речи нет, они точно не одобрили бы финансовое вспомоществование неизвестному Гарику, поэтому им-то я наверняка ничего не говорил. Кто же может знать?

– Надо решить вопрос с моим мобильным телефоном. Мать сказала, что я в прошлом году сменил номер. Новый номер-то она мне сказала, а вот пин-код я забыл. Батарея села через день после аварии, и я теперь не могу его включить.

– Это не вопрос, – Муся сделала очередную запись в блокноте. – Что еще?

– Еще я хотел бы, чтобы о моей амнезии знало как можно меньше людей. Главврач в Талдоме по моей просьбе сказала журналистам, что память у меня восстановилась, вот пусть все так и думают.

– Почему?

– Знаешь… У меня нет разумных аргументов, все это на уровне ощущений… Я учитываю менталитет русского человека. Амнезия – это память, а память – это голова. Я не хочу, чтобы обо мне говорили как о человеке, у которого не все в порядке с головой.

– Понятно, – тонкая серебристая ручка скользнула вдоль раскрытого блокнота. – Но мне придется тебя огорчить, Андрюша. Об этом уже пишут все газеты. Твоя дочь Светлана постаралась. Когда она приезжала к тебе в Талдом, там было полно журналистов, и она не отказала им в интервью, когда вышла от тебя. После этого, конечно, прошли публикации о том, что у тебя все в порядке, но Светлана продолжает общаться с журналистами и рассказывает им все как есть.

– Вот черт! Светка, Светка… Я же просил тебя, и ты мне обещала… Что ж ты меня так подвела? Конечно, я понимаю, тебе хотелось бы оставаться членом семьи известного писателя, появляться вместе с ним на светских тусовках и потом видеть свою фотографию в газетах. Но я лишил тебя этого удовольствия, и теперь ты пытаешься восстановить для себя статус «дочери знаменитости» и купаться в лучах внимания со стороны прессы. Это так по-детски, но можно ли тебя в этом упрекать? Ты, бедненькая, наверное, думаешь, что настал твой звездный час. Глупенький мой попугайчик! А может быть, ты охотно идешь на контакты с журналистами, знакомишься с ними и надеешься, что эти знакомства помогут тебе в дальнейшем раскручивать твоего ненаглядного музыкального гения? Ты готова пожертвовать интересами отца во имя интересов любовника. Что ж, банально и истерто от бесчисленного использования в жизни и в искусстве. Кстати, я и не уверен, что это не правильно. Родители – это прошлое, а любовники, женихи и мужья – это будущее. Молодые должны идти вперед, а не оглядываться на предков.

– Я постараюсь что-нибудь придумать, чтобы дезавуировать эту информацию, – спокойно продолжала Муся. – Но ты в свою очередь подумай, Андрюша, нужно ли это делать. Если твоя память не восстановится, все равно об этом узнают. Ты же не можешь провести остаток жизни, прячась от людей.

– Она восстановится, – возразил я упрямо. – И я буду сидеть здесь, в этой клинике, до тех пор, пока не вспомню все.

– На это могут уйти месяцы и даже годы, – Муся всегда была пессимисткой. Но я стоял на своем.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru