
Полная версия:
Марина Супрун Когда замолкли скрипки
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
«У меня есть карандаш где-то в тумбочке… Бумага… Надо успеть, пока не забыл», – лихорадочно думал он, чувствуя, как пальцы сами сжимаются в воздухе, повторяя будущие линии.
Генрих пожал плечами и потянулся за флягой.
Ему было глубоко плевать на всю эту возню с одеялами и скрипкой. Приказ есть приказ – в этом был простой, ясный смысл, как в ударе штыком. Не надо думать, не надо сомневаться. Мысли – они только мешают, как эти чертовы осколки в его душе, что кололи по ночам.
Он глотнул шнапса, ощущая, как жгучая волна размывает неудобные вопросы. Почему Мандель возится с еврейкой? Да какая разница. Мир давно сошел с ума – то линия фронта дрогнет, то комендантша вдруг заботится о каких-то матрасах.
Алкоголь делал свое дело – превращал недоумение в равнодушие. Он уже почти забыл лицо той скрипачки. Почти. Только где-то в глубине, как заноза, застряло: а что, если бы Грета оказалась на ее месте?
Но Генрих резко встряхнул головой. Не надо. Нельзя. Он снова глотнул, топя эту мысль, как недобитого врага в болоте.
Фридрих шел, сжимая карабин так, что костяшки пальцев побелели.
Сегодняшний день стал для него личным поражением. Не просто приказом – осквернением. Его, истинного арийца, преданного делу Рейха, заставили таскать матрасы для еврейки! И самое страшное – на глазах у других узников.
Губы его шевелились, беззвучно повторяя клятву:
«Я убью ее. Обязательно убью!».
Неважно, что Мандель взяла ту скрипачку под крыло. Законы природы важнее прихотей начальства. Он ведь видел, как Альма смотрела на них – без страха, почти с жалостью. Эта мысль жгла хуже, чем если бы она плюнула ему в лицо.
Да. Он убьет ее. Так и будет. Он найдет способ. Ведь он не просто исполнитель – он истинный воин, очищающий мир от скверны. А такие, как Альма, должны исчезнуть. Все до одного!
Они шли молча, каждый в своей скорлупе мыслей. Груз одеял и матрасов казался теперь тяжелее – не из-за веса, а из-за невысказанного напряжения, витавшего между ними. Барак, Альма, взгляд Мандель – все это оставалось с ними, как тень.
Как только работа была закончена, они разошлись.
Рудольф почти бежал в свою комнату – к карандашу и бумаге, к глазам, которые не отпускали ее.
Генрих побрел к своей фляге, будто в ней было спасение от назойливых вопросов, которые он не смел задать в слух.
А Фридрих…
Он направился в офицерскую столовую, где уже разливался шнапс и гремели пьяные голоса. Сегодня ему было нужно не просто напиться – ему нужно было утонуть, забыться, стереть этот день из памяти.
Но судьба, казалось, издевалась над ним.
Он осушил одну рюмку. Потом другую. Третью. Четвертую.
Шнапс горел в горле, но сознание оставалось пугающе ясным.
«Почему сегодня?» – злился он, чувствуя, как обида, вместо того чтобы раствориться, закипает в нем с новой силой.
Вокруг смеялись, чокались, рассказывали похабные анекдоты – обычный вечер в Аушвице. Но Фридрих видел только одно: ее лицо.
Альма.
Ее спокойные, черные глаза. Ее уверенность. Ее безмолвное превосходство.
Он сжал рюмку так, что стекло треснуло, впиваясь в ладонь.
«Нет, я не прощу…»
Генрих рухнул на койку, даже не снимая сапог. Он не хотел думать – ни о скрипачке, ни о странном поведении Мандель, ни о том, как Фридрих сжимал кулаки всю обратную дорогу. Мысли – они, как осколки, ранят изнутри. Лучше сон. Темный, тяжелый, как чугунная плита, придавливающая все лишнее.
А Рудольф…
Он лихорадочно рылся в тумбочке, пока не нашел запылившийся карандаш и клочок бумаги.
«Только набросок. Только глаза. Ничего особенного», – убеждал он себя, но рука дрожала, когда карандаш коснулся бумаги.
Черные. Глубокие. Бездонные.
Он стирал, перерисовывал, злился на себя – почему не получается передать ту странную смесь гордости и печали?
«Это не она. Это просто… упражнение», – бормотал он, чувствуя, как сердце бьется чаще.
Ночь тянулась мучительно долго.
Он вскакивал, подходил к окну, вглядывался в темноту – будто надеялся увидеть ее там, среди бараков. Потом снова бросался к рисунку, добавляя штрихи, будто они могли объяснить ему самому, что происходит.
«Я не влюбился. Не мог. Она же…»
Но что-то сжимало грудь – горячее и колючее, как укол совести. Перед рассветом он рухнул на стол, так и не закончив рисунок. Карандаш выскользнул из пальцев.
Во сне ему снились черные глаза, которые смотрели прямо в душу – без страха, без ненависти.
Глава четвёртая
На следующее утро в барак, где находилась Альма, ворвались охранники. Среди них она мгновенно узнала Фридриха – его холодные, звериные глаза пылали немой яростью. Он пристально смотрел на нее, ожидая увидеть страх, дрожь, покорность… Но Альма не опустила взгляд. Вместо этого она спокойно, почти презрительно встретилась с ним взглядом, а затем медленно отвернулась, легкая усмешка скользнула по ее губам.
Фридрих на мгновение оцепенел. Такой реакции он не ожидал.
Последней вошла высокая белокурая девушка в безупречно отглаженной форме – та самая, что Альма заметила на перроне. Ирма Грезе, старшая надзирательница женского лагеря, прошла по центру, оценивающим взглядом, скользя по узницам. Ее резкий, как удар хлыста, голос разрезал тяжелый воздух барака:
– Всем встать! – проскрежетала она. – По одной – на улицу! Быстро!
Женщины начали подниматься со своих мест и выходить на улицу. Альма шла последней.
Она замедлила шаг, остановилась перед Ирмой и тихо спросила:
– Вы ведете нас в газовую камеру?
– На вас у меня приказа нет, – ответила Ирма, и уголки ее губ дрогнули в холодной улыбке. – Вы останетесь здесь. Так распорядилась комендант – Мария Мандель. – Она выдержала паузу, бросая взгляд на уходящих женщин. – А насчет них… я не обязана вам ничего объяснять.
Альма шагнула ближе, пальцы ее вцепились в рукав Ирмы.
– Не лгите, – прошептала она так тихо, что слова почти терялись в гуле шагов. – Вы ведете их на смерть. А меня… меня решили убить иначе. Ведь я из десятого барака. Отсюда не выходят.
Ирма наклонилась, и ее дыхание обожгло ухо Альмы:
– Я сказала правду. Вы остаетесь. Если добровольно откажетесь – применим силу. – Голос ее стал еще тише, почти ласковым. – Личный приказ Мандель: вы будете играть. Для тех, кто придет сюда. Чтобы они… не паниковали. – Она отстранилась, сверкнув глазами. – Сама она не пришла – на построении. Но вы же умная. Не заставляйте меня вас уговаривать.
Альма отпрянула. Выбора не было.
Она вернулась на свое место, опустилась на пол и взяла скрипку. Пальцы сжали гриф так сильно, что побелели костяшки. Глубокий вдох – и она поняла: это скрипка уже стала ее смертным приговором.
Ирма с охранниками вышла на улицу. Женщины из барака стояли, выстроившись в шеренгу, – сгорбленные, с пустыми глазами, но покорные. Тишина была густой, как туман. Пока не заметили, что Альмы среди них нет.
Сначала – шепот. Потом – ропот, как треск сухих веток перед бурей.
– Почему ее оставили?
– Значит, нас – на смерть, а она будет жить?
– За какие заслуги? За скрипку свою?
– Или за то, что кого-то предала?
Голоса звенели ядовито, отчаянно. Кто-то всхлипнул.
Ирма не терпела дисциплинарных нарушений.
– Заткнитесь! – ее крик рванул воздух, как выстрел. Плеть свистнула, рассекая плечо ближайшей узницы. Та вскрикнула, но тут же стиснула зубы.
– Направо! Шагом марш! – Ирма бросила взгляд на охрану, и те подняли винтовки, будто ожидая неповиновения. – Кто отстанет – пулю в затылок. Не сомневайтесь.
Шеренга дрогнула, замерла… и поплыла вперед – к дымящимся трубам вдали.
Женщины покорно шли за Ирмой, как стадо, обреченное на бойню. В воздухе висел едкий запах гари и чего-то сладковато-приторного – запах, от которого сводило желудок.
Впереди показалось здание с печными трубами, из которых валил густой, черный дым. У их подножия – груды обгоревших костей, черепов с пустыми глазницами, истлевших лоскутов одежды.
– Господи… – кто-то зашептал молитву.
– Это же крематорий! – вырвалось у другой.
Страх, острый и леденящий, пронзил шеренгу. Кто-то зажмурился, кто-то бессознательно перекрестился, словно пытаясь отгородиться от ужаса последним, что у них осталось – верой.
Но их не повели к печам.
Вместо этого охрана резко свернула к соседнему зданию – низкому, мрачному, сложенному из темного, почти черного кирпича. Оно напоминало гигантский склеп – без окон, без намека на свет. Лишь массивная железная дверь, покрытая ржавыми подтеками, зияла, как пасть.
Ирма холодно наблюдала, как охранник в противогазе скрылся за ржавой дверью, неся тот самый мешок. Через несколько минут он вышел, отряхивая пустые ладони – белый порошок уже сделал свою работу внутри.
– Заходите! – скомандовала Ирма.
Первая женщина шагнула вперед, потом резко отпрянула:
– Нет… Там смерть! Я чувствую!
Тут же раздался душераздирающий крик:
– Мамочки! Пощадите! – молодая узница упала на колени, цепляясь за грязные сапоги эсэсовца.
Остальные женщины сбились в кучу, как испуганные овцы перед закланием. Кто-то начал читать «Отче наш», кто-то безумно крестился, другие просто плакали, обхватив голову руками.
– Shnel! – рявкнул офицер СС.
Охранники двинулись вперед. Первый удар прикладом – и седая женщина рухнула на землю, кровь фонтаном хлынула из рассеченной брови. Второй удар – треск сломанного ребра. Третий…
Одна из узниц бросилась бежать. Промахнувшись, пуля попала в кирпичную стену. Вторая пуля настигла беглянку – она упала лицом в грязь, судорожно дергаясь.
– Всех остальных – внутрь! – закричала Ирма, и эсэсовцы принялись методично загонять обезумевших от ужаса женщин в смертельную ловушку. Последней втащили молоденькую девушку – она царапала дверной косяк до крови, пока ее пальцы не разжали силой.
Тяжелая дверь захлопнулась с металлическим лязгом.
Когда они оказались внутри, их оглушила тишина.
Несмотря на пустоту помещения, звук будто растворялся в воздухе – даже эхо их голосов не возвращалось. Сначала они просто стояли, ошеломленные, но вскоре любопытство взяло верх: все разглядывали белесый порошок, густо покрывавший пол. Кто-то наклонился, подцепил щепотку пальцами – крупинки сверкнули, как измельченное стекло.
Запах сырости въедался в легкие. По углам гнили дохлые крысы, валялись липкие детские соски, обрывки тряпок, пропитанные чем-то темным. Женщины переглянулись – и в тот же миг поняли. Порошок. Крысы. Это был яд.
Паника ударила, как ток. Кто-то забился в дверь, молотил кулаками по ржавым петлям: «Выпустите!». Ответ – лишь гулкая тишина.
Через несколько минут от сырости порошок стал растворяться, испуская ужасный запах, похожий на газ. Люди начали задыхаться и кашлять, а через пять минут у многих пошла кровь из ушей и носа. Они кашляли кровавой пеной, в которой смешивались кусочки легочной ткани.
Одна женщина рухнула на пол, и кожа с ее рук и ног начала слазить, едва коснувшись ядовитого порошка. Другая, отчаянно хватая ртом воздух, рвала на себе лагерную робу и в слепой агонии расчесала грудь до мяса. Третья уже билась в конвульсиях, а у некоторых глаза горели, будто их залили кислотой – они расцарапали веки в кровавые лохмотья.
Крики стояли такие, что их было слышно даже на улице. Но охранники лишь переглядывались, весело перебрасываясь анекдотами и закуривая сигареты. Рядом с ними, равнодушно поигрывая плеткой, стояла Ирма Грезе.
Кошмар в камере продлился недолго. Один за другим узники затихали – кто-то уже окоченел в последней судороге, кто-то еще слабо хрипел, прощаясь с жизнью. Немногие оставшиеся в сознании беспомощно царапали двери ослабевающими пальцами, по-детски надеясь, что их все же выпустят, пожалеют, спасут…
Прошло пять минут – и воцарилась мертвая тишина. Души, освободившись от измученных тел, устремились в иной мир. Мир, где не пахло гарью и смертью, где не было колючей проволоки под напряжением. Мир, где можно было просто дышать – глубоко, полной грудью, не чувствуя, как яд разъедает легкие.
Когда в камере окончательно стихли последние стоны, Ирма оставалась снаружи в окружении солдат. Среди них выделялся Фридрих – сегодня он был мрачнее обычного, что не ускользнуло от внимания сослуживцев. Сначала они пытались выяснить причину его угрюмости, но в ответ получали лишь грубости или упрямое молчание. В конце концов, они оставили его в покое.
Один из солдат достал губную гармошку и попытался наигрывать мелодию, но его товарищи, перебивая друг друга похабными анекдотами, постоянно вызывали взрывы смеха. Музыкант срывался, начинал заново, но так и не смог доиграть до конца – смех и похабщина заглушали любые попытки создать что-то напоминающее музыку.
Как только крики в камере стихли, Ирма коротко кивнула Фридриху:
– Проверь, остался ли кто живой. Если шевелятся – добивай. Народу сегодня много, газа жалеть нельзя.
Фридрих махнул рукой одному из охранников, натянул противогаз и толкнул дверь. Воздух внутри был густым, словно сироп. У самого порога лежали женщины – их тела неестественно выгнулись, пальцы вцепились в горло или грудь. Одна содрала кожу с ребер, обнажив багровую мякоть. Другая выкашляла легкие прямо на бетон. Рядом с третьей валялось глазное яблоко, мутное, как вареный белок.
Фридрих с напарником переступили через спутанные тела у порога. Никто не дернулся, не застонал – добивать было некого. Методично проверив пульс у нескольких женщин (пальцы скользнули по липким от крови запястьям), Фридрих кивнул:
– Чисто.
На выходе он свистнул в два пальца. Из-за угла крематория покорно вышли шестеро зондеркомандовцев – заключенных в полосатых робах, обреченных сжигать своих же. Их лица были белее пепла, который они выгребали из топок.
– Убирайте, – бросил Фридрих, закуривая.
Мужчины вошли, не глядя друг на друга. Они работали молча, как автоматы: Двое хватали трупы за руки и ноги (кожа слезала лоскутами, как вареная). Третий подбирал выпавшие внутренности лопатой. Четвертый поливал пол из шланга, смывая в сток клочья волос и зубные протезы.
Печи крематория, похожие на гигантские стальные шкафы, пожирали по три тела за раз. Когда дверцы захлопывались, зондеркомандовец крестился – хоть вера уже не спасала. Через двадцать минут от женщин остался лишь мешок серого порошка да пара оплавленных золотых коронок.
Альма оставалась в бараке одна. Чтобы размять пальцы и заглушить тишину, она взяла скрипку – заиграла Вивальди. Звуки «Весны» дрожали в спертом воздухе, цеплялись за стены с облупившейся краской, будто пытались сбежать через щели. Играла не для слушателей, а для себя: так легче было отсчитывать время между пайками.
К вечеру дверь с лязгом распахнулась. Конвой втолкнул в барак новую партию – изможденные женщины, спотыкаясь, заполнили проход. Шепот на французском, обрывки немецкого, а среди них – два голоса, на которые Альма обратила внимание: русская речь. Среди француженок в рваных платьях и австрийских евреек с нашивками эти двое стояли особняком, сжавшись, как будто пытаясь стать невидимками. Охранники, толкая прикладами, рявкнули: «Размещаться!» – и захлопнули дверь, оставив после себя запах пота, крови и страха.
Женщины замерли у дверей, будто боялись нарушить невидимую границу. Их взгляды скользили по Альме – одинокой фигуре на матрасе, закутанной в серое одеяло, со скрипкой на руках, как с оберегом. Она первая нарушила тишину, мягко улыбнувшись:
– Входите. Места хватит всем.
Голос ее звучал хрипло, но тепло, и это растопило лед нерешительности. Они двинулись вперед, осторожно, как стадо испуганных оленей. Но мест действительно не хватало – в этот момент раз конвой пригнал больше женщин, чем в прошлый. Две француженки, не сговариваясь, легли на один матрас, прижавшись друг к другу для тепла.
Альма поманила к себе худенькую девушку с темными, как смоль волосами – единственную, кто свободно владела французским и немецким.
– Ты будешь моим переводчиком, – шепнула Альма, уступая ей половину одеяла. – Пусть остальные знают: здесь можно передохнуть. Хоть немного.
Катрин была юной еврейкой, как и Альма – австрийкой. Девятнадцатилетняя девушка казалась хрупкой, но в ее смуглом лице с тонкими, будто нарисованными углем, бровями и огромными темными глазами чувствовалась скрытая сила. Она была родом из деревушки под Веной – той самой, где ее родителей расстреляли за связь с антифашистским подпольем. Саму Катрин отправили сюда, как «пособницу» – за то, что прятала в сарае раненого партизана.
Той ночью барак наполнился не людьми – тенями.
Женщины не разговаривали. Даже шепот казался здесь предательством. Белорусски, две худые фигуры в выцветших платках, забились в угол у двери, будто пытались стать частью стены. На вопросы они не отвечали.
Усталость висела в воздухе гуще дыма. Кто-то сразу рухнул на матрас, даже не сняв башмаков. Другие сидели, уставившись в одну точку – их взгляды скользили по стенам, но не видели ничего.
Только скрипка Альмы, лежащая на одеяле, напоминала: когда-то здесь звучала музыка.
Когда в бараке уже объявили отбой и люди, изможденные за день, погрузились в тревожный сон, внезапно раздался пронзительный крик. Вскочив с матрасов, все ринулись к одной из украинок – она билась в полубреду, выкрикивая обрывки фраз:
– Отпусти ее! Она же ребенок!.. Мама, мама, где ты?..
Голос ее резал темноту, словно нож. Девушку едва удалось удержать – руки вырывались, глаза не фокусировались. Только, когда Альма и Катрин прижали ее к матрасу, дыхание начало выравниваться. Остальные, потрясенные, не решались разойтись, пока Альма не махнула рукой:
– Пожалуйста, идите спать.
Она с Катрин осталась – белоруска, кое-как объяснялась на немецком (школьные уроки всплывали обрывками).
Когда Ольга наконец пришла в себя, ее голос дрожал, а пальцы судорожно сжимали край матраса. Она рассказала свою историю, от которой у остальных стыла кровь в жилах.
Ей было всего семнадцать. До войны в Минске у нее была маленькая семья: мама, крепко державшая их мир на своих плечах, и маленькая сестренка Алена, чей смех звенел, как колокольчик.
Но за эти несколько месяцев Ольга узнала цену жизни – и смерти. Она видела то, что не должен видеть никто – особенно ребенок. И теперь эти картины гнали ее в ночных кошмарах, заставляя кричать в темноте…
Когда война обрушилась на страну, Ольга, как и все, оцепенела от неверия. Это казалось чем-то далеким – страшным, но недосягаемым, как гроза за горизонтом.
Но с каждым днем, с каждой горькой сводкой об отступлении, тревога вползала в дома, превращаясь в леденящий ужас. Когда немцы подошли к Минску, стало ясно: кошмар догнал их. Оккупация перестала быть абстракцией – теперь это был запах гари на ветру, рев моторов на окраинах и шепот соседей: «Собирай самое необходимое…»
Ее семья не успела уехать. Они, как и тысячи других, верили в несокрушимость города – ведь Минск не сдавали никогда. Но в тот летний день улицы вдруг замолчали. Красное знамя над штабом исчезло. И стало ясно: их бросили.
Когда немцы вошли в город, маски цивилизации исчезли в первый же день. Уже на рассвете они начали расстреливать неугодных.
Расстрелы начались сразу – методично, без суеты. Сначала евреев. Потом под раздачу попали все подряд: русские, белорусы, даже цыгане. Критерий был прост – достаточно доноса.
Через несколько недель на дверях комендатуры появились приказы: вся молодежь должна явиться «для трудовой миссии в Рейхе». Сначала люди не верили – прятались, смеялись над глупостью немцев. Но когда начались облавы, смех застрял в горле.
Ольгу забрали на рассвете. Четверо солдат ворвались в дом, когда семья еще спала. Мать пыталась заслонить дочерей собой – получила прикладом в лицо. Их вытолкали на улицу, где уже стояла колонна таких же обреченных.
Шли днями без остановки. Конвоиры на мотоциклах с фарами освещали дорогу и ночью. Когда у парня подкосились ноги, эсэсовец выстрелил ему в затылок, не прерывая шага. Труп оставили на обочине – предупреждение остальным.
День, когда они прошли через пепелище деревни, навсегда врезался в память Ольги. Торчащие печные трубы, как надгробия над сгоревшими домами, стали немыми свидетелями того, как ее жизнь раскололась на «до» и «после».
Колонна обессилела. Женщины с детьми, шатаясь от усталости, отказались идти дальше. Мать Ольги прижала к груди дрожащую Алену:
– Мы не можем… Дети…
Ответ эсэсовцев был лаконичен:
– Или встаете в строй, или расстаетесь с детьми навсегда!
Тогда началось нечто нечеловеческое.
Конвоиры выхватывали малышей из рук матерей. Четырехлетнюю Алену офицер поднял за ногу, как кролика перед забоем. Мир замедлился, когда ее маленькое тельце с хрустом ударилось о валун. Раз. Два. Три… Пока розовая пена не выступила на ее светлых волосах.
Крики матерей слились в один душераздирающий стон. Когда солдаты загнали их в уцелевший сарай и подожгли, Ольга в последний раз увидела, как ее мать, объятая пламенем, пыталась дотянуться до бездыханного тельца сестры…
Сознание отказало. Очнулась она уже на земле – с разбитым в кровь лбом, в объятиях незнакомой девушки. «Ты должна жить», – шептала та, крепко сжимая ее плечи. Эту фразу Маша повторяла, как молитву весь путь до Польши, где их, полумертвых, наконец отцепили от основной колонны.
История Ольги повисла в воздухе, словно дым после пожара. Альма стояла, сжимая кулаки до побелевших костяшек – ее тело дрожало от беспомощной ярости. Слезы жгли глаза, но она глотала их, зная: сейчас плакать – значит украсть у Ольги право на ее боль.
Минуту. Две. Тишину нарушал только прерывистый шепот француженки, читавшей молитву.
Наконец Альма подошла к Ольге и осторожно, как касаются свежего ожога, обняла ее плечи:
– Прости… Я не могу дать тебе свободу, – голос ее сорвался, – но могу поделиться последним, что у меня осталось.
Она достала скрипку – дерево потемнело от лагерной сырости, но все еще пахло сосной и лаком. В бараке замерли. Даже те, кто не понимал слов, затаили дыхание.
Первые ноты «Адажио» Марчелло поплыли сквозь щели барака. Мелодия была, как рука, протянутая сквозь решетку: нежная, но полная такой тоски.
Музыка затопила барак №10, как внезапный лучик света в подземелье. В наступившей тишине каждый узник видел свое. Скрипка Альмы звучала, как голос из параллельной вселенной —той, где по-прежнему существовало утро без сирен, хлеб без опилок и слезы, которые лились только от счастья.
Ноты Адажио обволакивали грязные стены, превращая их на мгновение в струящийся шелк. В этом странном единении исчезли полосатые робы, оставив лишь голые человеческие души. Музыка стала мостом между: прошлым и настоящим; палачами и жертвами; мечтой и реальностью.
Когда последний звук растворился в темноте, никто не аплодировал. Просто всхлипнула Катрин, а Ольга же наконец разжала кулаки – впервые за месяц.
Но не только женщины из барака №10 затаив дыхание слушали скрипку Альмы – за дверью, прижавшись к косяку, стояла Мария Мандель. Еще в первый раз, услышав игру Альмы, она ощутила странный холодок под ребрами: как ребенок, нашедший в пепле алмаз, сжимает его в кулаке, боясь, что отнимут. Теперь же она знала – это ее шанс.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


