Только один из политических поэтов приходит на память, когда читаешь поэмы Эренбурга, и это, конечно, вовсе не поэт «Кар» и «Страшного Года» – слишком красноречивый Виктор Гюго, а тот суровый и жестокий поэт шестнадцатого века, который кричал свои поэмы – «устами своих ран»; тот, кто описал Варфоломеевскую ночь с натуры: я говорю об Агриппе д'Обинье. Нужно обратиться к «Les Tragiques», чтобы найти нечто равносильное «Судному дню» Эренбурга. Варфоломеевская ночь д'Обинье, написанная поэтом, спасшимся из бойни и еще покрытым ее кровью, своими гневными метафорами и пригвождающим сарказмом напоминает Эренбурга. Перечитайте-ка то место, где придворные дамы, полупричесанные и разгоряченные, смотрят рано утром сквозь окна Лувра на Сену, несущую обнаженные трупы, и делающие сальные замечания об их телосложении, перечтите описание того двора, прогуливающегося по «обнаженным внутренностям Франции».
Роднит Эренбурга с д'Обинье то, что оба они «из расы иудейских аскетов, троглодитов, пожирателей саранчи, которые выходят иногда из своих пещер и появляются на оргиях с челом, посыпанным пеплом, и с анафемой на устах». В них обоих звучит голос Библии. Но в то время как для д'Обинье очищение мира совершается только в пламенах Страшного Суда, для Эренбурга, для которого земная жизнь и есть Ад, а человеческие страсти и есть его пламена, – разрешение обид земных совершается в Сердце Христовом, которое есть – Церковь.
Эта идея, проникающая всю книгу, свое наиболее конкретное воплощение находит в ее последней поэме – «Как Антип за хозяином бегал».
– К ужину Антип малость выпил и скушно стало Антипу. Говорит хозяину: «Это не ханжа – одна пакость. Пойду послушать, что люди болтают, а то полезу драться». Пришел в балаган. У всех морды красные. Сидят барышни, точно в бане парятся. И как выскочит один очкастый – уж кричать нет сил, только хрипит: товарищи! И пошел на голове плясать. Кубарем, да и в щелку пролез – тоненький, а уж злой! Вскочил Антип: «Правильно! понял я! Тесно мне! Мать их! долой!» Побежал домой к хозяину: «Иван Васильевич, я теперь все понимаю!» Я тебя нюхал давеча – пахнешь ты чудесно, ну, а мне не нравится, и вообще тесно мне! Что ты смотришь боком? На прощанье присел бы – потому прирезать тебя придется, ничего не поделаешь! Ах, Иван Васильевич, вместе мы жили, что жили – пили!.. А теперь нельзя! Вместе никак не поместимся! Я ведь говорю тебе по-Божески, плачу я… Ах, Иван Васильевич! Пойду поточить ножик – шея у тебя того, жилистая…
В этих, как бы шуточных, образах Эренбург вскрывает глубочайшие психологические черты чисто русской социальной справедливости, отмеченные еще историческим анекдотом о старушке помещице, которую крестьяне очень любили – «мать родная»! – и тем не менее попросили Пугачева ее повесить, чтобы было по справедливости, – «как у всех».