– Я вот чего до сих пор не понимаю, – сказал Уваров, – неужели в стране совершенно нет других, куда более важных проблем, чем следить за поэтом и его другом?
– Глупость часто идет об руку с самовлюбленностью, – ухмыльнулся Мишель. – Царь ведь не зря своего врача отправлял ко мне, когда прочел мое стихотворение на смерть Пушкина – хотел убедиться, не тронулся ли я умом. Он, видишь ли, искренне верит, что только душевнобольные могут быть недовольны его правлением.
– Мне где-то встречалось определение для подобного расстройства, – наморщив лоб в попытке вспомнить, сказал Монго. – Syndrome Dei…
– Синдром Бога, – кивнул Лермонтов. – Да, очень на него похоже…
Уваров молчал. Легкость, с которой Мишель говорил о царской глупости, поражала Петра Алексеевича. Сам он не то чтобы опасался беседовать на подобные темы, но как будто имел некий внутренний барьер, через который переступал достаточно редко. Признать глупыми какие-то решения царя? Легко. Признать глупым самого царя? Отчего-то гораздо сложней.
«Наверное, это тоже какой-то… синдром. Синдром перед Богом?»
Карета тем временем остановилась напротив дома Лермонтова. В окне его квартиры горел свет, и Мишель, увидев это, радостно сказал:
– Дома, дорогой мой друг! Пойдемте?
Они выбрались из экипажа и устремились к дверям. Лермонтов шел впереди, Монго и Уваров тактично держались чуть позади. Резво взбежав по ступенькам, Мишель отворил дверь ключом и вошел в квартиру. Изнутри доносились негромкие голоса: два женских и один мужской. Заслышав громкий топот Лермонтова, невидимые собеседники смолкли на время – ровно до того момента, как поэт громко воскликнул:
– Святослав!
– Мишель… – протянул мужской голос.
Уваров и Монго, пройдя через коридор, остановились на пороге гостиной, наблюдая такую картину: две женщины, одна – совсем еще юная, лет двадцати, другая – совсем старушка, сидели на кровати Лермонтова подле красавца Раевского, который с растерянным видом хлопал по плечу Мишеля, повисшего у него на шее.
– Прости меня, прости меня, милый Святослав… – бормотал поэт еле слышно.
Завидев гостей, Раевский торопливо поприветствовал их сдержанной улыбкой и представил женщин, сидевших рядом с ним. Это оказались его мать Дарья Ивановна и сестра Аня. Монго и Уваров поздоровались и тоже назвали свои имена.
Лермонтов, наконец, выпустив друга из объятий, поднялся и с робкой улыбкой сказал:
– Меня вы, безусловно, помните…
– Помним, Мишенька, – тихо сказала мама Раевского.
Лермонтов посмотрел на нее глазами, полными слез, и тихо сказал:
– И вы меня простите, Дарья Ивановна…
– Прекращай, Мишенька, – поморщилась старушка. – Единственное, о чем тебя прошу – не впутывай больше Славочку в эти истории…
– Маменька! – залившись краской, воскликнул Раевский. – Мишель никуда меня не впутывал, оставьте это! У меня, в конце концов, своя голова на плечах имеется!
– Ну-ну… – произнесла Дарья Ивановна, загадочно улыбаясь.
Мать с сестрой не задержались надолго – видимо, решив не смущать молодых людей, они покинули квартиру полчаса спустя после приезда Лермонтова и его друзей. Едва дверь за Дарьей Ивановной и Аней закрылась, Мишель сказал:
– Поедем в Павловск к цыганам, милый друг?
– Звучит заманчиво, – признался Раевский. – Сложно вспомнить, когда я гостил у них в последний раз…
– Да буквально за месяц до нашего ареста ездили, – пожал плечами Лермонтов.
– Ну, так сколько уже воды утекло? Два года с лишним минуло…
– И вправду… – пробормотал Лермонтов.
Он крепко задумался о чем-то, и Раевский, видя это, коснулся руки друга.
– Что тебя гложет, Мишель? – спросил Святослав.
– Да до сих пор не могу себе простить того, что с тобою сделали из-за меня… – нехотя признался Лермонтов.
Глаза его снова заблестели, и он отвернулся, не желая, чтобы другие обратили на это внимание.
– Из-за тебя? – ухмыльнулся Раевский. – Да нет, тут не твоя вина и не моя, что они настолько боятся любого порицания… Им только лесть подавай. Об этом ты и сказал, то есть по больному ударил, вот они и решили нас хорошенько проучить, чтобы не повадно было…
– Ты меня не верно понял, – с улыбкой сказал Лермонтов. – Я совершенно не жалею о том, что написал тот стих. Я жалею лишь о том, что, кроме меня, пострадал еще кто-то.
– За правое дело пострадать не зазорно. Поэтому – забудь. Куда ты там меня звал, к цыганам? – Раевский хлопнул себя ладонями по бедрам и резко встал с кровати. – Ну-с, в путь, друзья?
Дорога в Павловск прошла в оживленной беседе. Больше всех говорили, конечно же, Лермонтов и Раевский – обоим безумно хотелось обсудить все то, что они во время разлуки боялись доверять бумаге. Уваров видел, что страх, который сковывал Мишеля до встречи, испарился, точно папиросный дым; поэт снова был остроумен и весел, возможно, даже более чем раньше. И Петр Алексеевич прекрасно понимал друга – ведь чуть более года назад сам был точнехонько на его месте.
– А, кстати, рисование, – сказал Раевский. – Продолжаешь? Или забросил?
– Продолжаю, да еще как!.. Привез с Кавказа несколько картин, написанных маслом, они сейчас у бабушки, заедешь как-нибудь в гости – обязательно покажу… Горы очень вдохновляют, знаешь ли.
Уваров, заслышав это, улыбнулся:
– А прежде ты, помнится, считал, что рисование – это ремесло, а не творчество, и потому вдохновения не требует.
– Признаю, был неправ, – сказал Лермонтов. – И то, и другое – все-таки творчество, только разного назначения. Ежели словом можно ранить и даже убить, то картины не имеют такой губительной силы – они, скорей, являются отпечатком времени, художественной летописью времени, в котором они были нарисованы.
У цыган Мишель и компания пробыли до глубокой ночи – пили, наслаждались атмосферой нескончаемого праздника, царящей здесь, и с удовольствием слушали любимые песни Лермонтова. Из-за вина, табачного дыма и шума, который окружал их весь вечер, Уваров почти не запомнил слов, но одна строчка надолго запала ему в душу.
«А ты слышишь ли, милый друг, понимаешь ли…»
Мишелю эта песня нравилась больше прочих, однако, слушая ее, он отчего-то не веселился, а, напротив, грустил, тихо подпевая цыганам. Уваров, видя это, ломал голову, силясь понять, что тому причиной, но так и не смог: настоящее, как казалось Петру Алексеевичу, не сулило Лермонтову и его товарищам никаких проблем – царь в итоге простил и самого поэта, и его друга, Раевского, ссылки обоих завершились возвращением в Петербург, и дела против друзей Бенкендорфом были закрыты…
И все же Лермонтов печалился.
Будто уже тогда знал, что ждет его впереди.
* * *
2018
Аббатство Плискарден находилось в 250 километрах от города Сент-Эндрюс и примерно в 200 – от дома Жени, в долине, облюбованной несколькими знаменитыми винокурнями. Бенедиктинский монастырь образца XIII века, который, подобно замкам в графстве Файв, долгое время прибывал в упадке, но в XIX столетии обрел новую жизнь. Около семидесяти лет назад монастырю и вовсе присвоили статус аббатства, и с тех пор Плискарден процветал. Воздух здесь был свежий и чистый; сказывалась близость Северного моря – миль тридцать, не больше.
– А сюда мы зачем приехали? – спросил Чиж, исподлобья глядя на меня.
Его терпение практически иссякло. Это было заметно невооруженным глазом, особенно мне, старому другу, знавшему Вадима много лет. К счастью для Чижа, на Плискардене места Лермонтова заканчивались, и мы переходили в более ненавязчивую фазу путешествия – с теми самыми «кабачками», о которых так грезил мой спутник.
Я, конечно же, не стал заострять внимание на интонации Вадима и просто ответил на его вопрос:
– Потому что тут хранится древнейший герб рода Лермонтов, ну и, вдобавок, Джордж Лермонт был настоятелем этого монастыря в начале XVI века.
– Опять Джордж? – удивился Вадим. – Сколько Джорджей было в роду Лермонтов?
– Честно говоря, не считал, – пожал плечами я.
Путь от Сент-Эндрюса забрал у нас немало времени и сил: на парковку аббатства мы прибыли только в пять вечера и теперь сидели на мотоциклах, курили и собирались с мыслями. Ноги немного гудели, но аромат сигар приятно расслаблял. Ветер развевал колоритный флаг аббатства, состоящий из трех полей. Верхнее, прямоугольное, занимало половину полотна и повторяло флаг Шотландии – белый Х на синем фоне – с той лишь разницей, что справа и слева находились белые же звезды. Нижняя часть была поделена пополам, на желтый и черный квадраты. На черном неизвестный художник изобразил некое адское чудовище, из пасти которого торчала человеческая рука с зажатым в ней крестом. Рука и распятие занимали как раз-таки желтый квадрат.
– Богатая фантазия у того, кто это придумал, – заметил я, после долгого созерцания флага. – Наверное, это означает что-то вроде «Непоколебимая вера может победить любое зло»?
– Наверное, – буркнул Чиж.
– Ладно, пошли. Не хочу терять время, тем более приехали вроде бы не поздно…
Однако я ошибся: в центре для гостей, где мы хотели честно купить билеты, никого не было, что могло значить только одно – сегодня аббатство для посетителей закрыто.
– Что будем делать? – спросил Вадим, когда я вернулся на парковку и рассказал о своем печальном открытии.
Я окинул здание аббатства задумчивым взором. Уезжать, не посмотрев на древнейший герб Лермонта, не хотелось. Но искать ночлег в окрестностях и завтра снова возвращаться сюда… Чиж бы мне этого не простил. Взвесив все за и против, я решительно устремился к дверям, на ходу бросив:
– Предлагаю пойти напрямик, а там – как получится.
Я не видел лица Чижа, но, судя по звуку шагов, он все-таки последовал за мной.
Подойдя ко входу в собор, я постучал. Тишина. Тогда я открыл дверь – она, как и везде в Шотландии, оказалась незапертой – и проник внутрь. В зале царила полутьма; свет с трудом проникал внутрь через пестрые витражи, украшавшие дальнюю стену. Пахло расплавленным воском. Внизу под витражами находилась темная дверь, слева от которой, как я понял почти сразу, была развернута некая экспозиция. Поначалу я собирался отправиться прямиком к ней, но неожиданно мое внимание привлекло нечто, висящее на стене справа от входа. Прищурившись – всему виной был недостаток света – я приблизился к находке вплотную.
Безусловно, это был он – древнейший герб рода Лермонтов, высеченный из камня. Даже на первый взгляд ему было гораздо больше лет, чем тому, который находился в городской ратуше Сент-Эндрюса.
– Смотри, – я указал на герб. – Вот она, главная наша цель.
Чиж нехотя подошел ко мне и уставился на реликвию.
– Интересно, – только и сказал он после недолгой паузы.
– Пойдем, посмотрим на экспозицию, – предложил я.
На первой из ряда пятиугольных панелей были вывешены газетные вырезки вперемешку с черно-белыми фотографиями монастыря. Я лишь скользнул по ним рассеянным взглядом. А вот список, который тянулся от пола до самого верха следующей панели, меня действительно заинтересовал.
– Смотри, тут вся история в датах, – сказал я. – Начиная с 1215 года, когда его основали, как валлискалийский монастырь, и до наших дней…
Мой палец скользил вниз до тех пор, пока не уткнулся в табличку с 1509 годом.
«Джордж Лермонт» – значилось рядом с датой.
– А вот и он. Тогда его назначили настоятелем.
– И сколько он тут… настоял?
– Двадцать два года. Видишь, в 1531 году приором назначили другого – Александра… Дунбара, – прочел я.
Слева от панели со списком находилась картина, ничуть не уступавшая в яркости витражам под потолком: выполненная в духе абстракционизма, она изображала корабль с молящимися монахами на борту. Мы обошли экспозицию кругом. На большинстве панелей висели таблички с короткими текстами, посвященными жизни в аббатстве, и фотографии, иллюстрирующие эти тексты. На всех снимках монахи были облачены в классические белые одежды – отличительную черту бенедиктинцев.
Мы успели вдоволь налюбоваться экспозицией, когда дверь – та самая, что находилась под витражами – распахнулась, и внутрь зала один за другим стали входить обитатели аббатства. Впрочем, надолго они не задерживались: одарив нас удивленными взглядами, они с легкими улыбками на лицах тут же отправлялись в следующий зал. Вскоре мы снова остались возле экспозиции вдвоем.
– Что это было? – спросил Чиж.
– Полагаю, служба кончилась, и они возвращаются в свои кельи… или идут на ужин. Судя по времени, это вполне может быть ужин.
– Пойдем на улицу? – предложил Вадим.
– Зачем?
– Пить охота, а вода в кофре осталась.
– Ну, пойдем.
На парковке нас ждал сюрприз: один из монахов, лысоватый, в белой рясе и очках с круглыми стеклами, с интересом рассматривал мой «Бонневиль».
– Добрый вечер! – поприветствовал я его.
Обитатель аббатства от неожиданности вздрогнул и, повернувшись к нам, воскликнул:
– Добрый вечер, господа! Это же ваши мотоциклы?
– Да, наши, – кивнул я.
Мы подошли к «Бонневилю».
– У меня в молодости тоже был «Бонневиль», – сказал монах. – Обожал его. Но новый мне нравится даже больше. Изумительная машина.
– Согласен, прекрасная.
Еще раз погладив взглядом мой байк, монах повернулся ко мне и сказал:
– Простите, что не представился сразу…. залюбовался. Меня зовут брат Паскаль. Я, как вы понимаете, живу и тружусь в аббатстве Плискарден вместе с другими последователями Святого Бенедикта. А вы, господа, судя по акценту, приехали издалека?
– Из России. Меня зовут Максим, а это – Вадим.
– Очень приятно, Максим, Вадим…
– Мы путешествуем по шотландским местам рода Лермонтов, вот и к вам заехали.
– В самом деле? – обрадовался монах. – Лермонты? Я большой поклонник русского поэта Лермонтова!
Тут уж настал мой черед удивляться. Бабушка Одри, теперь вот – брат Паскаль… Мне начинало казаться, что в Шотландии каждый второй знаком с творчеством Михаила Юрьевича.
– А что из Лермонтова вам больше всего нравится?
– Вы будете смеяться, но это – «Демон», – сообщил брат Паскаль.
Я не сдержался – улыбнулся.
– Серьезно?
– Да, совершенно! Это иронично, я понимаю, но только на первый взгляд! Главный герой Лермонтова – демон, физически неспособный жить в мире людей. Он изнывает от одиночества, но до встречи с Тамарой не испытывает ничего, кроме презрения. Потом же, обуянный страстью, демон убивает свою любовь и ее мужа и вновь остается один. Этот мир для него не создан… в отличие от людей, которые тут живут. Бог дал людям великий дар – любить друг друга, и Лермонтов, как мне кажется, хотел обратить внимание именно на этот аспект.
– А вам не кажется, брат Паскаль, что при этом самого себя он как раз отождествлял с демоном? – спросил я. – Неспособность любить по-настоящему – это же было в Лермонтове, он пробовал любить – и разочаровывался. И пусть это не приводило к чьей-то смерти, но умирала сама любовь…
– Да, наверное, вы правы, – помедлив, произнес бенедиктинец. – Вспоминаю «Нищего», где бедняку вместо милостыни вложили в руку камень… Камень тут тоже, как символ безответной, невозможной любви…
– Да-да! – закивал я. – По мне, так это вполне укладывается в образ Лермонтова-фаталиста…
– Большинство людей – фаталисты, – усмехнулся брат Паскаль.
– Разве? – удивился я.
– Ну, вы ведь, полагаю, не раз слышали выражения в духе «на все воля Божья»? – с улыбкой заметил мой собеседник. – Смирение с тем, что все предопределено Всевышним – это ли не есть фатализм?
Тут настал мой черед крепко задуматься.
– Мне кажется, Лермонтов просто любил испытывать судьбу, будто бы заигрывать с ней, – сказал брат Паскаль. – Любая дуэль для него была подлинной проверкой мироздания – сейчас ли оно оборвет его жизненный путь или же позволит пожить еще?
– По-вашему, он мог бы прожить еще, если бы выстрелил в Мартынова, а не в небо? – спросил я.
– Мне, как и любому другому человеку на Земле, это неведомо, – с загадочной улыбкой сказал брат Паскаль. – Но вот вам для размышления другой любопытный факт: вы знали, что незадолго до этой дуэли Лермонтов, решая, остаться ли ему в Пятигорске или уехать на службу, подбрасывал монетку, чтобы определиться с выбором?
– И что, выпало остаться в Пятигорске? – удивленно вопросил Чиж.
– Как видите…
– Да уж, бывает же… – пробормотал Вадим. – Удивительная судьба представителя удивительного рода…
– Кстати, о роде, – спохватился Паскаль. – Вы уже видели герб Лермонтов, который хранится у нас в аббатстве?
– Да, мы только оттуда, – подтвердил я.
– Если хотите, я мог бы подарить вам цветной буклет нашего аббатства. Там его краткая история в иллюстрациях и много другой информации про наш быт, уклад, взгляды…
– Да, это было бы очень интересно, – кивнул я.
– Тогда прошу, следуйте за мной, – сказал брат Паскаль и первым устремился ко входу в аббатство.
Дорогой мы почти не говорили. Слова бенедиктинца не шли у меня из головы, и я все раздумывал над тем, насколько прав был Лермонтов, веря в фатум.
«Мог ли он погибнуть тем же днем, что и в действительности, если бы уехал из Пятигорска? Если, несмотря на решение остаться, его бы вызвали на службу по какой-то срочной причине?»
Ломать голову можно было до бесконечности. Ответы на эти вопросы, как верно заметил брат Паскаль, неизвестны никому из живущих на Земле людей.
Наш новый знакомец провел нас мимо экспозиции и подвел к некоему «информационному уголку», который мы в прошлый раз отчего-то проигнорировали.
– Вот, это вам, Максим, – сказал брат Паскаль и, взяв со стола одну из книг, с коричневой обложкой, вручил ее мне.
«Аббатство Плискарден. Вчера и сегодня» – таким было ее название.
– Спасибо, обязательно прочту на досуге, – пообещал я.
– Хотел вам еще вот что показать, на тему фатализма и демонов… – сказал брат Паскаль, огибая стену из панелей.
Мы остановились еще у одной странной картины: на фоне пылающего здания был изображен огромный шлем, ниже него были пики, отливающие алым на фоне огня, а в самом низу – голова сурового викинга в рогатом шлеме.
– Это – иллюстрация к одной из величайших трагедий монастыря Плискарден, – не дожидаясь вопросов сообщил брат Паскаль. – В мае 1390 года шотландский эрл Александр Стюарт, более известный как Баденохский волк, дерзко напал на Морей и разграбил город Форрес. Тогда он сжег королевский город Элгин вместе с его собором, но не только их – наш монастырь тоже был значительно поврежден всепожирающим пламенем… Черная страница истории, потому и такие тона выбраны художником…
С тяжелым вздохом Паскаль переключился на другие картины и фотографии. Он поведал нам немало о жизни аббатства, после чего сказал:
– А теперь, к сожалению, вынужден с вами попрощаться. Сегодня мы постригаем в монахи двух наших новых братьев, и я не должен опоздать…
– Конечно, конечно, – сказал я. – Вы рассказали даже больше, чем мы надеялись услышать.
– Если что-то все же осталось непонятым, надеюсь, книга ответит на оставшиеся вопросы, – с улыбкой сказал брат Паскаль.
– Уверен, так и будет.
Мы распрощались с бенедиктинцем и покинули здание, вновь отправившись на парковку. Снаружи оказалось уже не так солнечно, как раньше: небо постепенно заволакивало тяжелыми свинцовыми тучами. Дождь явно был не за горами.
– Перекурим? Или сразу в путь? – спросил Чиж, косясь наверх.
– Давай лучше дождевики надевать и ехать, – предложил я. – До дома Жени еще двести с лишним километров.
– Ну, не так уж и много, если вдуматься, – заметил Вадим.
– Но и немало. Поэтому предлагаю отложить перекур до приезда, когда мы уже точно не будем никуда спешить.
Мы полезли в кофры за дождевиками.
– Макс, – позвал Чиж, шелестя костюмом.
– А?
– А Лермонтов курил?
– Да. Сигары, папиросы и трубку – пеньковую с янтарным мундштуком. Правда, курить ее он мог только тайком: лишь высшим чинам, начиная с капитана, дозволялось открыто курить трубку.
– Надо же, как у них все сложно было… – хмыкнул Вадим.
– Ну почему? Те же папиросы, придуманные англичанами в Египте в 1832 году, быстро прижились в России, и на них запрет не распространялся.
– А сигары?
– Тут я нюансов не знаю. Но на картине Лермонтова он изобразил себя и славянофила Хомякова курящими сигары. Значит, наверное, не возбранялись.
– Понятно…
К тому моменту, как ливень все-таки начался, мы с Чижом успели преодолеть около пяти километров. Аббатство Плискарден и улыбчивый брат Паскаль остались позади. Его взгляд на творчество Лермонтова показался мне весьма любопытным. Жаль, мы не смогли пообщаться дольше.
«Впрочем, возможно, самое интересное мы как раз успели обсудить».
Путь Лермонтова был фактически завершен, и я надеялся, что теперь настроение Вадима заметно улучшится – ведь нас ждала встреча с его сестрой и посещение шотландских пабов.
* * *
1840
– А правда ли, Монго, что Мария Алексеевна Щербатова так хороша, что ни в сказке сказать, ни пером описать? – спросил Гагарин, легонько толкнув Уварова локтем
Они втроем сидели на белоснежном диване в гостиной дома графини Лаваль и, куря папиросы, дожидались приезда Лермонтова. От табачного дыма у Петра Алексеевича немного кружилась голова, но это никак не сказывалось на расположении его духа – он радовался, что, наконец, добился перевода из опостылевшего Торопца обратно в Санкт-Петербург и снова заехал в квартирку, где жил до этого.
– Не в моих правилах обсуждать дам, к коим питают чувства мои друзья, – ухмыльнулся Столыпин, – но против правды идти не могу: все, что вы слышали про Марию Алексеевну – чистейшая правда. Ну, да вы вскорости, полагаю, сами сможете оценить ее красоту по достоинству.
– Она что же, тоже здесь? – оживился князь.
– Пока не видел, но Мишель говорил, что да, будет.
– А вот и мои драгоценные друзья! – послышался из-за спин до боли знакомый голос.
Все оглянулись. Лермонтов стоял, хитро улыбаясь, с упертой в бок левой рукой; в правой он держал дымящуюся папиросу.
– Отчего ты так сияешь, мой друг? – весело спросил Гагарин.
– А что же, мне нужен особый повод для радости? – хмыкнул Мишель. – Друзья со мной, играет музыка, и дама сердца моего, уверен, уже ищет меня в этой пестрой толпе… Пойду ее искать…
Он затушил папиросу и бросил ее в позолоченную пепельницу о трех ногах, после чего круто развернулся и устремился к бальной зале, ловко лавируя между гостями.
– Пойдемте тоже? – предложил Уваров.
– Пойдемте… – охотно согласился Гагарин и первым поднялся с дивана.
Когда они вошли в бальную залу, там как раз закончил играть вальс, и кавалеры благодарили дам за подаренный танец. Уваров вытянул шею и приметил, что Лермонтов направляется к светловолосой красавице, перед которой расшаркивался высокий курчавый брюнет с орлиным носом и черными, словно уголь, глазами. Кто это таков, Петр Алексеевич не знал.
– А вон и Мишель, – сказал Уваров, указывая на поэта.
– А рядом как раз Мария Алексеевна, – прищурившись, констатировал Столыпин. – Видите теперь, князь, какова красавица?
– Да-с, действительно, очень хороша, – медленно кивнул Гагарин.
– А с ними кто? – прищурившись, пробормотал Монго. – Уж не французик де Барант ли?
Мишель тем временем что-то сказал Марие Алексеевне, и та заулыбалась, отчего лицо де Баранта перекосила гримаса презрения. Было в профиле этого типа, в каждом его движении и взгляде нечто хищное. Не говоря ни слова, Петр Алексеевич устремился к Лермонтову.
– Ты куда, мон шер? – окликнул Уварова Столыпин, но тот будто не слышал.
Де Барант и Мишель смотрели друг на друга, первый – с плохо скрытым презрением, второй – насмешливо, как обычно. Когда соперник Лермонтова заговорил, Уваров был уже достаточно близко, чтобы расслышать:
– Вас не учили манерам, Михаил?
«Француз? – услышав характерный акцент, с замиранием сердца подумал Петр Алексеевич. – Выходит, Монго был прав?»
– Дама, ожидая своего кавалера, подарила вам танец, так почему бы вам просто не поблагодарить ее и не удалиться?
– Черт возьми, – услышал Петр Алексеевич тихую ругань Монго. – И вправду де Барант…
– Кто таков? – спросил Уваров, покосившись сначала на Столыпина, а потом на князя – тот, завидев брюнета, отчего-то помрачнел лицом.
– Сын французского посла, – ответил Монго. – Любитель волочиться за хорошенькими девушками. Мишель рассказывал, что он пытается приударить за Марией Алексеевной… как видишь, так оно и есть.
Уваров снова уставился на Лермонтова и де Баранта. Петр Алексеевич хотел вмешаться в их спор, оттащить Мишеля в сторону, пока ситуация не приобрела угрожающий размах… но прекрасно понимал, что по правилам этикета не может этого сделать: подобное поведение могло только усугубить конфликт между ухажерами княгини.
– Вы точно преследуете меня повсюду, как будто желаете в чем-то уличить, – произнес де Барант.
Он сделал шаг навстречу Лермонтову и, прищурившись, спросил:
– Правда ли, что вы позволяете себе за спиной говорить на мой счет невыгодные вещи?
– Неправда. Я не столь хорошо вас знаю, чтобы говорить с кем-то о ваших недостатках.
– И все же, если дошедшие до меня сплетни верны, вы поступили крайне дурно, – уперся француз.
– Кончайте уже меня поучать, Эрнест, – поморщился Лермонтов. – Вы пытаетесь казаться дерзким, но выглядите смешным.
Де Барант напрягся. Уваров увидел, что Мария Алексеевна побледнела.
«Сейчас что-то будет», – понял Петр Алексеевич.
– Vous profitez bien trop du fait que les duels sont interdits dans votre pays! (Вы слишком пользуетесь тем, что дуэли в вашей стране запрещены, франц.) – сухо произнес де Барант.
Уварову на миг показалось, что на этом спорщики и разойдутся, но Лермонтов в тон Эрнесту ответил:
– Ne soyez pas lâche. Cette interdiction n'a pas d'importance lorsqu'il s'agit de règles du code d'honneur. Je suis tout à votre disposition (не будьте трусом. Этот запрет не имеет значения, когда речь идет о правилах кодекса чести. Я в Вашем распоряжении, франц.).
По спине Петра Алексеевича пробежал холодок. Ему почудилось, что он еще успеет спасти ситуацию, если вовремя прервет разговор…
– В таком случае вызываю вас на дуэль, – объявил де Барант.
Княгиня закрыла рот ладонью; казалось, еще немного, и она упадет в обморок, прямо посреди бальной залы.
– Принимаю вызов, – чинно кивнул Мишель. – Кто будет вашим секундантом?
– Предлагаю обсудить это наедине, – сказал де Барант, косясь на гостей, ближайшие из которых последние пару минут с любопытством взирали на спорщиков.
– Согласен, – кивнул Лермонтов.
Вместе они решительно устремились к выходу из бальной залы, провожаемые взорами окружающих молодых людей и дам. Уваров стоял, тяжело дыша, и смотрел в спину поэта – до тех пор, пока он не пропал из виду.
На плечо Петру Алексеевичу легла чья-то рука. Вздрогнув, он оглянулся – то был Монго.
– А ведь так хорошо начинался этот вечер… – задумчиво глядя сквозь толпу, медленно произнес Столыпин.
Уваров не нашелся, что ответить.
– Мне надо выкурить еще одну папиросу, – со вздохом сказал Гагарин.
Лермонтов вернулся чуть позже.
– Снова табачите, господа! – ухмыльнулся он, когда опять застал их курящими в гостиной.
Казалось, он такой же веселый, как и прежде… но, присмотревшись, Петр Алексеевич заметил, что Лермонтов все-таки нервничает: движения его стали более резкими, дерганными, улыбка – фальшивой и вымученной.
– О чем договорились? – хмуро посмотрев на Мишеля исподлобья, спросил Монго.
– Послезавтра, в воскресенье, в полдень у Черной речки, – понизив голос, сказал поэт. – Они берут рапиры, ты – пистолеты.
– То есть ты назвал меня своим секундантом? – выгнул бровь Столыпиным.
– А ты разве пустил бы со мной кого-то, кроме себя? – хмыкнул Лермонтов. – Будь моя воля, я бы вообще обошелся без секунданта, но традиции… Ладно. С вашего позволения, я вернусь к Марии Алексеевне и постараюсь ее успокоить. Бедняжка принимает все слишком близко к сердцу…
Сказав это, он снова растворился в толпе, точно привидение.
– Неужто он взаправду так бесстрашен? – угрюмо спросил князь.
– Думаю, так он успокаивает сам себя и окружающих, – сказал Монго. – Хотя порой мне кажется, что он знает все наперед, оттого и не беспокоится ни о чем…
– Я поеду с вами, послезавтра, – произнес Уваров.
Столыпин смерил его взглядом.
– Уверен? А ты… ты до конца осознаешь, чем все может закончиться?
К горлу Уварова подкатил комок.
– Уверен, – выдавил Петр Алексеевич.
Еще один тяжелый взор.
– Прошу, Монго, – тихо добавил Уваров.
– Хорошо, мон шер, – вздохнул Столыпин. – Будь по-твоему…
Тот вечер показался Петру Алексеевичу донельзя странным. Мишель кружил вокруг возлюбленной княгини, Монго и Гагарин резались в карты, а Уваров безучастной тенью следовал за друзьями, погруженный в думы. С одной стороны, ему хотелось поехать домой и поскорее лечь спать, чтобы хоть в царстве Морфея попытаться укрыться от тревожных мыслей; с другой, Петр Алексеевич не желал оставаться один. Лишь когда Столыпин, устав проигрывать князю, решился покинуть бал, Уваров последовал за ним.
Весь следующий день Петр Алексеевич не находил себе места, а сразу после заката лег в постель, но спал плохо, часто просыпался и подолгу смотрел сквозь тьму в потолок, прежде чем забывался вновь.
Воскресное утро ворвалось в комнату ярким солнечным лучом. Петр Алексеевич совершенно разбитый, наспех привел себя в порядок и уселся за стол, чтобы с книгой и папиросой скоротать время до приезда Лермонтова и Монго. Время ползло до жути медленно; Уваров то и дело посматривал на часы, но дуэлянт с секундантом все не появлялись. Наконец, уже в начале двенадцатого Петра Алексеевича осенило, и он, вскочив из-за стола, бросился на улицу, чтобы поймать экипаж.
«Ох, уж мне эта ваша забота, друзья…» – думал Уваров, трясясь в карете.
На подъезде к Черной речке Петр Алексеевич заметил экипаж, стоящий у дороги, и скучающего на козлах извозчика. Остановившись напротив, Уваров высунулся наружу и спросил, кого тот ждет. Мужик нехотя ответил:
– Двух господ.
– Как выглядели господа?
Извозчик замялся, потом уже открыл рот, чтобы ответить, когда вдали грянул выстрел. Уваров подскочил на сидении от неожиданности.
«Стреляют. Стреляют!..»
Он выскочил из кареты и бросился туда, откуда раздался звук. Не успел пробежать и десяти шагов, как вдалеке прогремел еще один выстрел. Петр Алексеевич ускорил шаг. Идти было крайне трудно; ноги вязли в февральском снегу, точно в болоте.
«Ну же…»
Наконец Уваров увидел, что в его сторону идут двое, и остановился, чтобы отдышаться и заодно присмотреться. Издали было трудно понять, кто это, французы или Монго с Мишелем. От волнения у Петра Алексеевича перехватило дыхание. Никогда еще он так не переживал.
«Молю…»
– Петр! Ты чего тут делаешь?! – наконец воскликнул один из идущих, и Уваров облегченно выдохнул, узнав Монго.
Он поспешил навстречу друзьям. Приблизившись, сразу заметил, что Лермонтов держится левой рукой за правое запястье. Пальцы были красными от крови.
– Царапина, – поняв, куда смотрит Уваров, сказал поэт.