Книга Чистилище читать онлайн бесплатно, автор Максим Козлов – Fictionbook
Максим Козлов Чистилище
Чистилище
Чистилище

4

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Максим Козлов Чистилище

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Чистилище

Хвост

Он помнил звук. Не удар, не взрыв — их он не слышал, потому что оглох на несколько минут, а может, и часов. Он помнил звук, который возник сразу после, когда мир перестал быть прежним. Это был треск. Так трещит толстый лед на реке в марте, когда весна уже пришла, а лед еще не хочет уходить. Глухо, глубоко, внутри самой земли.

Он помнил запах. Керосин. Горелый пластик. И что-то еще, сладкое и тошнотворное — так пахнет мясо, забытое на сковороде. Этот запах потом преследовал его годами. Он просыпался среди ночи в холодном поту, и ему казалось, что подушка пахнет горелым.

Он помнил тишину. Она наступила после треска. Абсолютная, ватная тишина, в которой не было места ни крикам, ни стонам, ни шуму ветра. Тишина, которая была страшнее любого звука. Потому что в этой тишине он понял: всё.

Его звали Алексей Романов. Тридцать четыре года. Инженер-строитель. Он летел из Новосибирска в Москву с женой, пятилетней дочерью и матерью. Он купил билеты за месяц. Четыре места в крыле, ряд двенадцать, иллюминаторы. Он всегда брал места в крыле, потому что мать боялась турбулентности, а в крыле трясет меньше. Он помнил, как мать говорила: «Леша, купи на крыло, у меня сердце слабое». И он покупал. Всегда покупал.

За два часа до вылета он зашел в личный кабинет авиакомпании. Просто так. Проверить регистрацию. И увидел, что место 37А, в самом хвосте, свободно. Хвост — это дополнительное пространство для ног. У него болела правая коленка после старой травмы, и в хвосте он мог бы вытянуть ногу. Он подумал: «Пересяду. Четыре часа полета, коленка скажет спасибо». Он нажал кнопку «сменить место». Система пикнула. Место 12С поменялось на 37А.

Жена сказала: «Ты нас бросаешь?». Он поцеловал ее в висок: «Я буду в двадцати метрах от вас. Просто ногу вытяну». Дочь спросила: «Папа, а почему ты уходишь?». Он ответил: «Я не ухожу, мышонок. Я буду сзади. Там, где хвостик у самолетика». Мать промолчала. Она всегда молчала, когда волновалась. Только перекрестила его мелко, быстро, как делала всегда перед вылетом.

Они сели в самолет. Он проводил их до двенадцатого ряда, усадил дочь у иллюминатора, поправил ремень на жене, проверил, застегнута ли у матери пряжка. Жена сказала: «Иди уже, хвостатый». Она улыбалась. У нее была очень красивая улыбка, с ямочками на щеках. Дочь засмеялась: «Папа-хвостатый!». Мать перекрестила его еще раз. Он пошел в хвост. Шел, держась за спинки кресел, потому что бортпроводница уже просила пристегнуться.

Он сел на 37А. Вытянул правую ногу. Рядом никого не было. Слева сидел мужчина в сером костюме, который сразу надел наушники и закрыл глаза. Сзади — пожилая пара, они держались за руки. Он подумал: «Хорошо. Высплюсь».

Самолет начал разбег. Он любил этот момент — когда двигатели ревут, и тебя вжимает в кресло, и кажется, что ты вот-вот оторвешься от земли и станешь свободным. Он закрыл глаза. Он представил, как они прилетят в Москву, как возьмут такси, как дочь будет прижиматься носом к стеклу и считать фонари. Он не знал, что через семь минут всё кончится.

Звук появился не сразу. Сначала была тряска. Турбулентность, подумал он. Сильная турбулентность. Самолет затрясло так, что зазвенели подносы на тележке бортпроводников. Мужчина в сером костюме открыл глаза. Пожилая пара перестала держаться за руки и схватилась за подлокотники. Кто-то вскрикнул. Ребенок заплакал. Он не испугался. Турбулентность, бывает. Он летал много раз, он знал, что самолеты строят так, чтобы они выдерживали нагрузки в десять раз больше. Он посмотрел вперед, туда, где в двенадцатом ряду сидела его семья. Их не было видно из-за кресел и спинок. Только макушка дочери, кажется, светлое пятнышко. Или ему показалось.

Потом самолет клюнул носом. Резко, как подстреленная птица. Кто-то закричал громче. Мужчина в сером костюме сказал: «Что за черт?». И в этот момент раздался треск.

Треск был такой сильный, что Алексей почувствовал его животом. Он прошел через всё тело, как электрический разряд. Пол под ногами ушел вниз. Или вверх? Он не понял. Весь мир превратился в центрифугу — небо, земля, облака, солнце, всё мелькало в иллюминаторах с бешеной скоростью. Крики. Запах керосина. И снова треск, уже другой, громче, ближе, и он понял: хвост отламывается.

Он не слышал, он понял это телом. Хвост самолета отделился от основного фюзеляжа, как ящерица отбрасывает хвост, спасая себя. Только здесь хвост не спасал никого, он просто оторвался. Они падали. Те, кто был в хвосте, падали отдельно от основного корпуса. Алексей не потерял сознание. Он видел, как мимо пролетают куски обшивки, кресла, какие-то тряпки. Потом был удар. Мягкий, странно мягкий, как будто самолет упал в перину. Потом скрежет. Потом тишина.

Тишина была абсолютной. Алексей открыл глаза. Он висел на ремнях вниз головой, потому что секция хвоста легла на склон холма. Рядом висел мужчина в сером костюме. Его глаза были открыты, но в них ничего не было. Он был мертв. Пожилая пара сзади лежала грудой тряпья, и из-под тряпья текла темная жидкость. Алексей попытался позвать жену. Из горла вырвался только сип. Он попытался отстегнуть ремень. Пальцы не слушались. Он висел и смотрел на мир, который стал другим.

Он не знал, сколько времени прошло. Час, может, два. Потом он услышал шум вертолетных винтов. И голоса. И тяжелые шаги по обшивке. Кто-то закричал: «Здесь выжившие!». Его вытащили. Он был единственным выжившим в хвостовой секции. Как потом выяснилось — единственным выжившим из ста восьмидесяти девяти человек на борту.

Три дня в больнице слились в один. Белые стены, белые люди, белые вопросы. Он лежал на больничной койке, смотрел в потолок и считал трещины. Трещин было пять. Одна большая, четыре маленькие. Он считал их каждые полчаса. Если насчитал пять — значит, он еще здесь. Если сбился — значит, он сейчас проснется, и ничего этого не было, и жена сварит ему кофе, и дочь запрыгнет на колени и потребует включить мультики про фиксиков.

Но он не сбивался. Трещин всегда было пять.На четвертый день пришел следователь. Молодой парень в очках, с усталыми глазами и мятой папкой. Сел на стул рядом с кроватью. Спросил: «Как вы себя чувствуете?». Алексей сказал: «Нормально». Следователь помолчал. Потом сказал: «Вы были на месте 37А?». Алексей кивнул. Следователь спросил: «Почему вы пересели?». Алексей сказал: «Коленка болела». Следователь записал что-то в блокнот. «Вы меняли билет за два часа до вылета. Вы были на месте 12С. Рядом с женой и дочерью. Если бы вы не поменяли билет, вы бы сейчас лежали в другом месте».

Алексей молчал. Следователь смотрел на него. Ждал чего-то. Может быть, слез. Может быть, истерики. У Алексея внутри была пустыня. Выжженная земля, на которой ничего не росло. Он сказал: «Я знаю». Следователь еще что-то спрашивал — про причины катастрофы, про то, что он видел и слышал. Алексей отвечал коротко, односложно. Он не хотел говорить. Он хотел снова в тишину.

Через неделю его выписали. На пороге больницы его встретили журналисты. Штук двадцать, с камерами, микрофонами, мобильными телефонами. Кричали: «Как вы выжили?», «Что вы чувствуете?», «Почему вы один?». Он прошел сквозь них, как сквозь строй. Кто-то схватил его за рукав. Он вырвался. Сел в такси и уехал.

Он не поехал домой. Дом был там, где жили они. Дом был квартирой на седьмом этаже, с тремя комнатами, с детской, где на стенах были наклеены обои с медвежатами, с кухней, где на холодильнике висели магнитики из разных городов. Казань, Питер, Сочи, Прага. Они собирали магнитики. Жена говорила: «Вот поедем в Париж и привезем Эйфелеву башню». Она мечтала о Париже. Он обещал ей Париж на десятилетие свадьбы. Они не дожили до десятилетия три года.

Он снял однокомнатную квартиру на окраине. Заплатил наличными за три месяца вперед. Хозяйка, пожилая женщина с красными прожилками на носу, спросила: «А вы кто?». Он сказал: «Строитель. В командировке». Хозяйка больше не спрашивала. Ей нужны были деньги. Ему нужна была тишина.

Первое письмо пришло через две недели после катастрофы. Оно было написано от руки, на тетрадном листе в клеточку, кривым, дерганым почерком. Конверт без обратного адреса. Внутри — фотография и листок. На фотографии был парень, лет двадцати пяти, в военной форме. Улыбка открытая, рука на плече какой-то девушки. На листке было написано: «Почему ты? Почему не мой Саша? Он служил Родине, а ты кто? Везучий? Скажи, почему ты?». Внизу была подпись: «Мать Саши».

Он прочитал письмо три раза. Потом аккуратно сложил листок, вложил в конверт, закрыл конверт. Положил его на стол. На следующий день пришло еще три письма. Одно гневное — «ты должен был сгореть», одно умоляющее — «расскажите, как они умирали, я хочу знать, мучилась ли моя дочь», одно тихое — «у меня нет сил вас ненавидеть, у меня нет сил жить».

Потом пошли письма с угрозами. Потом — журналисты, которые нашли его новую квартиру. Потом — звонки на мобильный, который он не отключал, потому что боялся пропустить звонок от матери. Хотя знал, что мать не позвонит. Никогда.

Он сменил сим-карту. Съехал с квартиры. Снял комнату в другом конце города, у глухой старухи, которая не спрашивала документов. Но письма нашли его и там. Кто-то узнал адрес, кто-то продал его, кто-то опубликовал в сети. Ему написали триста сорок писем. Сто двадцать были с вопросами. Сто — с проклятиями. Сто двадцать — с просьбами о помощи, как будто он, единственный выживший, стал кем-то вроде святого, медиума между живыми и мертвыми, кем-то, кто может передать весточку.

Однажды ночью он собрал все письма в черный мусорный пакет, вынес во двор, облил жидкостью для розжига и поджег. Они горели плохо, коптили черным, бумага сворачивалась, буквы исчезали. Столб дыма поднимался к серому небу. Соседи выглядывали из окон. Кто-то крикнул: «Пожар!». Он стоял и смотрел на огонь. Ему хотелось, чтобы огонь горел ярче. Чтобы он сжег всё. Чтобы стало пусто и чисто.

Когда письма сгорели, он понял, что пустота никуда не делась. Она стала еще больше.

Через месяц он уехал в другой город. Маленький город на Волге, название ему ничего не говорило. Он выбрал его, потому что там не было аэропорта и потому что туда не ходили поезда, только автобус. Он хотел жить там, где нельзя улететь. Там, где земля твердая и не падает из-под ног.

В автобусе он придумал себе новое имя. Виктор Сорокин. Виктор — в честь деда, которого он никогда не знал, который погиб на войне. Сорокин — просто фамилия, первая, что пришла в голову. Никаких родственников с фамилией Сорокин у него не было. Он хотел стать никем. Человеком без прошлого. Чистым листом.

Он снял квартиру в хрущевке на окраине. Купил кровать, стол, стул, электрический чайник. Никаких фотографий. Никаких магнитиков. Никаких напоминаний. Он устроился на стройку разнорабочим. Таскал кирпичи, месил раствор, убирал мусор. Никто не спрашивал его о прошлом. На стройке вообще мало спрашивают. Там ценят руки, а не биографию.

Он работал, приходил домой, варил пельмени, ложился спать. Иногда по вечерам он выходил на берег Волги и смотрел на воду. Вода была темной и холодной. Он представлял, как тело входит в воду, как вода смыкается над головой. Это было искушение. Но он не мог умереть. Он уже один раз выжил. Умереть теперь — значило бы предать это выживание. Он не знал, для чего выжил. Но он был жив, и он должен был нести это. Как мешок с кирпичами на спине. Терпи, пока хватит сил.

Так прошел год. Он отпустил бороду, похудел на пятнадцать килограммов, стал молчаливым и спокойным. На работе его уважали. Бригадир говорил: «Сорокин — золото, а не мужик. Не пьет, не курит, работает как лошадь». Он не пил, потому что боялся пьяных слез. Он не курил, потому что дым напоминал о горелом пластике. Он не разговаривал с женщинами. Он вообще мало с кем разговаривал.

Она появилась в его жизни через год и три месяца после катастрофы. Он таскал кирпичи на пятый этаж новостройки. Она пришла с проверкой из архитектурного надзора. Молодая, светлые волосы, очки в тонкой оправе. У нее была папка с документами и усталый вид. Она спросила: «Где прораб?». Он сказал: «На втором этаже». Она кивнула и пошла, но споткнулась о кусок арматуры. Он подхватил ее под локоть. Она сказала: «Спасибо». Он сказал: «Пожалуйста». И в этот момент что-то произошло. Что-то маленькое, почти незаметное, как щелчок выключателя. Он посмотрел ей в глаза, и увидел там жизнь. Не ту, которая была у него раньше, а другую, новую, незнакомую. И ему захотелось узнать, какая она.

Ее звали Анна. Ей было тридцать. Она была разведена. Детей не было. Она жила одна, с кошкой и вязальным крючком. Она любила свою работу, ненавидела бюрократию и обожала фильмы Тарантино. Она была смешливая и колючая, как ежик в тумане. Она задавала много вопросов. Он отвечал коротко, обтекаемо. Он сказал, что из Новосибирска, что переехал после развода, что семьи нет. Она поверила. Потому что хотела верить. Потому что он был надежный, спокойный, сильный. Потому что на него можно было опереться.

Они начали встречаться. Сначала редко, потом чаще. Она готовила ему ужин. Он чинил у нее в квартире всё, что могло сломаться. Кран, розетки, дверной косяк. Он умел чинить вещи. Ему нравилось, когда сломанное становилось целым. Это было как маленькая победа над хаосом.

Через полгода она сказала: «Переезжай ко мне». Он сказал: «Я несу в себе что-то тяжелое». Она спросила: «Что?». Он сказал: «Я пока не могу рассказать». Она помолчала. Потом сказала: «Я подожду». И он переехал.

Прошел еще один год, и они поженились. Тихо, в маленьком загсе, без гостей и кольца. Только они и регистратор с печальным лицом. Анна надела белое платье и рассмеялась: «Никогда не думала, что выйду замуж в тридцать лет». Он смотрел на нее и думал, что жизнь, оказывается, может продолжаться. Что даже в черной выжженной пустыне может вырасти цветок. Маленький, хрупкий, но цветок.Они жили хорошо. Спокойно. Он работал, она работала. По вечерам смотрели сериалы, спорили о политике, занимались любовью. Он научился улыбаться. Иногда даже смеяться. Прошлое не ушло. Оно сидело в нем, как осколок, который врачи не смогли достать. Болело на погоду. Но он привык к этой боли.

На четвертый год брака родился сын. Маленький, горластый, с глазами-вишенками. Анна сказала: «Назовем его Миша, в честь моего деда». Он кивнул. Миша так Миша. Когда он впервые взял сына на руки, он заплакал. Впервые за четыре года. Слезы текли по его щекам, капали на пеленку. Анна спросила: «Ты что?». Он сказал: «Просто счастье». Но он плакал не от счастья. Он плакал потому, что держал на руках новую жизнь, а старая жизнь стояла перед глазами — как он держал дочь, когда она родилась. Как она пищала, как он боялся ее уронить.

Он посмотрел на сына и сказал про себя: «Прости меня, мышонок». Он не знал, у кого просит прощения и за что. Может быть, у дочери. Может быть, у сына, которого только что обрек на жизнь с человеком, который однажды может исчезнуть. Может быть, у Анны, которая не знала, с кем живет.

Он спрятал прошлое глубоко. На самое дно. Никаких контактов с журналистами. Никаких интервью. Никаких социальных сетей. Он сбрил бороду, когда его фотография перестала мелькать в новостях. Он сменил походку, голос, привычки. Он стал Виктором Сорокиным окончательно.

На седьмой год брака всё рухнуло.В тот день была суббота. Анна собиралась на дачу, к подруге. Она искала старые джинсы и полезла на антресоли, куда они складывали всё ненужное. Коробки, пакеты, старые вещи. Он был на кухне, варил гречку. Сын играл в комнате с машинками.

Он услышал тишину. Она длилась слишком долго. Потом услышал ее голос. «Витя». Он не откликнулся, потому что еще не привык до конца, что Витя — это он. «Витя!». Он пошел в коридор. Она стояла на стремянке и держала в руках коробку из-под обуви. Коробка была старая, пыльная, перевязанная скотчем. Он не помнил, чтобы клал ее туда.

— Что это? — спросила она.

— Не знаю. Поставь на место.

— Ты не знаешь, что лежит на антресолях в твоем доме?

— В нашем доме, — поправил он. — Поставь. Гречка готова.

Но она уже спустилась и открыла коробку. Он понял, что произошло, когда увидел ее лицо. Оно стало белым, как бумага.

— Кто это? — спросила она тихо.

Она держала в руках фотографию. Старый снимок, десять на пятнадцать, в пластиковой рамке. Он, жена, дочь и мать на фоне новогодней елки. Дочь в костюме снежинки. Жена смеется. Он смотрит в камеру и улыбается.

Он молчал.

— Это ты, — сказала она. — Это ты, Витя. Или не Витя?

Она полезла в коробку и достала еще одну фотографию. Потом еще одну. Потом пакет документов. Его паспорт на имя Алексея Романова. Свидетельство о браке. Свидетельство о рождении дочери.

— Господи, — сказала она. — Господи, Витя. Ты — тот самый. Выживший. Единственный. Я помню эту катастрофу. Я читала про нее.

Она посмотрела на него. В ее глазах был ужас. Не злость, не ненависть — ужас. Ужас человека, который понял, что прожил семь лет с незнакомцем.

— Скажи мне правду, — сказала она. — Я хочу знать, кто ты.

Он стоял и смотрел на нее. Гречка на плите кипела и булькала. Сын в комнате гудел, как машина. Время остановилось. Он понял, что прошлое его догнало. Как он и знал, что догонит рано или поздно. Просто надеялся, что поздно. Что он успеет еще немного прожить эту новую жизнь. Что он успеет хотя бы вырастить сына.

— Меня зовут Алексей Романов, — сказал он. — Я выжил в катастрофе рейса 271. Все сто восемьдесят восемь человек погибли. Моя жена, моя дочь, моя мать были в том самолете. Я уцелел, потому что за два часа до вылета поменял место.

Он говорил это ровно, спокойно, как заученный текст. Потому что он повторял его про себя сто тысяч раз. Каждый день. Каждую ночь. Он знал, что однажды ему придется это сказать.

Анна медленно сползла по стене. Она села на пол, прижав колени к груди, и смотрела на него, на фотографию, на документы.

— Семь лет, — сказала она. — Семь лет я живу с человеком, которого не знаю. У меня от тебя ребенок. У нас сын. А ты — тот самый выживший.

Она замолчала. Потом спросила:

— Ты их еще любишь?

Он не знал, как ответить. Он любил их. Он будет любить их всегда. Но он любил и ее. И сына. Это была разная любовь. Одна — вечная, другая — живая. Одна — прошлое, другая — настоящее. Но как сказать это словами? Как объяснить, что сердце может вместить обе?

— Я люблю тебя, — сказал он. — Но их я тоже не забыл. Я никогда их не забуду. Это невозможно.

Она встала. Вытерла слезы, которых он даже не заметил.

— Расскажи мне, — потребовала она. — Расскажи мне всё. Как это было. Что ты чувствовал. Почему ты выжил. Почему ты скрылся. Почему ты выбрал меня.

В ее голосе звенели слезы, но в нем была и сталь. Он знал этот тон. Она всегда добивалась правды на работе, и если не получала правды, шла до конца. Она была архитектором и надзирателем. Она привыкла, что здания стоят прямо и не врут.

— Я расскажу, — сказал он. — Но не при сыне.

Она кивнула. Она ушла к сыну, закрыла дверь в детскую. Он выключил гречку, вытер стол, сел на табурет и стал ждать. Он смотрел в стену и думал о том, что сегодня вечером он расскажет своей жене правду. Всю правду. И эта правда либо освободит его, либо убьет.

Ему было всё равно. Он уже много лет жил в чистилище. Настоящего ада или рая для него не существовало. Только это — серое пространство между жизнью и смертью, где он отвечал за то, в чем не был виноват, и не мог ответить за то, в чем винил себя каждую секунду.

За дверью сын смеялся и катал машинку. Анна сидела на диване и смотрела в одну точку. Он сидел на кухне и смотрел в стену. Трещин в стене не было. Но ему казалось, что сейчас появятся. Он насчитал пять.

Исповедь

Они сидели на кухне. Сын спал в детской, уткнувшись носом в подушку, раскинув руки крестом, как всегда спал. Анна зажгла настольную лампу, и свет резал кухню пополам — желтый, резкий, больничный. Она села на табурет напротив него. Он сел у окна. За окном шел дождь, мелкий сентябрьский дождь, который заряжает на три дня и не перестает. Дворники на стекле соседней машины дергались, как нервные пальцы.

Анна сложила руки на столе. Он заметил, что у нее дрожат пальцы. Раньше у нее никогда не дрожали пальцы. Она была архитектором надзора — приезжала на стройки, где мужики матерились и бросали окурки в раствор, и говорила: «Переделать», и они переделывали. У нее был голос, который не терпел возражений. Сейчас ее руки дрожали.

Он сказал:

— Я расскажу.

Она кивнула.

Он рассказал. С самого начала. Не так, как рассказывают исповедь священнику, и не так, как дают показания следователю. Так, как вынимают занозу. Медленно, с болью, чувствуя, как каждый кусочек выходит из тела.

Он рассказал про мать, которая боялась летать. У матери всегда с собой была иконка Николая Угодника, завернутая в белый платочек. Она говорила: «Николай Угодник спасает путешествующих. Я, Леша, без него никуда». Иконка лежала в сумочке, которую она не выпускала из рук до конца полета. Когда нашли обломки, сумочки не нашли. Иконка сгорела. Или упала в лес, где ее склевали птицы. Или лежит сейчас где-нибудь под мхом, в болоте, и никто не знает, кому она принадлежала.

Мать работала бухгалтером в школе. Сорок лет в школе. Она считала копейки школьного бюджета, ругалась с завхозом, вязала носки на собраниях. У нее были натруженные руки и тихий голос. Она никогда никого не осуждала, даже отца, который ушел, когда Алексею было двенадцать. Она сказала тогда: «Папа уехал в командировку. Может быть, надолго». И он поверил. Только потом понял, что командировка — это навсегда.

Он рассказал про жену. Ее звали Марина. Они познакомились в институте, на втором курсе. Она уронила чертеж, он поднял. Она сказала: «Спасибо, у тебя руки добрые». Он не знал, что руки могут быть добрыми, но запомнил. Они поженились на четвертом курсе, без денег, без квартиры, без ничего. Сняли комнату в коммуналке, где сосед-алкоголик пел по ночам про лагеря. Марина смеялась: «Ничего, Леша. Зато у нас есть мы». У нее всегда было это — способность видеть светлое в темном. Когда она входила в комнату, казалось, что лампочки горят ярче.

Он рассказал про дочь. Даша. Пять лет. Темные кудряшки и глаза-пуговки. Она называла его «папуля». Она рисовала на обоях и пряталась в шкафу. У нее было любимое платье с единорогом, которое она отказывалась снимать. И еще она боялась грозы. Когда гремел гром, она залезала к ним в кровать и шептала: «Я с вами, мне не страшно». Последний раз она залезла к ним в ночь перед вылетом. Была гроза.

Он рассказывал и не плакал. Он разучился плакать нормально — слезами, всхлипами, дрожанием плеч. Его слезы высохли тогда, в больнице, в первую ночь, когда он понял, что их больше нет. Сейчас он просто говорил, и голос у него был сухой и ровный, как у диктора в метро.

Анна слушала. Она не перебивала. Только иногда проводила пальцем по столу, как будто чертила невидимую линию.

Потом он рассказал про рейс 271. Про то, как зашел в личный кабинет. Про то, как нажал кнопку. Кнопка была синяя, с белой надписью «сменить место». Если бы он не нажал, если бы интернет завис, если бы он задумался на секунду — он бы не нажал. Он бы сейчас не сидел на этой кухне. Он был бы там, с ними. Или нет — его бы нашли в секции крыла, опознанного по ДНК, потому что от тел мало что осталось.

— Я сидел в хвосте, — сказал он. — Когда началась тряска, я схватился за подлокотники. Я подумал: «Сейчас пройдет». Потом самолет клюнул носом, и я понял, что не пройдет. Я не кричал. Я не молился. Я думал о них. Я пытался увидеть их, но кресла были высокие.

Он замолчал. За окном дождь усилился, и дворники на соседней машине замерли — аккумулятор сел.

— Когда хвост оторвался, я почувствовал облегчение. Понимаешь? На секунду. Меньше, чем на секунду. Я подумал: «Я живой». Я не подумал: «А они?». Я подумал о себе.

Он замолчал. Это признание было самым страшным. Не смена места, не выживание — а та секунда, когда он радовался, что жив, и еще не думал о мертвых.

— А потом? — спросила Анна.

— А потом я понял. И с тех пор я не перестаю понимать. Каждую минуту.

Анна встала, подошла к окну, посмотрела на дождь. Потом спросила, не оборачиваясь:

ВходРегистрация
Забыли пароль