© М. Кабир, Д. Костюкевич, О. Рэйн, 2021
© А. Матюхин, предисловие, 2021
© В. Точинов, концепция, составление, 2021
© Эксклюзив-Медиана, 2021
© ООО «Издательство Северо-Запад», 2021
Позвольте начать с цитаты Влада Женевского. В две тысячи двенадцатом году в докладе, посвященном хоррору, среди прочего, он сказал следующее: «Русского хоррора как цельного явления и – тем более – направления попросту не существует. Точнее, он сродни коту Шрёдингера: как бы есть, но как бы и нет».
Прошло чуть больше восьми лет, и сегодня мало кто будет отрицать, что лёд тронулся. Русскоязычный хоррор, как направление, встал на ноги. Даже больше – он стал модным. Неплохими тиражами выходят антологии и авторские сборники, отдельные романы и серии. Хоррор экранизируют, по его мотивам рисуют комиксы, выпускают аудиокниги. Появились собственные премии.
Самое, на мой взгляд, главное – русскоязычный хоррор оброс сообществом, собрал вокруг себя широкий костяк поклонников. Да и сами авторы хоррора объединились в так называемую «тёмную волну».
Хочу отметить, что и ранее в хорроре у нас появлялись безусловно талантливые и именитые авторы, многие из которых радуют читателей и сейчас. Но в то время успех книг в жанре хоррора списывали на удачу или случайность. «Ну откуда, скажите, у нас с вами отечественные Стивены Кинги». Писать хоррор было в чём-то даже стыдно и непопулярно. Авторы стыдились писать, читатели стыдились читать.
Однако, появление «тёмной волны» – а вместе с ней новых молодых авторов, постепенно сместило фокус с «кому нужен хоррор, у нас и так в стране страшно», на «оказывается, и в наших реалиях могут писать страшно!»
К слову, все три автора, собранные под обложкой данной антологии, как раз относятся к новичкам «темной волны». Вернее относились, поскольку уже сейчас можно уверенно говорить, что в русскоязычном хорроре появились собственные большие звезды.
Возьмем, к примеру, Максима Кабира – самого яркого представителя. В его послужном списке на сегодня значатся четыре изданных романа, две авторские антологии и бесчисленное количество опубликованных рассказов и стихов. Я уже не говорю про различные премии и две победы на самом престижном конкурсе хоррора «Чёртова Дюжина». Следует ли считать Максима новичком, или он уже вполне состоявшийся автор, мастер, на которого ориентируются более молодые и менее опытные литераторы? Не думаю.
Не менее яркая звезда – Дмитрий Костюкевич, всего год назад собравший целую россыпь различных наград – победа на «Чёртовой Дюжине», лауреат премии «Мастера Ужасов», несколько номинаций в других премиях. Вряд ли он собирается останавливаться. Его также сложно отнести к новичкам, поскольку еще семь лет назад Дмитрий опубликовал свой первый роман.
Пожалуй, наиболее правильно будет назвать новичком третьего автора – Ольгу Рэйн. В хоррор она пришла позже остальных, но зато как! Добравшись до четвертого места «Чёртовой дюжины» в две тысячи пятнадцатом, следующие два года Ольга как забралась на пьедестал, так никого и не пускала. Вокруг рассказов автора не утихали споры – следует ли относить её к «тёмной волне» или это просто заглянувший на огонек профессионал, который решил размять мускулы. Ольга, не особо реагируя, продолжала пугать читателей замечательными историями. Премии, авторские антологии, повести в различных циклах и множество рассказов в сборниках – это неполный перечень её заслуг.
Как видите, у «тёмной волны» уже существуют вполне конкретные имена. Жанр «скорее жив, чем мёртв». Новые авторы за небольшой промежуток времени сделали невозможное: популяризировали русскоязычный хоррор. Вывели его из гетто, о котором говорил Влад Женевский.
Всего десять лет назад любого автора хоррора неизбежно сравнивали со Стивеном Кингом. Сейчас начинающих сравнивают с Кабиром или с другими авторами волны. Это ли не достижение? Это ли не успех всего нашего сообщества?
Так что, открывая эту книгу, будьте уверены – Стивена Кинга тут не будет. Зато будет прекрасный хоррор на гребне новой тёмной волны.
Александр Матюхин01.02.2021
В тюрьму я заехал в апреле. «Заехал в тюрьму» означает, что меня привезли в следственный изолятор. СИЗО – корявое словцо с уродливым содержанием. Чёрная страница в тюремном ежедневнике, гарь, копоть, мрак. Отвратительный кусок мёртвого времени, в котором зека рвёт острозубая неопределённость. В ИВС и колонии тоже хорошего мало, но в изоляторе временного содержания мурыжат недолго, а на зоне дышится легче.
Выпрыгнув из воронка, я сразу глянул вверх. Это единственное, что останется мне от свободы, – общее небо над всеми. Ничего другого – свободного! – я больше не увижу: окна камер будут пялиться в грязный двор или слепнуть под баянами.
Небо…
Мент толкнул меня в боксик, и я потерял серо-голубой небосвод, тяжёлый, плоский, почти без глубины, но такой драгоценный. В сборном боксе, очень похожем на жилую общую камеру со скамейками вместо нар, мне предстояло провести несколько часов. Всё, надо перестраиваться с ласковой темноты и грустного неба на реальность, в которой я – грязь и падаль, нечто без судьбы и имени.
Отключить эмоции, насколько возможно. Они в тюрьме лишь вредят. Меньше внимания – меньше проблем.
Молодой парень с татуировкой паука на щеке явно не знал об этом простом правиле. Угрожал двери, по-звериному скалился, показательно харкал на пол. Глупая «прибыль», как тюремщики называют поступивших заключённых. Хорошо хоть не кидался ни на кого…
На вопросы я отвечал точно и коротко, так, чтобы ответы почти дословно совпадали с записанными в документах. Посадили за разбой. И точка. Тюремщикам плевать, попытка убийства или изнасилование, виноват или нет, записали и забыли.
С соседями в боксе я не трепался – в одну камеру вряд ли попадём. Дежурному фельдшеру, который осмотрел небрежно и быстро, сказал, что ничего не беспокоит. Фокусы с вымышленными болячками не работают: симулянтов тут колют на раз, да и лечат в тюрьме отвратительно, себе дороже. А на ментовские отметины жаловаться бессмысленно – свобода ближе не станет. Моя – уж точно. Врач охотно согласился с крепостью моего здоровья, от него пахло ментоловой жвачкой и скукой.
Беседа с кумом – с опером – заняла больше времени. Она во многом определяла мою жизнь в следственном изоляторе: в какую камеру поселят. Кум был вежлив, с инеем интеллигентности в карих глазах и длинными пальцами, внимательными к бумагам. Он подкурил сигарету и оставил тлеть в стеклянной пепельнице.
– Друг мой в милиции работает, – сообщил я. – Могут быть проблемы.
– У меня? – прищурился опер. Уголок рта потянула улыбка, тут же исчезла – кум дотронулся средним пальцем до полочки рубашки, осторожно пощупал грудину, словно прислушивался к эху былой травмы.
– У меня. Здесь.
– Кем друг работает?
– Охранник в Департаменте охраны.
Кум кивнул, молча. Но на ус намотал – мою безопасность в камере спросят с него.
– С прошлым есть непонятки?
Я сразу понял, о чём он. Тактичный вопрос о возможных гомосексуальных контактах. Не петух ли я, другими словами.
– Нет. К опущенным в камеру определять не надо.
Он пристально посмотрел. Сигарета тлела, глаза копали вглубь.
– Товарищи сидевшие просветили?
– Типа того.
– А что… – начал опер, но как-то скукожился от резкой боли, зажмурился, подался вперёд, прижав ладонь к грудине. Через несколько тяжёлых, как дыхание кума, секунд вроде отпустило.
Затем он попытался меня завербовать. Всё-таки не шибко умный, раз заводит эту пластинку, видя заключённого впервые. Хотя практика налаженная. С кумчастью «дружит» немало зеков, некоторые даже кичатся отношениями. Времена задушенных подушкой информаторов прошли.
Отказываться тоже надо уметь, главное не тошнить словами, не размазывать.
– Не готов к такому разговору, не отошёл ещё после ареста. – Я смотрел на стол, на пепельницу. – А в криминальные склоки лезть не хочу. Плохо с людьми схожусь, да и во сне, бывает, болтаю.
Кум не нажимал.
Тлеющая сигарета переломилась в пепельнице. Одновременно с этим начало происходить что-то непонятное и жуткое, словно гибель сигареты была тайным сигналом.
Опер выпрямился, шумно втянул между острых зубов воздух и стал тереть костяшками пальцев грудь.
– А-а-а, – вырвалось у него, – ж-ж-жёт…
Он вцепился в васильковую рубашку, рванул, брызнули пуговицы. Одна попала мне в щёку, но я даже не шелохнулся. Обмер, окостенел, исчез.
Кто-то рычал. Не кум – внутри него.
А потом раздался отвратительный звук, с таким рвётся плоть. Грудь опера раскололась изнутри, рёбра вскрылись отвратительными вертикальными челюстями. Мне в лицо хлынула тёплая кровь, ударил рык, перманентно ненасытный, как армия бездомных.
Тварь выбиралась рывками, срывая человеческую оболочку, будто тесный наряд. Гибкое тело покрывали кровь и слизь, оно содрогалось от внутренних толчков и, кажется, росло. Сначала я мог разобрать лишь огромный рот, в котором вибрировали зубы-бритвы, затем появилась рука… нечто напоминающее руку, суставчатое, шишковатое, с когтями на трилистнике пальцев.
Рука качнулась, точно кобра перед броском, взметнулась и упала на меня. Острые когти впились в лоб, вгрызлись, распробовали – и сорвали моё лицо, словно присохший к ране бинт…
– Эй, эй! – пробился сквозь алую пелену голос кума. – Не спать.
Я моргнул. Попытался пошевелиться. Удалось. Потрогал лицо – сухое и жаркое.
Снова моргнул.
Последние образы видения стекли, как кровавый дождь по стеклу.
Кум закрыл папку и кивнул – уведите.
Из сборного бокса я попал на вокзал.
Вокзалом окрестили карантинную камеру. Карантин здесь, конечно, особый, работающий, как и вся тюрьма, на унижение и подавление. Это предбанник Тартара, смердящий потом, экскрементами, табачным дымом, баландой и чёрт знает чем ещё. Так воняет тюрьма. Самый «возвышенный аромат» в данном букете – запах дорогой колбасы, который будит отвращение другого рода, как золотые зубы в пасти уродца.
Я сделал несколько глубоких вдохов – привыкнуть, пропитаться, раствориться. Я здесь надолго. Дольше, чем можно выдержать. Это не значит, что можно опустить руки. Всегда есть за что бороться, за что гнить, потому что после «дольше» всегда найдётся нечто иное.
У меня взяли анализы и на какое-то время оставили в покое. Тюремщики, но не вокзальный сброд. Теснота и духота колыхнулась.
– Есть хавка? – придвинулся сосед по лавке, его левый глаз был слеп – мутный сосуд, наполненный молоком. – На зуб чё кинуть?
– Нет.
Харчи я не брал. Не в этот раз.
Если ты при еде, лучше поделиться. Жадных не любят, оно везде так. Прослыть щедрым тоже не фонтан – какой-нибудь проныра попытается оседлать, выжать. Щедрость в тюрьме – слабость. И опасность: угостишь петуха, потом обеляйся.
В общем, много заковырок. Проще – порожним.
– А чё так? – кривился, присматриваясь, Молочный Глаз.
– Не успел.
– Медленный, что ль? Я меж ходками похавать красиво успеваю, всегда так, и людям хорошим прихватываю, ага.
Понты. Голимые понты. Пустота, как в незрячем глазу зека. Вокзал вгоняет всех в одинаковую свербящую неуверенность, и каждый пытается заглушить её по-своему. Молочный Глаз – показухой, фальшью, бахвальством.
Переждать, держаться подальше, потише, отключиться – скоро раскидают по камерам, и прощай, Молочный Глаз, забирай ложь и зловоние скрытых угроз с собой.
Опасаться стоит не подобных трепачей, а публики в лице нариков, алкашей и бомжей. Тюремный вокзал – словно извращённая лотерея, где разыгрываются гепатит, туберкулёз, СПИД, сифилис, чесотка и прочие болячки. В «карантине» все вперемешку – здоровые и больные. Выявлять недуги станут позже. Уберечься можно и нужно, соблюдая простые правила: минимум болтовни, никакой общей посуды, вещей, обмена одеждой. Жаль, не удалось занять место у приоткрытого окна.
– Кукожиться не надо, паря, – не унимался Молочный Глаз. – И молчок включать.
– Менты шибанули грамотно. – Я проморгался, глядя перед собой в пустоту. – Шумит всё.
Бельмоглазый открыл рот, из которого разило куревом и гнилью, но в этот момент вошёл офицер с отёчным лицом. Пригасил – меня.
– Товарищ майор, – с ленцой в голосе обратился Молочный Глаз. – А музычку можно в эту хату оформить?
Сразу видно, шушера неопытная – «товарищей» среди офицеров он не найдёт. Обидит только.
– Товарищ твой лошадь в канаве доедает, – лениво сказал майор, даже не глядя на зека.
– Командир, – попытался сгладить тот, – я ж только…
– Какой я тебе командир? Такой солдат не упёрся никому.
У меня откатали пальчики, сфотографировали и вернули на вокзал.
Бомжеватого вида мужик спал в положении сидя, его храп пробегал по стенам, точно судороги. Два молодых да синих судачили в углу. Молочный Глаз донимал соседа справа. Мыла администрация мне не предложила: пальцы были чёрными, мокрыми, холодными и словно чужими. Я занял свой кусочек лавки и постарался отрешиться не только от смысла, но и от голоса.
Не удалось.
– Тысяча ног ада… маршируют, семенят, скребут… дороги над дорогами, чёрные, вечные… они никуда не ведут… они ведут повсюду…
Я повернулся к арестанту. Повернулся, зная, что не стоит этого делать.
Белый глаз зека дёрнулся, ещё раз, и ещё. Он шевелился – глазное яблоко и веко. Показалась чёрная лапка, колючая, прыткая… А потом из гнойного уголка полезли жёлто-зелёные жучки, красные пауки и крылатые муравьи. Потекли по щеке вниз, к уголку рта, за шиворот, несколько пауков заскользило по сальным волосам заключённого.
Я отвернулся, снял куртку, лёг на лавку, согнутыми в коленях ногами к Молочному Глазу, и накрыл голову плотной тканью.
Ждать, ждать, ждать… делая вид, что не чувствуешь тысячи мелких касаний и укусов.
Что не слышишь крик.
Дежурный опер определил меня в маломестную камеру. Процедура рассадки завершилась поворотом ключа, общего на все хаты этажа. Попкарь – так в тюрьме обидно кличут надзирателя – отпер дверь, и я, прижимая к груди пожитки, попал в тройник.
«Тройниками» называют маломестные камеры, но никто уже и не помнит тех времён, когда в них жило по три человека. В хате размещалось три шконки – трёхъярусные кровати со стальными полосами вместо пружин. И словно те пружины, как только захлопнулась дверь, я ощутил тяжесть. Тяжесть чужих взглядов.
– Добрый день, – просто сказал я. Понты или попытки «нагнать жути» здесь не нужны, опасны для здоровья, как тюремная пайка, не разбавленная посылками с воли.
– Здарова, – ответило несколько голосов, радуясь событию – появлению новой рожи.
Никто не рычал, не пытался опустить с порога, татуированные качки не тянули ко мне свои раздутые руки. Это сказки кинематографа, что, впрочем, не отменяет гнусность и безнадёгу тюрьмы. Здесь не встречали звериным оскалом, но и добротой глаз не баловали. В спёртом воздухе камеры висел, не перемешиваясь, туман личных бед и одиночеств.
Я бегло осмотрелся.
Каждый тройник – мирок со своими законами, традициями и иерархией. Руля – смотрящего – я определил сразу. Он устроился на самой престижной шконке: первый ярус, кровать подальше от двери, диагонально от «дючки» – параши. Ничем ни примечательный человечек, как и все в тюрьме, которая обесцвечивает, выпивает до дна. Почему именно он стал смотрящим? Причины могли быть разные: сидит дольше других, имеет «вес» на воле, умеет решать вопросы с тюремщиками, более хитрый-наглый-сильный, или ранее судимый, попавший на хату к ранее несудимым по ошибке (а, более вероятно, по воле опера). Руль какое-то время смотрел на меня рыбьими глазами, а потом сделал жест, мол, устраивайся.
В тройнике сидело пятеро, я – шестой, шконок – девять. Итого: четыре свободных места. Второй и третий ярус кровати руля были заняты. Пустовали второй и третий ярусы справа от двери и рядом с нужником. Я бросил пожитки на шконку второго яруса справа от двери.
– Звать как? – спросил главный.
– Илья.
– Будем квартировать, Илья. И знакомиться. Меня Алекс зовут.
Смотрящий – Алекс – быстро представил сокамерников: Аркаша, Юстас, Коля, Михей.
И меня начали «прощупывать». На все вопросы – а их было много – я отвечал не спеша и «честно». Уклонишься – родишь подозрения. Скажешь всю правду – сваляешь дурака. Живущему в сортире человеку неведомо слово «честно». Вот только врать нужно по правилу: 90 % правды и 10 % лжи, растворённой, незаметной, без прикрас. Не говорить о том, о чём не спрашивают. Никогда. Запоминать, в чём солгал, чтобы не запутаться.
Они спрашивали, а я отвечал. Когда врал, смотрел собеседнику между глаз, в окно, иногда в глаза, чтобы не подумали, что прячу взгляд. Это очень трудно – говорить о жизни, которой никогда не жил. Прятать всплывающие в памяти опасные подробности и достраивать в пустоте нейтральные штрихи, уже известные ментам. С каждым разом это всё труднее, потому что ложь – как новая кожа, а моя давно сожжена, забыта, никто не поверит в её реальность… я и сам почти не верю. И поэтому выдаю чужую кожу за свою, чтобы смотрели не так пристально.
Главное – понимать: люди, которые слушают меня, одинаково не верят как в обман, так и в правду. Я не старался с доказательствами. Имея возможность умолчать, пользовался ею. Молчание – самая красивая сестра на фоне уродин Лжи и Правды. Если не было выхода, врал интонацией. Принижал действия, чувства и мысли.
А когда вопросы стали пробираться в опасную область темноты, в которой уже невозможно было черпать хоть что-то, я внимательно посмотрел Михею в переносицу и серьёзно спросил:
– Ты не мент, часом? Уж больно настырно пытаешь. – И после небольшой паузы ответил на его вопрос о подельнике, которого почти не помнил; череда мутных картинок.
– И верно, – сказал Алекс. – Утомили нового соседа. О себе лучше почешите.
Фу-ух.
Но самое сложное – врать себе, что происходящее вокруг нереально. Не всё. Что есть запах гнили и чёрное пятно плесени в углу под потолком, но нет пузырящейся штукатурки и налитых кровью глаз в нарывах стены.
Восемнадцатилетний Коля, ублюдковатый с виду и, наверняка, ублюдковатый внутри, заехал в следственный изолятор за воровство. Обчистил квартиру соседа своей девушки, маханув через смежный балкон.
Сорокалетний Михей избил до полусмерти своего начальника… бывшего начальника.
– С зарплатой тянул, гад, – сказал Михей, недобро поглядывая на меня. Предупреждая. Стена над его головой агонизировала. Проказа грибка, чёрно-влажное пятно раскололось горизонтальной трещиной. Моргало, вздувалось, стонало. Никто, кроме меня, не замечал.
Юстас сказал, что сидит за убийство. Сказал тягостно, не поднимая взгляда.
Алекс попался на подделке документов.
Аркаша молчал.
– За лохматый сейф сидит, – добродушно сказал за сокамерника Алекс.
Сесть за изнасилование – не обязательно сразу быть опущенным. Разницу между ситуациями изнасилования зеки чувствуют тонко. Тюремный контингент не видит ничего страшного в изнасиловании знакомой лёгкого поведения, да ещё во время попойки в общей компании – сама виновата, задницей крутить меньше надо. «Сидит по беспределу, – говорят насмешливо. – За лохматый сейф».
– Валя по пьяным бабам спец, – усмехнулся со шконки Коля.
Аркаша зло посмотрел на сокамерника. Как я узнал позже, фамилия Аркаши была Валентинов, и Коля постоянно искажал её, превращая в женское имя.
Плесень приобрела объём, потянулась из стены, словно мембрану гнилостного цвета с той стороны продавливала голова огромной гусеницы. Жуткий маскарон приближался к затылку Михея. Трещина превратилась в рот, пузыри взорвались, в ранах всплыли тёмно-красные вертикальные зрачки.
Накатила тошнота. Лечь на шконку и закрыть глаза не получится. Здесь не вокзал, среди этих людей – и не-людей – мне придётся находиться круглые сутки, разговаривать, когда хотят другие, бодрствовать, когда хотят другие.
Но что бы ни происходило со стенами камеры, я должен решать свои вопросы. Во всяком случае, постараться.
– Какой в хате порядок? – спросил я, обращаясь ко всем, но глядя на Алекса.
Запоминать надо всё: что-то поможет избежать недоразумений, ну а пустая болтовня выпадет осадком. Стесняться и бояться не стоит – трепаться перед новичком о тюремном бытье нравится каждому.
Они рассказывали, а я спрашивал. Когда встают, засыпают? Что с прогулками и уборкой? Как делят сигареты и продукты?
Они рассказывали, а грибковый червь рос из стены. Штукатурка отслаивалась пластами, сыпалась грязными чешуйками со слизистой кожи монстра.
– Продукты в общак, а папиросы у каждого свои, – просвещал Михей. На голову зека падали тёмные нити слюны.
– Если чай или…
Ахрч-хч-хр!
Голова, плечи и грудь Михея исчезли в пасти твари, словно сигареты в шланге, открученном от коробки противогаза. Нижняя половина забилась в конвульсиях – так корчится, выплёвывая собственные лёгкие, зек, которого тюремщики «накуривают» через тот самый противогазный шланг. Гадко зашипело. Камеру наполнил резкий запах окисления.
Теперь червя видели все. Одурело глазели, как тот выплёвывает Михея… то, что от него осталось: кровоточащее, полурастворённое, костляво-острое – и поворачивает голову к Аркаше. Нечто, напоминающее голову.
Нечто голодное.