– Н-ну?
– Ну, и не справились… две передние навалило на нас… как они вдарили в борт нашей, мы и вдребезги… И они обе разбились… А нам куда горше пришлось…
Маякин встал со стула и засмеялся дребезжащим злым смехом. А Ефим вздыхал, разводил руками и говорил:
– Характер у них очень уж крупный… Тверезые они больше всё молчат и в задумчивости ходят, а вот подмочат вином свои пружины – и взовьются… Так что – в ту пору они и себе и делу не хозяин, а лютый враг – извините! Я хочу уйти, Яков Тарасович! Мне без хозяина – не свычно, не могу я без хозяина жить…
– Молчать! – сурово сказал Маякин. – Где Фома?
– Там, на месте… Они тотчас опосля этого случая пришли в себя и тут же послали за рабочими… Поднимать будут баржу… чай, уж и начали…
– Один он там? – спросил Маякин, опуская голову.
– Не… совсем… – тихо ответил Ефим, искоса посмотрев на Любовь. – Барыня при них… черная такая… Вроде как не в своем уме женщина… – вздыхая, сказал Ефим. – Все поет… очень хорошо поет… соблазн большой!
– Я тебя про нее не спрашиваю! – злобно закричал Маякин. Морщины лица его болезненно сморщились, и Любови показалось, что отец заплачет сейчас…
– Успокойтесь, папаша! – ласково попросила она. – Может быть, убыток невелик…
– Невелик? – звонко крикнул Яков Тарасович. – Что ты, дура, понимаешь! Разве баржа разбилась?! Эх ты! Человек разбился! Вот оно что! А ведь он – нужен мне! Нужен он мне, черти вы тупые!
Старик гневно затряс головой и быстрыми шагами пошел по дорожке сада к дому…
…Фома в это время был верст за четыреста в деревенской избе, на берегу Волги. Он только что проснулся и, лежа среди избы, на ворохе свежего сена, смотрел угрюмо в окно, на небо, покрытое серыми, лохматыми тучами.
Не двигая тяжелой с похмелья головой, Фома чувствовал, что в груди у него тоже как будто безмолвные тучи ходят, – ходят, веют на сердце сырым холодом и теснят его. В движении туч по небу было что-то бессильное и боязливое… и в себе он чувствовал такое же… Не думая, он вспоминал пережитое за последние месяцы.
Ему казалось, что он упал в мутный, горячий поток, его охватили темные волны, похожие на эти тучи в небе, – охватили и несут куда-то. Во тьме и в шуме, окружавшем его, он смутно видел, что вместе с ним несутся еще какие-то люди, каждый день – новые, но все одинаково жалкие, противные. Пьяные, шумные, жадные, они вертелись вокруг него, кутили на его деньги, ругали его, дрались между собой, кричали, даже плакали не раз. Он бил их. Помнит, что кого-то ударил по лицу, с кого-то сорвал сюртук и бросил его в воду, и кто-то целовал ему руки мокрыми, холодными губами, гадкими, как лягушки… Целовал и с плачем просил не убивать… Какие-то лица мелькали в его памяти, звуки и слова звучали в ней… Женщина в желтой шелковой кофте, расстегнутой на груди, громким, рыдающим голосом пела:
Так будем же жить, пока можно…
А там – хоть трава-а не расти!
…Все эти люди, как и он, охвачены тою же темной волной и несутся с нею, словно мусор. Всем им – боязно, должно быть, заглянуть вперед, чтобы видеть, куда же несет их эта бешено-сильная волна. И, заливая вином свой страх, они барахтаются, орут, делают что-то нелепое, дурачатся, шумят, шумят, и никогда им не бывает весело. Он тоже все это делал. Теперь ему казалось, что делал он все это для того, чтобы скорее миновать темную полосу жизни.
Среди сутолоки кутежей, в толпе людей, смятенных буйными страстями, полубезумных в стремлении забыть себя, – одна Саша всегда была спокойна и ровна. Она не напивалась, она всегда говорила с людьми твердым, властным голосом, и все ее движения были одинаково уверенны, точно этот поток не овладевал ею, а она сама управляла его бурным течением. Она казалась Фоме самой умной из всех, кто окружал его, самой жадной на шум и кутеж; она всеми командовала, постоянно выдумывала что-нибудь новое и со всеми людьми говорила одинаково: с извозчиком, лакеем и матросом тем же тоном и такими же словами, как и с подругами своими и с ним, Фомой. Она была красивее и моложе Пелагеи, но ласки ее были молчаливы, холодны… Фоме думалось, что она глубоко в сердце своем прячет от всех что-то страшное, что никогда никого она не полюбит, не откроет всю себя. Это тайное, скрытое в женщине, привлекало его к ней чувством боязливого любопытства, напряженного интереса к спокойной и холодной душе ее, темной, как ее глаза.
Как-то раз Фома сказал ей:
– Однако сколько мы с тобой денег-то посеяли.
Она взглянула на него и спросила:
– А куда их беречь?
«Куда, в самом деле?» – подумал Фома, удивленный тем, что она так просто рассуждает.
– Ты кто такая? – спросил он ее в другой раз.
– Разве забыл, как меня зовут?
– Ну, вот еще!
– Так чего ж тебе надо?
– Я насчет происхождения спрашиваю…
– А! Ну, ярославская я, – из Углича, мещанка… Арфистка… Что же, – слаще я для тебя буду, когда ты узнал, кто я?
– Разве я узнал? – усмехаясь, спросил Фома.
– Мало тебе! А больше – я ничего не скажу… На что? Все из одного места родом – и люди и скоты… Пустяки все эти разговоры… Ты вот давай подумаем, как нам жить сегодня?
В этот день они катались на пароходе с оркестром музыки, пили шампанское и все страшно напились. Саша пела какую-то особенную, удивительно грустную песню, и Фома плакал, как ребенок, растроганный пением. Потом он плясал с ней «русскую», устал, бросился за борт и едва не утонул.
Теперь, вспоминая это, – и многое другое, – он чувствовал стыд за себя и недовольство Сашей. Он смотрел на ее стройную фигуру, слушал ровное дыхание ее и чувствовал, что не любит эту женщину, не нужна ему она. В его похмельной голове медленно зарождались какие-то серые, тягучие мысли. Как будто все, что он пережил за это время, скрутилось в нем в клубок тяжелый и сырой, и вот теперь клубок этот катается в груди его, потихоньку разматываясь, и его вяжут тонкие, серые нити.
«Что это со мной происходит? – думал он. – Кто я такой?»
Его поразил этот вопрос, и он остановился над ним, пытаясь додуматься – почему он не может жить спокойно и уверенно, как другие живут? Ему стало еще более совестно от этой мысли, он завозился на сене и с раздражением толкнул локтем Сашу.
– Тише!.. – сквозь сон сказала она.
– Ну, ладно, не велика барыня! – пробормотал Фома.
– Что?
– Ничего…
Она повернулась спиной к нему и, сладко зевнув, заговорила лениво:
– Видела во сне, будто опять арфисткой стала. Пою соло, а против меня стоит большущая, грязная собака, оскалила зубы и ждет, когда я кончу… А мне – страшно ее… и знаю я, что она сожрет меня, как только я перестану петь… и вот я все пою, пою… и вдруг будто не хватает у меня голосу… Страшно! А она – щелкает зубами… К чему это?..
– Погоди болтать! – угрюмо остановил ее Фома. – Ты вот что скажи: что ты про меня знаешь?
– А вот знаю, что проснулся ты, – не поворачиваясь к нему, ответила она.
– Это верно – проснулся я, – задумчиво молвил Фома и, закинув руки за голову, продолжал: – Оттого тебя и спрашиваю – какой я, по-твоему, человек?
– Похмельный, – зевнув, ответила Саша.
– Александра! – просительно воскликнул Фома. – Не балуй! Ты скажи по совести, что ты обо мне думаешь?
– Ничего не думаю! – сухо ответила она.
Он тяжело вздохнул и замолчал. Полежав с минуту тоже молча, Саша заговорила обычным своим, равнодушным голосом:
– Скажи ему! С какой это стати стану я думать о всяком? Мне о себе подумать и то – некогда… А может, не хочется…
Фома сухо засмеялся и сказал:
– Мне бы не хотеть ничего!..
Женщина подняла голову с подушки, заглянула в лицо Фомы и снова легла, говоря:
– Мудришь ты… Смотри – добра от этого тебе не будет… Ничего я не могу сказать про тебя… Ну, вот скажу я тебе – других ты лучше… Что же из этого будет?
– А почему лучше? – задумчиво спросил Фома.
– Да – так! Песню хорошую поют – плачешь ты… подлость человек делает – бьешь его… С женщинами – прост, не охальничаешь над ними… Ну, и удалым можешь быть…
Все это не удовлетворяло Фому.
– Не то ты говоришь! – тихо сказал он.
– Ну, я не знаю, чего тебе надо… Баржу поднимут – что будем делать?
– Что нам делать? – спросил Фома.
– В Нижний поедем или в Казань?
– Зачем?
– Кутнем…
– Не хочу я больше кутить…
Оба они долго молчали, не глядя друг на друга.
– Тяжелый у тебя характер, – заговорила Саша. – Скучный.
– Пьянствовать я больше не буду! – твердо сказал Фома.
– Врешь! – возразила Саша спокойно.
– Вот увидишь! Ты что думаешь – хорошо так жить?
– Увижу.
– Нет, ты скажи – хорошо?
– А – что лучше?
Фома посмотрел на нее сбоку и с раздражением сказал:
– Экие у тебя слова – противные!..
– И тут не угодила! – усмехнувшись, молвила Саша.
– Нар-род! – говорил Фома, болезненно сморщив лицо. – Живут тоже… а как? Лезут куда-то… Таракан ползет – и то знает, куда и зачем ему надо, а ты – что? Ты – куда?..
– Погоди! – спокойно остановила его Саша. – Тебе до меня какое дело? Ты от меня берешь, чего хочешь, а в душу мне не лезь!
– В ду-ушу! – презрительно протянул Фома. – В какую душу?
Она стала ходить по комнате, собирая разбросанную одежду. Фома наблюдал за ней и был недоволен тем, что она не рассердилась на него за слова о душе. Лицо у нее было равнодушно, как всегда, а ему хотелось видеть ее злой или обиженной, хотелось чего-то человеческого.
– Душа! – воскликнул он, добиваясь своего. – Разве человеку с душой можно жить так, как ты живешь? В душе – огонь горит… стыд в ней…
Она в это время, сидя на лавке, надевала чулки, но при его словах подняла голову и уставилась в лицо ему строгими глазами.
– Что смотришь? – спросил Фома.
– Ты это зачем говоришь? – ответила она ему, не спуская с него глаз.
В ее вопросе было что-то угрожающее. Фома почувствовал робость пред ней и уже без задора в голосе сказал:
– Как же не говорить?
– Э-эх ты! – вздохнула Саша и снова принялась одеваться.
– А что я?
– Да так… Ровно ты от двух отцов родился… Знаешь ты, что я заметила за людьми?
– Ну?
– Который человек сам за себя отвечать не может, значит – боится он себя, значит – грош ему цена!
– Это ты про меня? – спросил Фома, помолчав.
Она накинула на плечи широкий розовый капот и, стоя среди комнаты, сказала низким, глухим голосом человеку, лежавшему у ног ее:
– О душе моей ты не смеешь говорить… Нет тебе до нее дела! Я – могу говорить! Я бы, захотевши, сказала всем вам – эх как! Есть у меня слова про вас… как молотки! Так бы по башкам застукала я… с ума бы вы посходили… Но – словами вас не вылечишь… Вас на огне жечь надо, вот как сковороды в чистый понедельник выжигают…
Вскинув руки к голове, она порывисто распустила волосы, и, когда они тяжелыми черными прядями рассыпались по плечам ее, – женщина гордо тряхнула головой и с презрением сказала:
– Не смотри, что я гулящая! И в грязи человек бывает чище того, кто в шелках гуляет… Знал бы ты, что я про вас, кобелей, думаю, какую злобу я имею против вас! От злобы и молчу… потому – боюсь, что, если скажу ее, – пусто в душе будет… жить нечем будет!..
Теперь она снова нравилась ему. В словах ее было что-то родственное его настроению. Он, усмехнувшись, с удовольствием в голосе и на лице сказал ей:
– И я тоже чувствую – растет у меня в душе что-то… Эх, заговорю и я своими словами, придет время.
– Против кого это? – небрежно спросила Саша.
– Против всех! – воскликнул Фома, вскакивал на ноги. – Против фальши!.. Я спрошу…
– Спроси-ка: самовар готов? – равнодушно приказала ему Саша.
Фома взглянул на нее и с сердцем крикнул:
– Пошла к черту! Спрашивай сама…
– Чего ты лаешь?
И она ушла из избы…
…Ветер резкими порывами летал над рекой, и покрытая бурыми волнами река судорожно рвалась навстречу ветру с шумным плеском, вся в пене гнева. Кусты прибрежного ивняка низко склонялись к земле, дрожащие, гонимые ударами ветра. В воздухе носился свист, вой и густой, охающий звук, вырывавшийся из десятков людских грудей:
– Идет – идет – идет!
У горного берега стояли на якорях две порожние баржи, высокие мачты их, поднявшись в небо, тревожно покачивались из стороны в сторону, выписывая в воздухе невидимый узор. Палубы барж загромождены лесами из толстых бревен; повсюду висели блоки; цепи и канаты качались в воздухе; звенья цепей слабо брякали… Толпа мужиков в синих и красных рубахах волокла по палубе большое бревно и, тяжело топая ногами, охала во всю грудь:
– Идет – идет – идет!
К лесам тоже прилепились синие и красные комья; ветер, раздувая рубахи и порты, придавал людям странные формы, делая их то горбатыми, то круглыми и надутыми, как пузыри. Люди на лесах и палубах что-то вязали, рубили, пилили, вбивали гвозди, везде мелькали большие руки с засученными по локти рукавами рубах. Ветер разносил над рекой бодрый шум: пила грызла дерево, захлебываясь от злой радости; сухо кряхтели бревна, раненные топорами; болезненно трещали доски, раскалываясь под ударами, ехидно взвизгивал рубанок. Железный лязг цепей и стонущий скрип блоков сливались с шумом волн, ветер гулко выл и гнал по небу тучи.
– Ре-ебя-а-тушки, бе-ерем, давай!
– Разуда-алый еще-о разок!.. – просительно выводил кто-то высоким голосом…
Фома, красивый и стройный, в коротком драповом пиджаке и в высоких сапогах, стоял, прислонясь спиной к мачте, и, дрожащей рукой пощипывая бородку, любовался работой. Шум вокруг него вызывал и в нем желание кричать, возиться вместе с мужиками, рубить дерево, таскать тяжести, командовать – заставить всех обратить на себя внимание и показать всем свою силу, ловкость, живую душу в себе. Но он сдерживался и стоял молча, неподвижно: ему было стыдно. Он хозяин тут над всеми, и если примется работать сам – никто не поверит, что он работает просто из охоты, а не для того, чтоб подогнать их, показать им пример.
Русый и кудрявый парень с расстегнутым воротом рубахи то и дело пробегал мимо него то с доской на плече, то с топором в руке; он подпрыгивал, как разыгравшийся козел, рассыпал вокруг себя веселый, звонкий смех, шутки, крепкую ругань и работал без устали, помогая то одному, то другому, быстро и ловко бегая по палубе, заваленной щепами и деревом. Фома упорно следил за ним и чувствовал зависть к этому парню.
«Счастливый, должно быть…» – думал Фома. Эта мысль вызывала в нем острое желание оборвать парня, сконфузить его. Все вокруг охвачены пылом спешной работы, дружно и споро укрепляли леса, устраивали блоки, готовясь поднять со дна реки затонувшую баржу; все были бодро-веселы и – жили. Он же стоял в стороне от них, не зная, что делать, ничего не умея, чувствуя себя ненужным в этом большом труде. Обидно было ему чувствовать себя лишним среди людей, и чем больше он присматривался к ним, тем более крепла эта обида. Его колола мысль, что ведь вот – для него все это делается, а, однако, он тут ни при чем…
«Где же мое место? – угрюмо думалось ему. – Где мое дело?..»
Подрядчик, маленький мужичок с острой седенькой бородкой и узенькими глазками на сером сморщенном лице, подошел к нему и сказал негромко, с какой-то особенной ясностью в словах:
– Всё изготовили, Фома Игнатьич, всё теперь как следоваит… Благословясь – начать бы!..
– Начинай… – кротко сказал Фома, отвертываясь в сторону от проницательного взгляда узких глаз мужика.
– Вот и слава тебе, господи! – сказал подрядчик, неторопливо застегивая поддевку и приосаниваясь. Потом он, медленно поворачивая голову, оглядел леса на баржах и звонко крикнул: – По-о местам, ребятушки!
Мужики живо столпились в отдельные плотные группы у воротов, по бортам, и говор их умолк. Некоторые ловко взобрались на леса и смотрели оттуда, держась за веревки.
– Смотри, ребята! – раздавался звонкий и спокойный голос подрядчика. – Всё ли как быть надо? Придет пора бабе родить – рубах неколи шить… Ну – молись богу!
Бросив картуз на палубу, подрядчик поднял лицо к небу и стал истово креститься. И все мужики, подняв головы к тучам, тоже начали широко размахивать руками, осеняя груди знамением креста. Иные молились вслух; глухой, подавленный ропот примешался к шуму волн:
– Господи, благослови!.. Пресвятая богородица… Никола Угодник…
Фома слушал эти возгласы, и они ложились на душу ему, как тяжесть. У всех головы были обнажены, а он забыл снять картуз, и подрядчик, кончив молиться, внушительно посоветовал ему:
– Попросить бы и вам господа-то…
– Ты знай свое дело, – меня не учи! – сердито взглянув на него, ответил Фома.
Чем дальше шло дело – тем тяжелей и обидней было ему видеть себя лишним среди спокойно-уверенных в своей силе людей, готовых поднять для него несколько десятков тысяч пудов со дна реки. Ему хотелось, чтоб их постигла неудача, чтобы все они сконфузились пред ним, в голове его мелькала злая мысль:
«Может, еще цепи порвутся…»
– Слушай! – кричал подрядчик. И вдруг, всплеснув руками в воздухе, он пронзительно закричал: – По-о-оше-о-ол!
Рабочие подхватили его крик, и все в голос, возбужденно и с напряжением закричали:
– По-оше-ол! Иде-от…
Блоки визжали и скрипели, гремели цепи, напрягаясь под тяжестью, вдруг повисшей на них, рабочие, упершись грудями в ручки ворота, рычали, тяжело топали по палубе. Между барж с шумом плескались волны, как бы не желая уступать людям свою добычу. Всюду вокруг Фомы натягивались и дрожали напряженно цепи и канаты, они куда-то ползли по палубе мимо его ног, как огромные серые черви, поднимались вверх, звено за звеном, с лязгом падали оттуда, а оглушительный рев рабочих покрывал собой все звуки.
– Ве-есь по-ошел, весь пошел – поше-ол… – пели они стройно и торжествующе.
А в густую волну их голосов, как нож в хлеб, вонзался и резал ее звонкий голос подрядчика:
– Ребяту-ушки-и! Разо-ом… разо-ом…
Фомой овладело странное волнение: ему страстно захотелось влиться в этот возбужденный рев рабочих, широкий и могучий, как река, в раздражающий скрип, визг, лязг железа и буйный плеск волн. У него от силы желания выступил пот на лице, и вдруг, оторвавшись от мачты, он большими прыжками бросился к вороту, бледный от возбуждения.
– Разо-ом! Разо-ом!.. – кричал он диким голосом.
Добежав до ручки ворота, он с размаха ткнулся об нее грудью и, не чувствуя боли, с ревом начал ходить вокруг ворота, мощно упираясь ногами в палубу. Что-то горячее лилось в грудь ему, заступая место тех усилий, которые он тратил, ворочая рычаг. Невыразимая радость бушевала в нем и рвалась наружу возбужденным криком. Ему казалось, что он один, только своей силой ворочает рычаг, поднимая тяжесть, и что сила его все растет. Согнувшись и опустив голову, он, как бык, шел навстречу силе тяжести, откидывавшей его назад, но уступавшей ему все-таки. Каждый шаг вперед все больше возбуждал его, потраченное усилие тотчас же заменялось в нем наплывом жгучей гордости. Голова у него кружилась, глаза налились кровью, он ничего не видел и лишь чувствовал, что ему уступают, что он одолеет, что вот сейчас он опрокинет силой своей что-то огромное, заступающее ему путь, – опрокинет, победит и тогда вздохнет легко и свободно, полный гордой радости. Первый раз в жизни он испытывал такое одухотворяющее чувство и всей силой голодной души своей глотал его, пьянел от него и изливал свою радость в громких, ликующих криках в лад с рабочими:
– Ве-есь по-ошел, весь пошел, поше-ол…
– Сто-ой! Крепи! Стой, ребята!..
Фому толкнуло в грудь и откинуло назад…
– С благополучным окончанием, Фома Игнатьич! – поздравлял его подрядчик, и морщины дрожали на лице его радостными лучами. – Слава тебе, господи! Устали?
Холодный ветер дул в лицо Фомы. Довольный, хвастливый шум носился вокруг него; ласково переругиваясь, веселые, с улыбками на потных лицах, мужики подходили к нему и тесно окружали его. Он растерянно улыбался: возбуждение еще не остыло в нем и не позволяло ему понять, что случилось и отчего все вокруг так радостны и довольны.
– Сто семьдесят тысяч пуд ровно редьку из грядки выдернули!
Фома, стоя на груде каната, смотрел через головы рабочих и видел: среди барж, борт о борт с ними, явилась третья, черная, скользкая, опутанная цепями. Всю ее покоробило, она точно вспухла от какой-то страшной болезни и, немощная, неуклюжая, повисла над водой между своих подруг, опираясь на них. Сломанная мачта печально торчала посреди нее; по палубе текли красноватые струи воды, похожей на кровь. Всюду на палубе лежали груды железа, мокрые обломки дерева.
– Подняли? – спросил Фома, не зная, что ему сказать при виде этой безобразной тяжелой массы, и снова чувствуя обиду при мысли, что лишь ради того, чтобы поднять из воды эту грязную, разбитую уродину, он так вскипел душой, так обрадовался… – Что она?.. – неопределенно сказал Фома подрядчику.
– Ничего! Разгрузить скорее да человечков двадцать артельку плотников на нее спустить – они ее живо в образ приведут! – утешающим голосом говорил подрядчик.
А русый парень, широко и весело улыбаясь в лицо Фомы, спрашивал:
– Водчонка-то будет?
– Успеешь! – сурово сказал ему подрядчик. – Видишь – устал человек…
Тогда мужики заговорили:
– Как не устать!
– Легкое ли дело!
– С непривычки, известно, устанешь…
– С непривычки и кашу есть трудно…
– Не устал я… – хмуро сказал Фома, и снова раздались почтительные возгласы мужиков, все плотнее обступавших его:
– Работа, ежели в охоту кому, – дело приятное.
– Та же игра…
– Вроде как с бабой побаловаться…
Только русый парень твердо стоял на своем:
– Ваше степенство! На ведерочко бы, а? – говорил он, улыбаясь и вздыхая.
Фома смотрел на бородатые лица пред собой и чувствовал в себе желание сказать им что-нибудь обидное. Но в голове его все как-то спуталось, он не находил в ней никаких мыслей и наконец, не отдавая себе отчета в словах, сказал с сердцем:
– Вам бы все пьянствовать только! Вам все равно, что ни делать! А вы бы подумали – зачем? К чему?.. Эх вы! Понимать надо…
На лицах людей, окружавших его, выразилось недоумение; синие и красные бородатые фигуры начали вздыхать, почесываться, переминаться с ноги на ногу. Иные, безнадежно посмотрев на Фому, отворотились в сторону.
– Н-да! – вздохнув, сказал подрядчик. – Это… не мешает! То есть – чтобы подумать! Это слова… от ума!
– Разве наше дело понимать? – сказал русый парень, тряхнув головой. Ему уже скучно стало говорить с Фомой; он заподозрил его в нежелании дать на водку и сердился немножко.
– Вот то-то! – поучительно сказал Фома, довольный тем, что парень уступил ему, и не замечая косых, насмешливых взглядов. – А кто понимает… тот чувствует, что нужно – вечную работу делать!
– Для бога, значит! – пояснил подрядчик, оглядывая мужиков, и, благочестиво вздохнув, добавил: – Это верно, – ох, верно это!
А Фома воодушевлялся желанием говорить что-то правильное и веское, после чего бы все эти люди отнеслись к нему как-нибудь иначе, – ему не нравилось, что все они, кроме русого, молчат и смотрят на него недружелюбно, исподлобья, такими скучными, угрюмыми глазами.
– Нужно такую работу делать, – говорил он, двигая бровями, – чтобы и тысячу лет спустя люди сказали: вот это богородские мужики сделали… да!..
Русый парень с удивлением взглянул на Фому и спросил:
– Волгу, что ли, нам выпить? – А потом фыркнул, покачал головой и заявил: – Не сможем мы этого, – полопаемся все!..
Фома сконфузился от его слов и посмотрел вокруг себя: мужики улыбались хмуро, пренебрежительно. Эти улыбки кололи его, как иглы.
Какой-то серьезный мужик с большой сивой бородой, до этой поры не открывавший рта, вдруг открыл его, подвинулся к Фоме и медленно выговорил:
– А ежели нам и Волгу досуха выпить да еще вот этой горой закусить – и это забудется, ваше степенство. Все забудется, – жизнь-то длинна… Таких делов, чтобы высоко торчали, – не нам делать…
Сказал и, сплюнув под ноги себе, равнодушно отошел от Фомы, войдя в толпу, как клин в дерево. Его речь окончательно пришибла Фому; он чувствовал, что мужики считают его глупым и смешным. И, чтобы спасти свое хозяйское значение в их глазах, чтобы снова привлечь к себе уже утомленное внимание мужиков, он напыжился, смешно надул щеки и внушительным голосом бухнул:
– Жертвую, – на три ведра!
Краткие речи всегда более содержательны и способны вызвать сильное впечатление. Мужики почтительно расступились перед Фомой, низко кланяясь ему и с веселыми, благодарными улыбками благодаря его за щедрость дружным, одобрительным гулом.
– Перемахните-ка меня на берег, – сказал Фома, чувствуя, что вновь возникающее возбуждение недолго продержится в нем. Какой-то червь сосал его сердце.
– Тошно мне! – сказал он, придя в избу, где Саша, в нарядном красном платье, хлопотала около стола, расставляя на нем вина и закуски. – Александра! Хоть бы ты что-нибудь сделала со мной, что ли… а?
Она внимательно посмотрела на него и, севши на лавку плечом к плечу с ним, сказала:
– Коли тошно – значит, хочется чего-нибудь… Чего тебе надо?
– Не знаю я! – грустно качнув головой, ответил Фома.
– А ты подумай…
– Не умею я думать…
– Эх ты, дитятко! – тихо и пренебрежительно сказала Саша, отодвигаясь от него. – Лишняя тебе голова-то…
Фома не уловил ее тона, не заметил движения. Упираясь руками в лавку, он наклонился вперед, смотрел в пол и говорил, качаясь всем корпусом:
– Иной раз думаешь, думаешь… всю тебе душу мысли, как смолой, облепят… И вдруг все исчезнет из тебя, точно провалится насквозь куда-то… В душе тогда – как в погребе темно. Даже страшно… как будто ты не человек, а овраг бездонный…
Саша искоса взглянула на него и вполголоса задумчиво запела:
Эх, и дунет ветер – туман со моря пойдет…
– Кутить я не хочу… Все одно и то же: и люди, и забавы, и вино… Злой я становлюсь – так бы всех и бил… Не нравятся мне люди… Никак не поймешь – зачем живут?
Ой, и тошно без тебя мне, милый, жить… —
пела Саша, глядя в стену пред собой. А Фома все качался и говорил:
– Однако – все живут, шумят, а я только глазами хлопаю… Мать, что ли, меня бесчувственностью наградила? Крестный говорит – она как лед была… И все ее тянуло куда-то… Пошел бы к людям и сказал: «Братцы, помогите! Жить не могу!» Оглянешься – некому сказать… Все – сволочи!
Фома крепко, неприлично выругался и умолк. Саша, оборвав песню, отодвинулась еще дальше от него. Бушевал ветер, бросая пыль в стекла окон. На печи тараканы шуршали, ползая в лучине. На дворе жалобно мычал теленок.
Саша с усмешкой взглянула на Фому и сказала:
– Вон еще один несчастненький мычит… Шел бы ты к нему; может, споетесь… – И, положив руку на его кудрявую голову, она шутливо толкнула ее. – Чего ты скрипишь? Гулять тошно – делом займись…
– Господи, – качнул головой Фома, – трудно говорить так, чтобы понимали тебя… трудно! – И с раздражением он почти закричал: – Какое дело? Что оно, дело? Только звание одно – дело, а так, ежели вглубь, в корень посмотреть, – бестолочь! Какой прок в делах? Деньги? Много их у меня!.. Задушить могу ими до смерти, засыпать тебя с головой… Обман один – дела эти все… Вижу я дельцов – ну что же? Нарочно это они кружатся в делах, для того, чтобы самих себя не видать было… Прячутся, дьяволы… Ну-ка освободи их от суеты этой, – что будет? Как слепые, начнут соваться туда и сюда… с ума посходят! Ты думаешь, есть дело – так будет от него человеку счастье? Нет, врешь! Тут – не все еще!.. Река течет, чтобы по ней ездили, дерево растет для пользы, собака – дом стережет… всему на свете можно найти оправдание! А люди – как тараканы – совсем лишние на земле… Всё для них, а они для чего? В чем их оправдание?
Фома торжествовал. Ему показалось, что он нашел что-то хорошее для себя и сильное против людей. Он громко смеялся.
– Голова у тебя не болит? – заботливо спросила Саша, испытующим взглядом глядя в лицо ему.
– Душа у меня болит! – азартно воскликнул Фома. – И оттого болит, что – не мирится! Давай ей ответ, как жить? Для чего? Вот – крестный, – он с умом! Он говорит – жизнь делай! А все говорят – заела нас жизнь!
– Слушай! – серьезно сказала Саша. – По-моему, надо тебе жениться – вот и все!
– Зачем? – передернув плечами, спросил Фома.
– Хомут тебе надо…
– Ладно! Живу с тобой… Чай, ведь все вы одинаковы? Одна другой не слаще… До тебя была у меня одна, – из таких же. Нет, та по своей охоте… понравился я ей, она и… Хорошая была… А впрочем, – все одно, то же самое, совсем как у тебя, хоша ты ее краше… Но – барыня одна приглянулась мне… настоящая барыня, дворянка! Говорили, гуляет… До нее не достиг… Н-да-а… Умная, образованная, в красоте жила… Я, бывало, думал – вот где отведаю настоящего-то!.. Не достиг… Может, если бы удалось, – другой бы оборот все приняло… Тянуло меня к ней… А теперь вот – залил ее вином – забываю… И это нехорошо… Эх ты, человек! Подлец ты, если по совести сказать…
Фома замолчал, задумался. А Саша встала со скамьи и прошлась по избе, покусывая губы. Потом остановилась против него и, закинув руки на голову, сказала:
– Знаешь что? Уйду я от тебя…
– Куда? – спросил Фома, не поднимая головы.
– Не знаю… все равно! Лишнее ты говоришь… Скучно с тобой…
Фома поднял голову, взглянул на нее и уныло засмеялся:
– Ну-у? Неужто?
– Я тоже из таких… тоже – придет мое время, – задумаюсь… И тогда пропаду… Но теперь мне еще рано… Нет, я еще поживу… а потом уж – будь что будет!
– А я – тоже пропаду? – равнодушно спросил Фома, уже утомленный своими речами.
– А как же! – спокойно и уверенно ответила Саша. – Такие люди пропадают…
Они с минуту молчали, глядя в глаза друг другу.
– Что же будем делать? – спросил Фома.
– Обедать надо.
– Нет, вообще? Потом?
– Н-не знаю…
– Так уходишь ты?
– Уйду… Давай еще покутим на прощанье! Поедем в Казань да там – с дымом, с полымем – и кутнем. Отпою я тебя…
– Это можно! – согласился Фома. – На прощанье – следует!.. Эх ты… дьявол! Житье! Слушай, Сашка, про вас, гулящих, говорят, что вы до денег жадные и даже воровки…
– Пускай говорят… – спокойно сказала Саша.
– Разве тебе не обидно это? – с любопытством спросил Фома. – Вот ты – не жадная, – выгодно тебе со мной, богатый я, а ты – уходишь… Значит – не жадная…
– Я-то? – Саша подумала и сказала, махнув рукой: – Может, и не жадная – что в том? Я ведь еще не совсем… низкая, не такая, что по улицам ходят… А обижаться – на кого? Пускай говорят, что хотят… Люди же скажут, а мне людская святость хорошо известна! Выбрали бы меня в судьи – только мертвого оправдала бы!.. – И, засмеявшись нехорошим смехом, Саша сказала: – Ну, будет пустяки говорить… садись за стол!..
…На другой день утром Фома и Саша стояли рядом на трапе парохода, подходившего к пристани на Устье. Огромная черная шляпа Саши привлекала общее внимание публики ухарски изогнутыми полями и белыми перьями; Фоме было неловко стоять рядом с ней и чувствовать, как по его смущенному лицу ползают любопытные взгляды. Пароход шипел и вздрагивал, подваливая бортом к конторке, усеянной ярко одетой толпой народа, и Фоме казалось, что он видит среди разнообразных лиц и фигур кого-то знакомого, кто как будто все прячется за спины других, но не сводит с него глаз.