– Вчера город слышал, как я пою, а сегодня мир узнает, как я мыслю!
В день убийства торговец птицей пришёл к сестре своей:
– С душой решительной, с добрым сердцем, – поверьте! «Палагея, говорю, человек должен направлять себя к благополучию, а не к безобразию. Великодушно получи триста рублей и забудь меня, бога ради!» Она даже плакала и расстроила мне душу. Чай пили с вареньем, мадеру, после чего она спьянела. Тут это и произошло, не помню как, потому что, примите в расчёт, от неё на меня всегда сумраки…
Патрон мой спросил его:
– А зачем вы принесли с собой молоток?
Тогда, помолчав, человек этот не то – спросил, не то – напомнил:
– Ежели признать молоток, так ведь обнаружится заранее обдуманное намерение…
Мой патрон был человек благовоспитанный и мягкий, но после этих слов он, незнакомо для меня, взбесился, накричал на убийцу и кончил резким заявлением:
– Вы не смеете рассматривать защитника как соучастника вашего преступления!
Мне показалось, что убийца не обиделся, не испугался окрика, он только очень удивился и спросил:
– Как-с?
А когда патрон повторил свои слова более спокойно и понятно, торговец битой птицей встал и, не скрывая обиды, произнёс:
– Тогда, извините, поищу другого. В такое дело надобно вступать сердцем-с…
Защищал его «другой», адвокат «с сердцем». На суде кто-то из свидетелей назвал убийцу:
«Оловянная душа».
Ещё более противен был художник М., убивший известного артиста сцены Рощина-Инсарова. Он выстрелил Инсарову в затылок, когда артист умывался. Убийцу судили, но, кажется, он был оправдан или понёс лёгкое наказание. В начале девятисотых годов он был свободен и собирался приложить свои знания художника в области крестьянских кустарных промыслов, кажется, к гончарному делу. Кто-то привёл его ко мне. Стоя в комнате моего сына, я наблюдал, как солидно, неторопливо раздевается в прихожей какой-то брюнет, явно довольный жизнью. Стоя пред зеркалом, он сначала причесал волосы головы гладко и придал лицу выражение мечтательной задумчивости. Но это не удовлетворило его, он растрепал причёску, сдвинул брови, опустил углы губ, – получилось лицо скорбное. Здороваясь со мною, он уже имел третье лицо – лицо мальчика, который, помня, что он вчера нашалил, считает однако, что наказан свыше меры, и поэтому требует особенно усиленного внимания к себе.
Он решил «послужить народу, отдать ему всю свою жизнь, весь талант».
– Вы, конечно, понимаете, что личной жизни у меня не может быть, я человек с разбитым сердцем. Я безумно любил ту женщину…
Его разбитое сердце помещалось в теле, хорошо упитанном и одетом в новенький костюм солидного покроя и скучного цвета.
– Да, – говорил он, покорно вздыхая, – надо «сеять разумное, доброе, вечное», как заповедал нам Николай Некрасов.
После Николая Некрасова он вспомнил о Фёдоре Достоевском, спросил: люблю ли я Фёдора?
Нет, я Фёдора не люблю.
Тогда он любезно и внушительно напомнил мне, что Фёдор Достоевский – глубокий психолог, да, но что он, М., вполне согласен с критической оценкой Н. К. Михайловского:
– Это действительно «жестокий талант».
Мне показалось, что этому человеку особенно приятно называть литераторов по именам: Николай, Фёдор, Лев, как будто все они – люди, служащие ему. Шекспира он назвал тоже дружески просто: Вильям.
Затем он сказал, что «Преступление и наказание»:
– В сущности – вредная книга; её тенденцию можно понять только так: убивать человека – грех, но чтобы внутренне почувствовать это, всё-таки необходимо убить хотя бы какую-нибудь паршивую старушку.
Он так и сказал: «внутренно почувствовать», и вся эта фраза была самым остроумным и наглым из всего, сказанного им в течение полутора или двух часов. Она даже показалась мне чужой, подслушанной художником; а выговорив её, он и сам понял, что ему удалось сказать нечто необычное, надул щёки и победоносно посмотрел на меня тёмными глазами, белки которых были расписаны розоватым узором жилок.