bannerbannerbanner
Тоска

Максим Горький
Тоска

Полная версия

Чем дольше он думал, тем яснее становилось, что учитель виноват пред ним, и мельнику было приятно сознавать это…

«Эх, люди! Не можете вы обращать внимания на другого, коли он вам не нужен и вы его не боитесь. А ещё учителя! Видно, соблюдение-то своей строгости дороже вам чужой души…»

Лукич бодро подбегал к станции, а навстречу ему, свистя и размётывая в воздухе толстый жгут белого пара, приближался поезд, наполняя воздух тяжёлым грохотом.

И грохоту поезда отвечали раскаты грома из тучи, охватившей мраком уже почти две трети неба. Через несколько минут Тихон Павлович сидел в вагоне и мчался степью, следя глазами за мелькавшими мимо окон полосами хлеба и вспаханной земли.

Чёрное небо то и дело рвали огненные стрелы молнии, и гром гудел над быстро летевшим поездом. Шум колёс на стыках рельс и лязг сцеплений пропадали в рёве грома, а неуловимо быстрые молнии, мелькая мимо окон, слепили глаза.

«Зачем мне в город?» – тоскливо спрашивал себя мельник.

Его встряхивало, покачивало; блеск молнии заставлял его то и дело щурить глаза, грохот грома – вздрагивать и креститься. И наконец он задремал.

II

«Куда же бы мне пойти? К кому?» – спросил себя Тихон Павлович, отойдя от вокзала квартала два, и почувствовал, что никого из знакомых ему не хочется видеть да и вообще ничего не хочется.

Всю дорогу он спал; приехав в город, пошёл в гостиницу, ел там селянку, пил чай и смотрел в окно, как шёл дождь.

Дождь шёл крупный, долго шёл – часа три, эти часы мельник провёл в думах, навеявших на него какое-то оцепенение. Потом он решил уехать обратно домой, но, когда пришёл на вокзал, оказалось, что поезд уже отправился. Он сел на платформе вокзала, глядя, как маневрировали поезда, суетились разные чумазые люди – смазчики, составители, сцепщики, кондуктора товарных поездов. Поезда приходили и уходили, и Тихону Павловичу вся эта суматоха станционной жизни казалась какой-то неосновательной, непродуманной. Зачем нужно так суетиться и хлопотать, так много отвозить и привозить, коли все люди умрут? Нужно бы больше заботиться о покое… И мельнику страшно захотелось покоя, глубокого, сонного, без дум и без забот. Это желание потянуло его куда-то. Тогда он пошёл в город и шёл теперь холодный и безучастный ко всему.

На улице – тихо и темно. По небу быстро летели обрывки туч, по мостовой и стенам домов ползли густые тени. Воздух был влажен, душен, пахло свежим листом, прелой землёй и тяжёлым запахом города. Пролетая над садами, ветер шелестел листвой деревьев – тихий и мягкий шёпот носился в воздухе. Улица была узка, пустынна и подавлена этой задумчивой тишиной, а глухой грохот пролётки, раздававшийся вдали, звучал оскорбительно-нахально.

Мельник шёл, заложив руки за спину, и нёс с собой свои бесформенные полудумы, полуощущения, одевавшие сердце его в холод и туман.

Вдруг откуда-то вырвалась толпа странных, точно сцепившихся между собой звуков духовой музыки и понеслась над городом в бешено громком вальсе. Одна нота была такая тяжёлая, обрывистая – уф, уф! Она совсем не вязалась с остальными и, тяжело вздыхая, лезла выше всех остальных… Казалось, что-то большое и тяжёлое грузными прыжками пробует вырваться на волю и не может.

«Зайти, что ли?» – спросил себя мельник, остановившись у отворённых ворот с двумя ярко горевшими фонарями. Прямо из ворот куда-то вдаль тянулась аллея акаций. И, ещё не решив, следует [ли] ему идти в сад, Тихон Павлович уже шёл по ней, глядя на фонари, развешенные вдоль аллеи на проволоке и бросавшие на бурую дорожку разноцветные пятна. Аллея круто повернула направо, и Тихон Павлович увидел эстраду, на ней играл военный оркестр, перед эстрадой – лавочки, на них какие-то тёмные фигуры. Ему не захотелось идти туда, – он сел на одну из скамей, стоявших по бокам аллеи.

Шумели деревья, и над ними по небу, всё более очищая его, мчались клочки туч.

Какая-то женщина прошла мимо Тихона Павловича… Он равнодушно посмотрел ей в спину, она воротилась и снова прошла мимо. Тогда он про себя обругал её… Вдруг она направилась к нему, села с ним рядом и заглянула ему в лицо. Перед ним мелькнули тёмные, пытливые глаза, большие красные губы и прямой, красивый нос. Он степенно и брезгливо отодвинулся, и ему стало ещё скучнее.

– Скучно, купец? – спросила его соседка.

– Да-а… – протянул он, но сейчас же спохватился и хмуро сказал ей: – Проваливай… нечего даром-то лясы точить… Не таковский…

Она засмеялась глубоким, грудным смехом.

– Сердитый… Не бойся, не трону… Мне самой скучно, вот я и спросила…

Он помолчал, ожидая, что она встанет и уйдёт. Но она не уходила, а, позёвывая, продолжала сидеть рядом с ним. Он искоса посмотрел на неё – она очень молода и красива.

Музыка перестала играть и снова начала, на этот раз что-то менее шумное.

– Что же ты торчишь тут, если тебе скучно? – вдруг спросил Тихон Павлович свою соседку.

– А ты? – не глядя на него, кротко бросила она.

– Я приезжий… куда я пойду?..

– В номер, где остановился, иди, а то в трактир.

– Ишь ты! – сказал Тихон Павлович и, помолчав, прибавил: – Чай, там тоже скучно одному-то…

– Компанию найди…

– На улице, что ли, мне её подбирать?

– В трактире всегда компания есть.

– Это, положим, так… – вздохнул мельник и подумал: «А что, в самом деле – не пойти ли мне в трактир? И эту взять с собой… Может, что и выйдет?» – Ты пойдёшь со мной в трактир-то? – спросил он.

Она ответила не сразу, как-то замялась.

– Пожалуй… Человек только тут один будет искать меня.

– Ну, какой там человек?

– Нет, верно… Мастеровой один…

– На что он тебе? Плюнь, пойдём…

Ему положительно стала улыбаться мысль о хорошей пирушке.

– Да, я иду… Он, чай, навстречу, попадёт…

– Больно нужно! – сказал мельник, поднимаясь со скамьи. – Айда!

Она встала и пошла, высокая, стройная, в белом платочке на голове, рядом с ним, кряжистым человеком, в поддёвке до пят.

– Нет, кабы встретить его, хорошо бы было, – говорила она и зачем-то пояснила: – Это безрукий…

– Это как?

– Оторвало ему руки-то на машине.

– Так на что тебе его? – несколько удивился Тихон Павлович.

– А он поёт больно хорошо.

– Ну?

– Мы с ним сегодня хотели на реку пойти в рощу…

– Так… – усмехнулся мельник. – Ну, так что же теперь?

– А ничего, – кратко сказала она.

Они вышли из сада, и мельник, спросив, куда надо идти, крикнул извозчика. Подпрыгивая по неровной мостовой, пролётка с дребезгом покатилась между двумя рядами домов. Было ещё не поздно. Из окон на улицу лился свет ламп и звуки голосов. Проезжая мимо одного маленького белого дома за палисадником, Тихон Павлович услыхал раскаты басистого смеха, которому вторил смех женщины, звонкий и задушевный.

«Живут люди… не дурят, не мудрствуют», – подумал он с огорчением, и ему стало обидно за себя.

– Так говоришь – без рук? – помолчав, спросил он женщину.

Она плотно прижалась к нему, держась одной рукой за крыло пролётки, а другой за его колено.

– Миша-то? Да… – сказала она.

– Так. Он кто же тебе будет? Милый друг, что ли?

– Н-ну! Тоже… Он уже старый, больной. Он давнишний наш знакомый – маленькую меня, бывало, на руках таскал.

– Ишь ты что! А отец-то у тебя кто?

– Маляр был.

– Умер?

– В холеру помер… Скоро и приедем.

– Так… А ты до этого чем занималась? – любопытствовал мельник, чувствуя, что когда он говорит, так ему легче.

– Швейка, – ответила она.

Через несколько минут они сидели в углу большого трактирного зала. Трактир был грязный, тесный, пахучий. Посреди зала за одним из столов шумела компания пьяных; у одного из окон, заставленных горшками герани и фуксий, пили чай два подозрительные человека; один – лысый, с ястребиным носом, поминутно кашлял; другой – чёрный, с солдатскими усами, меланхолично свистел сквозь зубы, глядя в свой стакан. В углу, у изразцовой печки, сидел седенький старичок с благочестивым, истомлённым лицом и сладко прищуренными глазками. Ещё несколько человек очень странно разбросаны по большой закоптелой комнате, и никто не обращал внимания друг на друга.

Мельник со своей подругой уселись в тёмном углу, у двери в маленькую комнатку, им хорошо был виден весь трактир, освещённый пятью стенными лампами. Их стол стоял у открытого окна; с улицы на них веял тёплый ветер, густой от смешанных запахов.

– Тебя как звать-то, красавица?

– Анной.

– Ну-ка, Аннушка, выпьем для знакомства.

Он налил из поставленной перед ним бутылки две рюмки водки; чокнулись и выпили.

Аннушка сняла с головы платок и стала красивее: волосы у нее были волнистые, каштановые, глаза – продолговатые, карие. Она то прищуривала их, то открывала, перебирая пальцами полной и белой руки сборки ситцевой кофточки на груди.

– А плясать ты умеешь? – спросил Тихон Павлович, рассмотрев её и найдя, что она должна быть особенно хороша в пляске, когда идёт этак боком и поводит плечом, подманивая к себе глазами…

– Пляшу… – ответила она, снова наливая рюмки.

– И выпиваешь-таки, видно? – усмехнулся мельник.

– А как же? Такая жизнь… Нам не пить нельзя… – спокойно заявила она.

– Разве уж больно тяжело? – допрашивал мельник, не скрывая недоверия к ней и насмешливо улыбаясь.

Она ответила не сразу: сначала оправила волосы на голове, отломила кусочек чёрного хлеба, понюхала его с видом записной пьяницы, потом положила в рот и, медленно пережёвывая, заговорила:

– Чай, если и вас заставить целоваться со всякой бабой, какая того от вас захочет, так и вам, даром что вы мужчина, противно это станет. А наша сестра должна… А ведь среди вас хороших-то больно мало, больше всё… такие, что, того и гляди, стошнит. Опять же и грех… Мы не бесчувственные какие – бога помним… совестно. Иногда – особенно с похмелья – так жутко станет, что вот взяла бы да и сунула голову в петлю… Ну, сейчас возьмёшь полбутылки, да и оглушишь себя натощак-то… И втянешься… Без водки на такое дело нельзя выходить – затоскуешься…

 

Ещё с начала её речи Тихон Павлович почувствовал, что её глаза как-то щиплют его за сердце, остановившись на его лице и как бы стараясь запомнить его. Когда она сказала «такие», сделав паузу перед этим словом, – он почувствовал, что в этой паузе много обидного для него. А потом она заговорила о боге. Он пригласил её с собой совсем не для этого. И в душе его вспыхнуло раздражение против неё. Он строго и веско заговорил:

– Кому что назначено, тот и должен нести свою тяжесть… н-да. А вот я приехал с тобой сюда для веселья, а не для постных разговоров. Разговор такой – совсем ни при чём в нашем деле. Желаю я разгуляться и чтобы с треском… понятно? Сто целковых брошу, но чтобы был отдых душе. Чтобы вихрь был! Можешь ты мне в этом деле способствовать? Действуй – десятку дам! Но чтобы – вот как было!

Он повёл рукой по шее и мотнул головой, защурив глаза.

Она поняла его и тоже сразу вспыхнула. До этой поры он ей казался мямлей, бородачом-семьянином, который и согрешить желает только до известного предела; но теперь ей стало ясно, что он может развернуться широко. И, блеснув глазами, она встала со стула, накидывая на голову платок и говоря:

– Так бы вы сразу и сказали, а то чешете язык, и невозможно понять – зачем? Посидите, я в минуту ворочусь. Сейчас будет гармонист, песни будем петь, спляшем… А вы, пока я хожу, переберитесь-ка вот сюда… – она указала рукой на соседнюю комнату, – да закажите чаю, водки ещё и закуски… Нуте-ка, я тяпну ещё одну!

Она «тяпнула» рюмку водки, улыбнулась и исчезла.

А он подозвал полового, заказал ему всё, что было нужно, и перешёл в соседнюю комнату. В ней было три окна, все на улицу; в одном простенке висела картинка, изображавшая охоту на медведя, в другом – голую женщину. Тихон Павлович посмотрел на них и сел за круглый столик, стоявший перед широким кожаным диваном, над которым опять-таки висела картина, изображавшая не то луга, не то море в тихую погоду. В соседней комнате гудела публика, всё прибывавшая, звенели стаканы, хлопали пробки.

«Попробую встряхнуться… – думал Тихон Павлович, наливая себе водки. – Авось, после оживу. Будет, поваландался с собой. Кабы можно было мне понимать, как и что – дело другое.

Но понимать я не могу. Томит меня, а что томит? – неизвестно. Ну, положим, умер человек – что же такое? Дело ясное – жил, – оттого и умер. И я умру… Душу забывать не надо – это точно. Но чего она хочет? Кабы я мог это понимать! – Ему вспомнился Кузька. – Он вот даёт простор себе. Живёт… и никаким думам не подвержен. А ведь у него тоже душа, ежели правильно рассудить. И у учителя душа. Однако все люди – разные. Вот и эта бабёнка – тоже: жить – говорит – совестно. А почему совестно, ежели судьба? Без божьей воли и волос с головы не падёт…»

Он тяжело вздохнул, выпил и, откинувшись на спинку дивана, прислушался к себе.

Почему-то ему представилась большая труба военной музыки в саду.

– Уф, уф, – рычала она, выбиваясь из толпы других нот. Потом он ясно вспомнил дребезг пролётки, что так грубо нарушал грустную тишину вечера.

«Разве можно самого себя понимать, коли человек, можно сказать, как мельница: целый день разные разности перетирает своим умом?» – с обидой на кого-то подумал Тихон Павлович.

Ему казалось, что он как бы раздвоился: одна его половинка незаметно для другой старается куда-то столкнуть её. Он осторожно обходил сам себя, как обходил он разных мужичков, вступавших с ним в сделки.

«Разве я спорю? – доказывал он себе, хмуря лоб. – Грешен и закоснел – понимаю… Но как мне распростаться-то? Придёт пост – буду говеть, а до той поры – уж как ни то – надо сносить».

И всё-таки, в конце концов, он ясно чувствовал, что одному ему не годится оставаться здесь долго, что его опять понемногу охватывает и засасывает тоска.

«И чего эта чёртова кукла провалилась?» – с негодованием подумал он, и в ту же минуту отворилась дверь.

Перед ним стоял высокий человек в красной рубахе, пустые рукава которой свободно болтались по бокам, ниспадая с плеч. Клинообразная русая борода удлиняла бледное, испитое лицо с лихорадочно блестевшими серыми глазами; длинная шея с изогнутым и вытянувшимся вперёд кадыком придавала этой странной фигуре что-то журавлиное. На ногах у него были валенки и плисовые шаровары, вытертые на коленях. Ему было, наверное, лет под пятьдесят, но глаза молодили его. Он смерил Тихона Павловича взглядом.

Рейтинг@Mail.ru