bannerbannerbanner
Мать

Максим Горький
Мать

– Я туда завтра…

Заплатив девочке за чай, она дала ей три копейки и очень обрадовала ее этим. На улице, быстро шлепая босыми ногами по влажной земле, девочка говорила:

– Хотите, я в Дарьину сбегаю, скажу бабам, чтобы сюда несли кружева? Они придут, а вам не надо ехать туда. Двенадцать верст все-таки…

– Не нужно этого, милая! – ответила мать, шагая рядом с ней. Холодный воздух освежил ее, и в ней медленно зарождалось неясное решение. Смутное, но что-то обещавшее, оно развивалось туго, и женщина, желая ускорить рост его, настойчиво спрашивала себя:

«Как быть? Если прямо, на совесть…»

Было темно, сыро и холодно. Тускло светились окна изб красноватым неподвижным светом. В тишине дремотно мычал скот, раздавались короткие окрики. Темная, подавленная задумчивость окутала село…

– Сюда! – сказала девочка. – Плохую ночевку выбрали вы, – беден больно мужик…

Она нащупала дверь, отворила ее, бойко крикнула в избу:

– Тетка Татьяна!

И убежала. Из темноты долетел ее голос:

– Прощайте!..

17

Мать остановилась у порога и, прикрыв глаза ладонью, осмотрелась. Изба была тесная, маленькая, но чистая, – это сразу бросалось в глаза. Из-за печки выглянула молодая женщина, молча поклонилась и исчезла. В переднем углу на столе горела лампа.

Хозяин избы сидел за столом, постукивая пальцем по его краю, и пристально смотрел в глаза матери.

– Проходите! – не вдруг сказал он. – Татьяна, ступай-ка, позови Петра, живее!

Женщина быстро ушла, не взглянув на гостью. Сидя на лавке против хозяина, мать осматривалась, – ее чемодана не было видно. Томительная тишина наполняла избу, только огонь в лампе чуть слышно потрескивал. Лицо мужика, озабоченное, нахмуренное, неопределенно качалось в глазах матери, вызывая в ней унылую досаду.

– А где мой чемодан? – вдруг и неожиданно для самой себя громко спросила она.

Мужик повел плечами и задумчиво ответил:

– Не пропадет…

Понизив голос, хмуро продолжал:

– Я давеча при девчонке нарочно сказал, что пустой он, – нет, он не пустой! Тяжело в нем положено!

– Ну? – спросила мать. – Так что?

Он встал, подошел к ней, наклонился и тихо спросил:

– Человека этого знаете?

Мать вздрогнула, но твердо ответила:

– Знаю!

Это краткое слово как будто осветило ее изнутри и сделало ясным все извне. Она облегченно вздохнула, подвинулась на лавке, села тверже…

Мужик широко усмехнулся.

– Я доглядел, когда знак вы ему делали, и он тоже. Я спросил его на ухо – знакомая, мол, на крыльце-то стоит?

– А он что? – быстро спросила мать.

– Он? Сказал – много нас. Да! Много, говорит…

Вопросительно взглянув в глаза гостьи и снова улыбаясь, продолжал:

– Большой силы человек!.. Смелый… прямо говорит – я! Бьют его, а он свое ломит…

Его голос, неуверенный и несильный, неконченное лицо и светлые, открытые глаза все более успокаивали мать. Место тревоги и уныния в груди ее постепенно занималось едкой, колющей жалостью к Рыбину. Не удерживаясь, со злобой, внезапной и горькой, она воскликнула подавленно:

– Разбойники, изуверы!

И всхлипнула.

Мужик отошел от нее, угрюмо кивая головой.

– Нажило себе начальство дружков, – да-а!

И, вдруг снова повернувшись к матери, он тихо сказал ей:

– Я вот что, я так догадываюсь, что в чемодане – газета, – верно?

– Да! – просто ответила мать, отирая слезы. – Ему везла.

Он, нахмурив брови, забрал бороду в кулак и, глядя в сторону, помолчал.

– Доходила она до нас, книжки тоже доходили. Человека этого мы знаем… видали!

Мужик остановился, подумал, потом спросил:

– Теперь, значит, что вы будете делать с этим – с чемоданом?

Мать посмотрела на него и сказала с вызовом:

– Вам оставлю!..

Он не удивился, не протестовал, только кратко повторил:

– Нам…

Утвердительно кивнув головой, выпустил бороду из кулака, расчесал ее пальцами и сел.

С неумолимой, упорной настойчивостью память выдвигала перед глазами матери сцену истязания Рыбина, образ его гасил в ее голове все мысли, боль и обида за человека заслоняли все чувства, она уже не могла думать о чемодане и ни о чем более. Из глаз ее безудержно текли слезы, а лицо было угрюмо и голос не вздрагивал, когда она говорила хозяину избы:

– Грабят, давят, топчут в грязь человека, окаянные!

– Сила! – тихо отозвался мужик. – Силища у них большая!

– А где берут? – воскликнула мать с досадой. – От нас же берут, от народа, все от нас взято!

Ее раздражал этот мужик своим светлым, но непонятным лицом.

– Да-а! – задумчиво протянул он. – Колесо.

Чутко насторожился, наклонил голову к двери и, дослушав, тихонько сказал:

– Идут…

– Кто?

– Свои… надо быть…

Вошла его жена, за нею в избу шагнул мужик. Бросил в угол шапку, быстро подошел к хозяину и спросил его:

– Ну, как?

Тот утвердительно кивнул головой.

– Степан! – сказала женщина, стоя у печи. – Может, они, проезжая, поесть хотят?

– Не хочу, спасибо, милая! – ответила мать. Мужик подошел к матери и быстрым, надорванным голосом заговорил:

– Значит, позвольте познакомиться! Зовут меня Петр Егоров Рябинин, по прозвищу Шило. В делах ваших я несколько понимаю. Грамотен и не дурак, так сказать…

Он схватил протянутую ему руку матери и, потрясая ее, обратился к хозяину:

– Вот, Степан, гляди! Варвара Николаевна барыня добрая, верно! А говорит насчет всего этого – пустяки, бредни! Мальчишки будто и разные там студенты по глупости народ мутят. Однако мы с тобой видим – давеча солидного, как следует быть, мужика заарестовали, теперь вот – они, женщина пожилая и, как видать, не господских кровей. Не обижайтесь – вы каких родов будете?

Говорил он торопливо, внятно, не переводя дыхания, бородка у него нервно дрожала и глаза, щурясь, быстро ощупывали лицо и фигуру женщины. Оборванный, всклокоченный, со спутанными волосами на голове, он, казалось, только что подрался с кем-то, одолел противника и весь охвачен радостным возбуждением победы. Он понравился матери своей бойкостью и тем, что сразу заговорил прямо и просто. Ласково глядя в лицо ему, она ответила на вопрос, – он же еще раз сильно тряхнул ее руку и тихонько, суховато засмеялся ломающимся смехом.

– Дело чистое, Степан, видишь? Дело отличное! Я тебе говорил – это народ собственноручно начинает. А барыня – она правды не скажет, ей это вредно. Я ее уважаю, что же говорить! Человек хороший и добра нам хочет, ну – немножко – и чтобы без убытка для себя! Народ же – он желает прямо идти и ни убытка, ни вреда не боится – видал? Ему вся жизнь вредна, везде – убыток, ему некуда повернуться, кругом – ничего, кроме – стой! – кричат со всех сторон.

– Я вижу! – сказал Степан, кивая головой, и тотчас же добавил: – Насчет багажа она беспокоится.

Петр хитро подмигнул матери и снова заговорил, успокоительно помахивая рукой:

– Не беспокойтесь! Все будет в порядке, мамаша! Чемоданчик ваш у меня. Давеча, как он сказал мне про вас, что, дескать, вы тоже с участием в этом и человека того знаете, – я ему говорю – гляди, Степан! Нельзя рот разевать в таком строгом случае! Ну, и вы, мамаша, видно, тоже почуяли нас, когда мы около стояли. У честных людей рожи заметные, потому – немного их по улицам ходит, – прямо сказать! Чемоданчик ваш у меня…

Он сел рядом с нею и, просительно заглядывая в глаза ее, продолжал:

– Ежели вы желаете выпотрошить его – мы вам в этом поможем с удовольствием. Книжки нам требуются…

– Она все хочет нам отдать! – заметил Степан.

– И отлично, мамаша! Место всему найдем!..

Он вскочил на ноги, засмеялся и, быстро шагая по избе взад-перед, говорил, довольный:

– Случай, так сказать, удивительный! Хоша вполне простой. В одном месте порвалось, в другом захлестнулось! Ничего! А газета, мамаша, хорошая, и дело свое она делает – протирает глаза! Господам – неприятна. Я тут верстах в семи у барыни одной работаю, по столярному делу, – хорошая женщина, надо сказать, книжки дает разные, – иной раз прочитаешь – так и осенит! Вообще – мы ей благодарны. Но показал я ей газеты номерок – она даже обиделась несколько. «Бросьте, говорит, это, Петр! Это, говорит, мальчишки без разума делают. И от этого только горе ваше вырастет, тюрьма и Сибирь, говорит, за этим…»

Он снова неожиданно замолчал, подумал и спросил:

– А скажите, мамаша, – этот человек – родственник ваш?

– Чужой! – ответила мать.

Петр беззвучно засмеялся, чем-то очень довольный, и закивал головой, но в следующую секунду матери показалось, что слово «чужой» не на месте по отношению к Рыбину и обижает ее.

– Не родня я ему, – сказала она, – но знаю его давно и уважаю, как родного брата… старшего!

Нужное слово не находилось, это было неприятно ей, и снова она не могла сдержать тихого рыдания. Угрюмая, ожидающая тишина наполнила избу. Петр, наклонив голову на плечо, стоял, точно прислушиваясь к чему-то. Степан, облокотясь на стол, все время задумчиво постукивал пальцем по доске. Жена его прислонилась у печи в сумраке, мать чувствовала ее неотрывный взгляд и порою сама смотрела в лицо ей – овальное, смуглое, с прямым носом и круто обрезанным подбородком. Внимательно и зорко светились зеленоватые глаза.

– Друг, значит! – тихо молвил Петр. – С характером, н-да!.. Оценил себя высоко, – как следует! Вот, Татьяна, человек, а? Ты говоришь…

– Он женатый? – спросила Татьяна, перебивая его речь, и тонкие губы ее небольшого рта плотно сжались.

– Вдовый! – ответила мать грустно.

– Оттого и смел! – сказала Татьяна низким, грудным голосом. – Женатый такой дорогой не пойдет – забоится…

– А я? Женат и все, – воскликнул Петр.

– Полно, кум! – не глядя на него и скривив губы, говорила женщина. – Ну, что ты такое? Только говоришь да, редко, книжку прочитаешь. Немного людям пользы от того, что ты со Степаном по углам шушукаешь.

 

– Меня, брат, многие слышат! – возразил мужик обиженно и тихо. – Я – вроде дрожжей тут, ты это напрасно…

Степан молча взглянул на жену и снова опустил голову.

– И зачем мужики женятся? – спросила Татьяна. – Работница нужна, говорят, – чего работать?

– Мало тебе еще! – глухо вставил Степан.

– Какой толк в этой работе? Впроголодь живешь изо дня в день все равно. Дети родятся – поглядеть за ними время нет, – из-за работы, которая хлеба не дает.

Она подошла к матери, села рядом с нею, говоря настойчиво, без жалобы и грусти…

– У меня – двое было. Один, двухлетний, сварился кипятком, другого – не доносила, мертвый родился, – из-за работы этой треклятой! Радость мне? Я говорю – напрасно мужики женятся, только вяжут себе руки, жили бы свободно, добивались бы нужного порядка, вышли бы за правду прямо, как тот человек! Верно говорю, матушка?..

– Верно! – сказала мать. – Верно, милая, – иначе не одолеешь жизни…

– У вас муженек-то есть?

– Помер. Сын у меня…

– А он где, с вами живет?

– В тюрьме сидит! – ответила мать.

И почувствовала, что эти слова, вместе с привычной грустью, всегда вызываемой ими, налили грудь ее спокойной гордостью.

– Второй раз сажают – все за то, что он понял божью правду и открыто сеял ее… Молодой он, красавец, умный! Газету – он придумал, и Михаила Ивановича он на путь поставил, – хоть и вдвое старше его Михайло-то! Теперь вот – судить будут за это сына моего и – засудят, а он уйдет из Сибири и снова будет делать свое дело…

Она говорила, а гордое чувство все росло в груди у нее и, создавая образ героя, требовало слов себе, стискивало горло. Ей необходимо было уравновесить чем-либо ярким и разумным то мрачное, что она видела в этот день и что давило ей голову бессмысленным ужасом, бесстыдной жестокостью. Бессознательно подчиняясь этому требованию здоровой души, она собирала все, что видела светлого и чистого, в один огонь, ослеплявший ее своим чистым горением…

– Уже их много родилось, таких людей, все больше рождается, и все они, до конца своего, будут стоять за свободу для людей, за правду…

Она забыла осторожность и хотя не называла имен, но рассказывала все, что ей было известно о тайной работе для освобождения народа из цепей жадности. Рисуя образы, дорогие ее сердцу, она влагала в свои слова всю силу, все обилие любви, так поздно разбуженной в ее груди тревожными толчками жизни, и сама с горячей радостью любовалась людьми, которые вставали в памяти, освещенные и украшенные ее чувством.

– Работа идет общая по всей земле, во всех городах, силе хороших людей – нет ни меры, ни счета, все растет она, и будет расти до победного нашего часа…

Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце от крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и все это увеличивало силу ее веры в то, что она говорила и обещала людям…

– Все, кому трудно живется, кого давит нужда и беззаконие, одолели богатые и прислужники их, – все, весь народ должен идти встречу людям, которые за него в тюрьмах погибают, на смертные муки идут. Без корысти объяснят они, где лежит путь к счастью для всех людей, без обмана скажут – трудный путь – и насильно никого не поведут за собой, но как встанешь рядом с ними – не уйдешь от них никогда, видишь – правильно все, эта дорога, а – не другая!

Ей приятно было осуществлять давнее желание свое – вот, она сама говорила людям о правде!

– С такими людьми можно идти народу, они на малом не помирятся, не остановятся, пока не одолеют все обманы, всю злобу и жадность, они не сложат рук, покуда весь народ не сольется в одну душу, пока он в один голос не скажет – я владыка, я сам построю законы, для всех равные!..

Усталая, она замолчала, оглянулась. В грудь ей спокойно легла уверенность, что ее слова не пропадут бесполезно. Мужики смотрели на нее, ожидая еще чего-то. Петр сложил руки на груди, прищурил глаза, и на пестром лице его дрожала улыбка. Степан, облокотясь одной рукой на стол, весь подался вперед, вытянул шею и как бы все еще слушал. Тень лежала на лице его, и от этого оно казалось более законченным. Его жена, сидя рядом с матерью, согнулась, положив локти на колена, и смотрела под ноги себе.

– Вот как! – шепотом сказал Петр и осторожно сел на лавку, покачивая головой.

Степан медленно выпрямился, посмотрел на жену и развел в воздухе руками, как бы желая обнять что-то…

– Ежели за это дело браться, – задумчиво и негромко начал он, – то уже, действительно, надо всей душой…

Петр робко вставил:

– Н-да, назад не оглядывайся!..

– Затеяно это широко! – продолжал Степан.

– На всю землю! – снова добавил Петр.

18

Мать оперлась спиной о стену и, закинув голову, слушала их негромкие, взвешивающие слова. Встала Татьяна, оглянулась и снова села. Ее зеленые глаза блестели сухо, когда она недовольно и с пренебрежением на лице посмотрела на мужиков.

– Много, видно, горя испытали вы? – вдруг сказала она, обращаясь к матери.

– Было! – отозвалась мать.

– Хорошо говорите, – тянет сердце за вашей речью. Думаешь – господи! хоть бы в щелку посмотреть на таких людей и на жизнь. Что живешь? Овца! Я вот грамотная, читаю книжки, думаю много, иной раз и ночь не спишь, от мыслей. А что толку? Не буду думать – зря исчезну, и буду – тоже зря.

Она говорила с усмешкой в глазах и порой точно вдруг перекусывала свою речь, как нитку. Мужики молчали. Ветер гладил стекла окон, шуршал соломой по крыше, тихонько гудел в трубе. Выла собака. И неохотно, изредка в окно стучали капли дождя. Огонь в лампе дрогнул, потускнел, но через секунду снова разгорелся ровно и ярко.

– Послушала ваши речи – вот для чего люди живут! И так чудно, – слушаю я вас и вижу – да ведь я это знаю! А до вас ничего я этакого не слыхала и мыслей у меня таких не было…

– Поесть бы надо, Татьяна, да погасить огонь! – сказал Степан хмуро и медленно. – Заметят люди – у Чумаковых огонь долго горел. Нам это не важно, а для гостьи, может, нехорошо окажется…

Татьяна встала и пошла к печке.

– Да-а! – тихонько и с улыбкой заговорил Петр. – Теперь, кум, держи ухо востро! Как появится в народе газета…

– Я не про себя говорю. Меня и заарестуют – не велика беда!

Жена его подошла к столу и сказала:

– Уйди…

Он встал, отошел в сторону и, глядя, как она накрывает на стол, с усмешкой заявил:

– Цена нашему брату – пятачок пучок, да и то – когда в пучке сотня…

Матери вдруг стало жалко его – он все больше нравился ей теперь. После речи она чувствовала себя отдохнувшей от грязной тяжести дня, была довольна собой и хотела всем доброго, хорошего.

– Неправильно вы судите, хозяин! – сказала она. – Не нужно человеку соглашаться с тем, как его ценят те люди, которым кроме крови его, ничего не надо. Вы должны сами себя оценить, изнутри, не для врагов, а для друзей…

– Какие у нас друзья? – тихо воскликнул мужик. – До первого куска…

– А я говорю – есть друзья у народа…

– Есть, да – не здесь, – вот оно что! – задумчиво отозвался Степан.

– А вы их здесь заведите.

Степан подумал и тихо сказал:

– Н-да, надо бы…

– Садитесь за стол! – пригласила Татьяна.

За ужином Петр, подавленный речами матери и как будто растерявшийся, снова оживленно и быстро говорил:

– Вам, мамаша, для незаметности, так сказать, нужно выехать отсюда пораньше. И поезжайте вы на следующую станцию, а не в город, – на почтовых поезжайте…

– Зачем? Я свезу, – сказал Степан.

– Не надо! В случае чего – спросят тебя – ночевала? Ночевала. Куда девалась? Я отвез! Ага-а, ты отвез? Иди-ка в острог! Понял? А в острог торопиться зачем же? Всему свой черед, – время придет – и царь помрет, говорится. А тут просто – ночевала, наняла лошадей, уехала! Мало ли кто ночует у кого? Село проезжее…

– Где это ты, Петр, бояться учился? – насмешливо спросила Татьяна.

– Все надо знать, кума! – ударив себя по колену, воскликнул Петр. – Умей бояться, умей и смелым быть! Ты помнишь, как из-за этой газеты земский Ваганова трепал? Теперь Ваганова-то за большие деньги не уговоришь книгу в руки взять, да! Вы, мамаша, мне верьте, я на всякие штуки шельма острая, это очень всем известно. Книжки и бумажки я вам посею в лучшем виде, сколько угодно! Народ у нас, конечно, не очень грамотен и пуглив, ну, однако, время так поджимает бока, что человек поневоле глаза таращит – в чем дело? А книжка ему совершенно просто отвечает: а вот в чем – думай, соображай! Есть примеры, что неграмотный больше грамотного понимает, особенно ежели грамотный-то сытый! Я тут везде хожу, много вижу – ничего! Жить можно, но требуется мозг и большая ловкость, чтобы сразу в лужу не сесть. Начальство – оно тоже носом чувствует, что как будто холодком подуло от мужика – улыбается он мало и совсем неласково, – вообще отвыкать от начальства хочет! Намедни в Смоляково – тут недалеко деревенька такая – приехали подати выбивать, а мужики – на дыбы да за колья! Становой прямо говорит:

«Ах вы, сукины дети! Да ведь это – против царя?!» Был там мужик один, Спивакин, он и скажи: «А ну вас к нехорошей матери с царем-то! Какой там царь, когда последнюю рубаху с плеч тащит?..» Вот оно куда пошло, мамаша! Конечно, Спивакина зацапали и в острог, а слово – осталось, и даже мальчишки малые знают его, – оно кричит, живет!

Он не ел, а все говорил быстрым шепотком, бойко поблескивая темными плутоватыми глазами и щедро высыпая перед матерью, точно медную монету из кошеля, бесчисленные наблюдения над жизнью деревни.

Раза два Степан говорил ему:

– Ты бы поел…

Петр хватал кусок хлеба, ложку и снова заливался рассказами, точно щегленок песней. Наконец после ужина он, вскочив на ноги, заявил:

– Ну, мне пора домой!..

Встал перед матерью и, кивая головой, тряс ее руку, говоря:

– Прощайте, мамаша! Может, никогда и не увидимся! Должен вам сказать, что все это очень хорошо! Встретить вас и речи ваши – очень хорошо! В чемоданчике у вас, кроме печатного, еще что-нибудь есть? Платок шерстяной? Чудесно – шерстяной платок, Степан, помни! Сейчас он принесет вам чемоданчик! Идем, Степан! Прощайте! Всего хорошего!..

Когда они ушли, стало слышно, как шуршат тараканы, ветер возится по крыше и стучит заслонкой трубы, мелкий дождь монотонно бьется в окно. Татьяна приготовляла постель для матери, стаскивая с печи и с полатей одежду и укладывая ее на лавке.

– Живой человек! – заметила мать.

Хозяйка, взглянув на нее исподлобья, ответила:

– Звенит, звенит, а – недалеко слышно.

– А как муж ваш? – спросила мать.

– Ничего. Хороший мужик, не пьет, живем дружно, ничего! Только характера слабого…

Она выпрямилась и, помолчав, спросила:

– Ведь теперь что надо, – бунтовать надо народу? Конечно! Об этом все думают, только каждый в особицу, про себя. А нужно, чтобы вслух заговорили… и сначала должен кто-нибудь один решиться…

Она села на лавку и вдруг спросила:

– Говорите – и молодые барышни занимаются этим, ходят по рабочим, читают, – не брезгуют, не боятся?

И, внимательно выслушав ответ матери, глубоко вздохнула. Потом, опустя веки и наклонив голову, снова заговорила:

– В одной книжке прочитала я слова – бессмысленная жизнь. Это я очень поняла, сразу! Знаю я такую жизнь – мысли есть, а не связаны и бродят, как овцы без пастуха, – нечем, некому их собрать… Это и есть – бессмысленная жизнь. Бежала бы я от нее да и не оглянулась, – такая тоска, когда что-нибудь понимаешь!

Мать видела эту тоску в сухом блеске зеленых глаз женщины, на ее худом лице, слышала в голосе. Ей захотелось утешить ее, приласкать.

– Вы-то, милая, понимаете, что делать…

Татьяна тихо перебила ее:

– Уметь надо. Готово вам, ложитесь!

Отошла к печке и молча встала там, прямая, сурово сосредоточенная. Мать, не раздеваясь, легла, почувствовала ноющую усталость в костях и тихо застонала. Татьяна погасила лампу, и, когда избу тесно наполнила тьма, раздался ее низкий ровный голос. Он звучал так, точно стирал что-то с плоского лица душной тьмы.

– Не молитесь вы. Я тоже думаю, что нет бога. И чудес нет.

Мать беспокойно повернулась на лавке, – прямо на нее в окно смотрела бездонная тьма, и в тишину настойчиво вползал едва слышный шорох, шелест. Она заговорила почти шепотом и боязливо:

– Насчет бога – не знаю я, а во Христа верю… И словам его верю – возлюби ближнего, яко себя, – в это верю!..

Татьяна молчала. В темноте мать видела слабый контур ее прямой фигуры, серой на ночном фоне печи. Она стояла неподвижно. Мать в тоске закрыла глаза.

 

Вдруг раздался холодный голос:

– Смерти деток моих не могу я простить ни богу, ни людям, – никогда!..

Ниловна беспокойно привстала, сердцем поняв силу боли, вызвавшей эти слова.

– Вы молодая, еще будут детки, – ласково сказала она.

Шепотом и не сразу женщина ответила:

– Нет! Испорчена я, доктор говорит, – никогда не рожу больше…

Мышь пробежала по полу. Что-то сухо и громко треснуло, разорвав неподвижность тишины невидимой молнией звука. И снова стали ясно слышны шорохи и шелесты осеннего дождя на соломе крыши, они шарили по ней, как чьи-то испуганные тонкие пальцы. И уныло падали на землю капли воды, отмечая медленный ход осенней ночи…

Сквозь тяжелую дрему мать услыхала глухие шаги на улице, в сенях. Осторожно отворилась дверь, раздался тихий оклик:

– Татьяна, легла, что ли?

– Нет.

– А она спит?

– Видно, спит.

Вспыхнул огонь, задрожал и утонул во тьме. Мужик подошел к постели матери, поправил тулуп, окутав ее ноги. Эта ласка мягко тронула мать своей простотой, и, снова закрыв глаза, она улыбнулась. Степан молча разделся, влез на полати. Стало тихо.

Чутко вслушиваясь в ленивые колебания дремотной тишины, мать неподвижно лежала, а перед нею во тьме качалось облитое кровью лицо Рыбина…

На полатях раздался сухой шепот.

– Видишь, какие люди берутся за это? Пожилые уж, испили горя досыта, работали, отдыхать бы им пора, а они – вот! Ты же молодой, разумный, – эх, Степа…

Влажный и густой голос мужика ответил:

– За такое дело, не подумав, нельзя взяться…

– Слышала я это…

Звуки оборвались и возникли снова – загудел голос Степана:

– Надо так – сначала поговорить с мужиками отдельно, – вот Маков, Алеша – бойкий, грамотный и начальством обижен. Шорин, Сергей – тоже разумный мужик. Князев – человек честный, смелый. Пока что будет! Надо поглядеть на людей, про которых она говорила. Я вот возьму топор да махну в город, будто дрова колоть, на заработки, мол, пошел. Тут надо осторожно. Она верно говорит: цена человеку – дело его. Вот как мужик-то этот. Его хоть перед богом ставь, он не сдаст… врылся. А Никитка-то, а? Засовестился, – чудеса!

– При вас бьют человека, а вы – рты разинули…

– Ты – погоди! Ты скажи – слава богу, что мы сами его не били, человека-то, – вот что!

Он шептал долго, то понижая голос так, что мать едва слышала его слова, то сразу начинал гудеть сильно и густо. Тогда женщина останавливала его:

– Тише! Разбудишь…

Мать заснула тяжелым сном – он сразу душной тучей навалился на нее, обнял и увлек.

Татьяна разбудила ее, когда в окна избы еще слепо смотрели серые сумерки утра и над селом в холодной тишине сонно плавал и таял медный звук сторожевого колокола церкви.

– Я самовар поставила, попейте чаю, а то холодно будет, прямо со сна, ехать…

Степан, расчесывая спутанную бороду, деловито спрашивал мать, как ее найти в городе, а ей казалось, что сегодня лицо мужика стало лучше, законченнее. За чаем он, усмехаясь, заметил:

– Как это случилось чудно!

– Что? – спросила Татьяна.

– Да вот знакомство! Просто так…

Мать задумчиво, но уверенно сказала:

– В этом деле удивительная простота во всем.

Расстались с ней хозяева сдержанно, скупо тратя слова, щедро обнаруживая множество мелких забот об ее удобствах.

Сидя в бричке, мать думала, что этот мужик начнет работать осторожно, бесшумно, точно крот, и неустанно. И всегда будет звучать около него недовольный голос жены, будет сверкать жгучий блеск ее зеленых глаз и не умрет в ней, пока жива она, мстительная, волчья тоска матери о погибших детях.

Вспомнился Рыбин, его кровь, лицо, горячие глаза, слова его, – сердце сжалось в горьком чувстве бессилия перед зверями. И всю дорогу до города, на тусклом фоне серого дня, перед матерью стояла крепкая фигура чернобородого Михаилы, в разорванной рубахе, со связанными за спиной руками, всклокоченной головой, одетая гневом и верою в свою правду. Мать думала о бесчисленных деревнях, робко прижавшихся к земле, о людях, тайно ожидавших прихода правды, и о тысячах людей, которые безмысленно и молча работают всю жизнь, ничего не ожидая.

Жизнь представлялась невспаханным, холмистым полем, которое натужно и немо ждет работников и молча обещает свободным честным рукам:

«Оплодотворите меня семенами разума и правды – я взращу вам сторицею!»

Вспоминая успех свой, она глубоко в груди чувствовала тихий трепет радости и стыдливо подавляла его.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru