bannerbannerbanner
Мать

Максим Горький
Мать

14

В полдень она сидела в тюремной канцелярии против Павла и, сквозь туман в глазах рассматривая его бородатое лицо, искала случая передать ему записку, крепко сжатую между пальцев.

– Здоров, и все здоровы! – говорил он негромко. – Ну, а ты как?

– Ничего! Егор Иванович скончался! – машинально сказала она.

– Да? – воскликнул Павел и тихо опустил голову.

– На похоронах полиция дралась, арестовали одного! – простодушно продолжала она. Помощник начальника тюрьмы возмущенно чмокнул тонкими губами и, вскочив со стула, забормотал:

– Это запрещено, надо же понять! Запрещено говорить о политике!..

Мать тоже поднялась со стула и, как бы не понимая, виновато заявила:

– Я не о политике, о драке! А дрались они, это верно. И даже одному голову разбили…

– Все равно! Я прошу вас молчать! То есть молчать обо всем, что не касается лично вас – семьи и вообще дома вашего!

Чувствуя, что запутался, он сел за столом и, разбирая бумаги, уныло и утомленно добавил:

– Я – отвечаю, да…

Мать оглянулась и, быстро сунув записку в руку Павла, облегченно вздохнула.

– Не понимаешь, о чем говорить…

Павел усмехнулся.

– Я тоже не понимаю…

– Тогда не нужны и свидания! – раздраженно заметил чиновник. – Говорить не о чем, а ходят, беспокоят…

– Скоро ли суд-то? – помолчав, спросила мать.

– На днях прокурор был, сказал, что скоро…

Они говорили друг другу незначительные, ненужные обоим слова, мать видела, что глаза Павла смотрят в лицо ей мягко, любовно. Все такой же ровный и спокойный, как всегда, он не изменился, только борода сильно отросла и старила его, да кисти рук стали белее. Ей захотелось сделать ему приятное, сказать о Николае, и она, не изменяя голоса, тем же тоном, каким говорила ненужное и неинтересное, продолжала:

– Крестника твоего видела…

Павел пристально взглянул ей в глаза, молча спрашивая. Желая напомнить ему о рябом лице Весовщикова, она постучала себя пальцем по щеке…

– Ничего, мальчик жив и здоров, на место скоро определится.

Сын понял, кивнул ей головой и с веселой улыбкой в глазах ответил:

– Это – хорошо!

– Ну, вот! – удовлетворенно произнесла она, довольная собой, тронутая его радостью.

Прощаясь с нею, он крепко пожал руку ее.

– Спасибо, мать!

Ей хмелем бросилось в голову радостное чувство сердечной близости к нему, и, не находя сил ответить словами, она ответила молчаливым рукопожатием.

Дома она застала Сашу. Девушка обычно являлась к Ниловне в те дни, когда мать бывала на свидании. Она никогда не расспрашивала о Павле, и если мать сама не говорила о нем, Саша пристально смотрела в лицо ее и удовлетворялась этим. Но теперь она встретила ее беспокойным вопросом:

– Ну, что он?

– Ничего, здоров!

– Записку отдали?

– Конечно! Я так ловко ее сунула…

– Он читал?

– Где же? Разве можно!

– Да, я забыла! – медленно сказала девушка. – Подождем еще неделю, еще неделю! А как вы думаете – он согласится?

Она нахмурила брови и смотрела в лицо матери остановившимися глазами.

– Да я не знаю, – размышляла мать. – Почему не уйти, если без опасности это?

Саша тряхнула головой и сухо спросила:

– Вы не знаете, что можно есть больному? Он просит есть.

– Все можно, все! Я сейчас…

Она пошла в кухню, Саша медленно двинулась за ней.

– Помочь вам?

– Спасибо, что вы?!

Мать наклонилась к печке, доставая горшок. Девушка тихо сказала ей:

– Подождите…

Лицо ее побледнело, глаза тоскливо расширились, и дрожащие губы с усилием зашептали горячо и быстро:

– Я хочу вас просить. Я знаю – он не согласится! Уговорите его! Он – нужен, скажите ему, что он необходим для дела, что я боюсь – он захворает. Вы видите – суд все еще не назначен…

Ей, видимо, трудно было говорить. Она вся выпрямилась, смотрела в сторону, голос у нее звучал неровно. Утомленно опустив веки, девушка кусала губы, а пальцы крепко сжатых рук хрустели.

Мать была смята ее порывом, но поняла его и, взволнованная, полная грустного чувства, обняв Сашу, тихонько ответила:

– Дорогая вы моя! Никого он, кроме себя, не послушает, никого!

Они обе молчали, тесно прижавшись друг к другу. Потом Саша осторожно сняла с своих плеч руки матери и сказала вздрагивая:

– Да, ваша правда! Все это глупости, нервы…

И вдруг, серьезная, просто кончила:

– Однако давайте покормим раненого…

Сидя у постели Ивана, она уже заботливо и ласково спрашивала:

– Сильно болит голова?

– Не очень, только смутно все! И слабость, – конфузливо натягивая одеяло к подбородку, отвечал Иван и прищуривал глаза, точно от яркого света. Заметив, что он не решается есть при ней, Саша встала и ушла.

Иван сел на постели, взглянул вслед ей и, мигая, сказал:

– Кра-асивая!..

Глаза у него были светлые и веселые, зубы мелкие, плотные, голос еще не установился.

– Вам сколько лет? – задумчиво спросила мать.

– Семнадцать…

– Родители-то где?

– В деревне; я с десяти лет здесь, – кончил школу и – сюда!

– А вас как звать, товарищ?

Мать всегда смешило и трогало это слово, обращенное к ней. И теперь, улыбаясь, она спросила:

– На что вам знать?

Юноша, смущенно помолчав, объяснил:

– Видите, студент из нашего кружка, то есть который читал с нами, он говорил нам про мать Павла Власова, рабочего, – знаете, демонстрация Первого мая?

Она кивнула головой и насторожилась.

– Он первый открыто поднял знамя нашей партии! – с гордостью заявил юноша, и его гордость созвучно отозвалась в сердце матери.

– Меня при том не было, – мы тогда думали здесь свою демонстрацию наладить – сорвалось! Мало нас было тогда. А на тот год – пожалуйте!.. Увидите!

Он захлебнулся от волнения, предвкушая будущие события, потом, размахивая в воздухе ложкой, продолжал:

– Так вот Власова – мать, говорю. Она тоже вошла в партию после этого. Говорят, такая – просто чудеса!

Мать широко улыбнулась, ей было приятно слышать восторженные похвалы мальчика. Приятно и неловко. Она даже хотела сказать ему: «Это я Власова!..», но удержалась и с мягкой насмешкой, с грустью сказала себе: «Эх ты, старая дура!..»

– А вы – кушайте больше! Выздоравливайте скорее для хорошего дела! – вдруг взволнованно заговорила она, наклоняясь к нему.

Дверь отворилась, пахнуло сырым осенним холодом, вошла Софья, румяная, веселая.

– Шпионы за мной ухаживают, точно женихи за богатой невестой, честное слово! Надо мне убираться отсюда… Ну как, Ваня? Хорошо? Что Павел, Ниловна? Саша здесь?

Закуривая папиросу, она спрашивала и не ждала ответов, лаская мать и юношу взглядом серых глаз. Мать смотрела на нее и, внутренне улыбаясь, думала:

«Вот и я тоже выхожу в хорошие люди!»

И, снова наклонясь к Ивану, сказала:

– Выздоравливайте, сынок!

И ушла в столовую. Там Софья рассказывала Саше:

– У нее уже готово триста экземпляров! Она убьет себя такой работой! Вот – героизм! Знаете, Саша, это большое счастье жить среди таких людей, быть их товарищем, работать с ними…

– Да! – тихо ответила девушка. Вечером за чаем Софья сказала матери:

– А вам, Ниловна, снова надо посетить деревню.

– Ну, что же! Когда?

– Дня через три – можете?

– Хорошо…

– Вы поезжайте! – негромко посоветовал Николай. – Наймите почтовых лошадей и, пожалуйста, другой дорогой, через Никольскую волость…

Он замолчал и нахмурился. Это не шло к его лицу, странно и некрасиво изменяя всегда спокойное выражение.

– Через Никольское далеко! – заметила мать. – И дорого на лошадях…

– Видите ли что, – продолжал Николай. – Я вообще против этой поездки. Там беспокойно, – были уже аресты, взят какой-то учитель, надо быть осторожнее. Следовало бы выждать время…

Софья, постукивая пальцами по столу, заметила:

– Нам важно сохранить непрерывность в распространении литературы. Вы не боитесь ехать, Ниловна? – вдруг спросила она.

Мать почувствовала себя задетой.

– Когда же я боялась? И в первый раз делала это без страха… а тут вдруг… – Не кончив фразу, она опустила голову. Каждый раз, когда ее спрашивали – не боится ли она, удобно ли ей, может ли она сделать то или это, – она слышала в подобных вопросах просьбу к ней, ей казалось, что люди отодвигают ее от себя в сторону, относятся к ней иначе, чем друг к другу.

– Напрасно вы меня спрашиваете – боюсь ли я, – заговорила она вздыхая, – друг друга вы не спрашиваете насчет страха.

Николай торопливо снял очки, снова надел их и пристально взглянул в лицо сестры. Смущенное молчание встревожило Власову, она виновато поднялась со стула, желая что-то сказать им, но Софья дотронулась до ее руки и тихонько попросила:

– Простите меня! Я больше не буду!

Это рассмешило мать, и через несколько минут все трое озабоченно и дружно говорили о поездке в деревню.

15

На рассвете мать тряслась в почтовой бричке по размытой осенним дождем дороге. Дул сырой ветер, летели брызги грязи, а ямщик, сидя на облучке вполоборота к ней, задумчиво и гнусаво жаловался:

– Я ему говорю – брату то есть, – что ж, давай делиться! Начали мы делиться…

Он вдруг хлестнул кнутом левую лошадь и озлобленно крикнул:

– Н-но! Играй, мать твоя ведьма!..

Жирные осенние вороны озабоченно шагали по голым пашням, холодно посвистывая, налетал на них ветер. Вороны подставляли ударам ветра свои бока, он раздувал им перья, сбивая с ног, тогда они, уступая силе, ленивыми взмахами крыльев перелетали на новое место.

– Ну, обделил он меня. Вижу я – нечем мне взяться, – говорил ямщик.

Мать слышала его слова точно сквозь сон, память строила перед нею длинный ряд событий, пережитых за последние годы, и, пересматривая их, она повсюду видела себя. Раньше жизнь создавалась где-то вдали, неизвестно кем и для чего, а вот теперь многое делается на ее глазах, с ее помощью. И это вызывало у нее спутанное чувство недоверия к себе и довольства собой, недоумения и тихой грусти…

 

Все вокруг колебалось в медленном движении, в небе, тяжело обгоняя друг друга, плыли серые тучи, по сторонам дороги мелькали мокрые деревья, качая нагими вершинами, расходились кругом поля, выступали холмы, расплывались.

Гнусавый голос ямщика, звон бубенцов, влажный свист и шорох ветра сливались в трепетный, извилистый ручей, он тек над полем с однообразной силой…

– Богатому и в раю тесно, – такое дело!.. Начал он жать, начальство ему приятели, – качаясь на облучке, тянул ямщик.

Когда приехали на станцию, он отпряг лошадей и сказал матери безнадежным голосом:

– Дала бы ты мне пятак, – хоть бы выпил я!

Она дала монету, и, встряхнув ее на ладони, ямщик тем же тоном известил мать:

– На три – водки выпью, на две – хлеба съем…

После полудня, разбитая, озябшая, мать приехала в большое село Никольское, прошла на станцию, спросила себе чаю и села у окна, поставив под лавку свой тяжелый чемодан. Из окна было видно небольшую площадь, покрытую затоптанным ковром желтой травы, волостное правление – темно-серый дом с провисшей крышей. На крыльце волости сидел лысый длиннобородый мужик в одной рубахе и курил трубку. По траве шла свинья. Недовольно встряхивая ушами, она тыкалась рылом в землю и покачивала головой.

Плыли тучи темными массами, наваливались друг на друга.

Было тихо, сумрачно и скучно, жизнь точно спряталась куда-то, притаилась.

Вдруг на площадь галопом прискакал урядник, осадил рыжую лошадь у крыльца волости и, размахивая в воздухе нагайкой, закричал на мужика – крики толкались в стекла окна, но слов не было слышно. Мужик встал, протянул руку, указывая вдаль, урядник прыгнул на землю, зашатался на ногах, бросил мужику повод, хватаясь руками за перила, тяжело поднялся на крыльцо и исчез в дверях волости…

Снова стало тихо. Лошадь дважды ударила копытом по мягкой земле. В комнату вошла девочка-подросток с короткой желтой косой на затылке и ласковыми глазами на круглом лице. Закусив губы, она несла на вытянутых руках большой, уставленный посудой поднос с измятыми краями и кланялась, часто кивая головой.

– Здравствуй, умница! – ласково сказала мать.

– Здравствуйте!

Расставляя по столу тарелки и чайную посуду, девочка вдруг оживленно объявила:

– Сейчас разбойника поймали, ведут!

– Какого же это разбойника?

– Не знаю…

– А что он сделал?

– Я не знаю! – повторила девочка. – Я только слышала – поймали! Сторож из волости за становым побежал.

Мать посмотрела в окно, – на площади явились мужики. Иные шли медленно и степенно, другие – торопливо застегивая на ходу полушубки. Останавливаясь у крыльца волости, все смотрели куда-то влево.

Девочка тоже взглянула на улицу и убежала из комнаты, громко хлопнув дверью. Мать вздрогнула, подвинула свой чемодан глубже под лавку и, накинув на голову шаль, пошла к двери, спеша и сдерживая вдруг охватившее ее непонятное желание идти скорее, бежать…

Когда она вышла на крыльцо, острый холод ударил ей в глаза, в грудь, она задохнулась, и у нее одеревенели ноги, – посредине площади шел Рыбин со связанными за спиной руками, рядом с ним шагали двое сотских, мерно ударяя о землю палками, а у крыльца волости стояла толпа людей и молча ждала.

Ошеломленная, мать неотрывно смотрела, – Рыбин что-то говорил, она слышала его голос, но слова исчезали без эха в темной дрожащей пустоте ее сердца.

Она очнулась, перевела дыхание – у крыльца стоял мужик с широкой светлой бородой, пристально глядя голубыми глазами в лицо ей. Кашляя и потирая горло обессиленными страхом руками, она с трудом спросила его:

– Это что же?

– А вот – глядите! – ответил мужик и отвернулся. Подошел еще мужик и встал рядом.

Сотские остановились перед толпой, она все росла быстро, но молча, и вот над ней вдруг густо поднялся голос Рыбина:

– Православные! Слыхали вы о верных грамотах, в которых правда писалась про наше крестьянское житье? Так вот – за эти грамоты страдаю, это я их в народ раздавал!

Люди окружили Рыбина теснее. Голос его звучал спокойно, мерно. Это отрезвляло мать.

– Слышишь? – толкнув в бок голубоглазого мужика, тихонько спросил другой. Тот, не отвечая, поднял голову и снова взглянул в лицо матери. И другой мужик тоже посмотрел на нее – он был моложе первого, с темной редкой бородкой и пестрым от веснушек, худым лицом. Потом оба они отодвинулись от крыльца в сторону.

«Боятся!» – невольно отметила мать.

Внимание ее обострялось. С высоты крыльца она ясно видела избитое, черное лицо Михаила Ивановича, различала горячим блеск его глаз, ей хотелось, чтобы он тоже увидал ее, и она, приподнимаясь на ногах, вытягивала шею к нему.

Люди смотрели на него хмуро, с недоверием и молчали. Только в задних рядах толпы был слышен подавленный говор.

– Крестьяне! – полным и тугим голосом говорил Рыбин. – Бумагам этим верьте, – я теперь за них, может, смерть приму, били меня, истязали, хотели выпытать – откуда я их взял, и еще бить будут, – все стерплю! Потому – в этих грамотах правда положена, правда эта дороже хлеба для нас должна быть, – вот!

– Зачем он это говорит? – тихо воскликнул один из мужиков у крыльца. Голубоглазый медленно ответил:

– Теперь все равно – двум смертям не бывать, а одной не миновать…

Люди стояли молчаливо, смотрели исподлобья, сумрачно, на всех как будто лежало что-то невидимое, но тяжелое.

На крыльце явился урядник и, качаясь, пьяным голосом заревел:

– Это кто говорит?

Он вдруг скатился с крыльца, схватил Рыбина за волосы и, дергая его голову вперед, отталкивая назад, кричал:

– Это ты говоришь, сукин сын, это ты?

Толпа покачнулась, загудела. Мать в бессильной тоске опустила голову. И снова раздался голос Рыбина:

– Вот, глядите, люди добрые…

– Молчать! – Урядник ударил его в ухо. Рыбин пошатнулся на ногах, повел плечами.

– Связали руки вам и мучают, как хотят…

– Сотские! Веди его! Разойдись, народ! – Прыгая перед Рыбиным, как цепная собака перед куском мяса, урядник толкал его кулаками в лицо, в грудь, в живот.

– Не бей! – крикнул кто-то в толпе.

– Зачем бьешь? – поддержал другой голос.

– Идем! – сказал голубоглазый мужик, кивнув головой. И они оба не спеша пошли к волости, а мать проводила их добрым взглядом. Она облегченно вздохнула – урядник снова тяжело взбежал на крыльцо и оттуда, грозя кулаком, исступленно орал:

– Веди его сюда! Я говорю…

– Не надо! – раздался в толпе сильный голос – мать поняла, что это говорил мужик с голубыми глазами. – Не допускай, ребята! Уведут туда – забьют до смерти. Да на нас же потом скажут, – мы, дескать, убили! Не допускай!

– Крестьяне! – гудел голос Михаилы. – Разве вы не видите жизни своей, не понимаете, как вас грабят, как обманывают, кровь вашу пьют? Все вами держится, вы – первая сила на земле, – а какие права имеете? С голоду издыхать – одно ваше право!..

Мужики вдруг закричали, перебивая друг друга.

– Правильно говорит!

– Станового зовите! Где становой?..

– Урядник поскакал за ним…

– Пьяный-то!..

– Не наше дело начальство собирать…

Шум все рос, поднимался выше. – Говори! Не дадим бить… – Развяжите руки ему… – Гляди, – греха не было бы!..

– Больно руки мне! – покрывая все голоса, ровно и звучно говорил Рыбин.

– Не убегу я, мужики! От правды моей не скроюсь, она во мне живет…

Несколько человек солидно отошли от толпы в разные стороны, вполголоса переговариваясь и покачивая головами. Но все больше сбегалось плохо и наскоро одетых, возбужденных людей. Они кипели темной пеной вокруг Рыбина, а он стоял среди них, как часовня в лесу, подняв руки над головой, и, потрясая ими, кричал в толпу:

– Спасибо, люди добрые, спасибо! Мы сами должны друг дружке руки освободить, – так! Кто нам поможет?

Он отер бороду и снова поднял руку, всю в крови.

– Вот кровь моя – за правду льется!

Мать сошла с крыльца, но с земли ей не видно было Михаилы, сжатого народом, и она снова поднялась на ступени. В груди у нее было горячо, и что-то неясно радостное трепетало там.

– Крестьяне! Ищите грамотки, читайте, не верьте начальству и попам, когда они говорят, что безбожники и бунтовщики те люди, которые для нас правду несут. Правда тайно ходит по земле, она гнезд ищет в народе, – начальству она вроде ножа и огня, не может оно принять ее, зарежет она его, сожжет! Правда вам – друг добрый, а начальству – заклятый враг! Вот отчего она прячется!..

Снова в толпе вспыхнуло несколько восклицаний:

– Слушай, православные!.. – Эх, брат, пропадешь ты…

– Кто тебя выдал?

– Поп! – сказал один из сотских. Двое мужиков крепко выругались.

– Гляди, ребята! – раздался предупреждающий крик.

16

К толпе шел становой пристав, высокий, плотный человек с круглым лицом. Фуражка у него была надета набок, один ус закручен кверху, а другой опускался вниз, и от этого лицо его казалось кривым, обезображенным тупой, мертвой улыбкой. В левой руке он нес шашку, а правой размахивал в воздухе. Были слышны его шаги, тяжелые и твердые. Толпа расступалась перед ним. Что-то угрюмое и подавленное появилось на лицах, шум смолкал, понижался, точно уходил в землю. Мать чувствовала, что на лбу у нее дрожит кожа и глазам стало горячо. Ей снова захотелось пойти в толпу, она наклонилась вперед и замерла в напряженной позе.

– Что такое? – спросил пристав, остановясь против Рыбина и меряя его глазами. – Почему не связаны руки? Сотские! Связать!

Голос у него был высокий и звонкий, но бесцветный.

– Были связаны, – народ развязал! – ответил один из сотских.

– Что? Народ? Какой народ?

Становой посмотрел на людей, стоявших перед ним полукругом. И тем же однотонным, белым голосом, не повышая, не понижая его, продолжал:

– Это кто – народ?

Он ткнул наотмашь эфесом шашки в грудь голубоглазого мужика.

– Это ты, Чумаков, народ? Ну, кто еще? Ты, Мишин?

И дернул кого-то правой рукой за бороду.

– Разойдись, сволочь!.. А то я вас, – я вам покажу! В голосе, на лице его не было ни раздражения, ни угрозы, он говорил спокойно, бил людей привычными, ровными движениями крепких длинных рук. Люди отступали перед ним, опуская головы, повертывая в сторону лица.

– Ну? Вы что же? – обратился он к сотским. – Вяжи!

Выругался циничными словами, снова посмотрел на Рыбина и громко сказал ему:

– Руки назад, – ты!

– Не хочу я, чтобы вязали руки мне! – заговорил Рыбин. – Бежать не собираюсь, не дерусь, – зачем связывать меня?

– Что? – спросил пристав, шагнув к нему.

– Довольно вам мучить народ, звери! – возвышая голос, продолжал Рыбин.

– Скоро придет и для вас красный день…

Становой стоял перед ним и смотрел в его лицо, шевеля усами. Потом он отступил на шаг и свистящим голосом изумленно запел:

– А-а-ах, сукин сын! Ка-акие слова?

И вдруг быстро и крепко ударил Рыбина по лицу.

– Кулаком правду не убьешь! – крикнул Рыбин, наступая да него. – И бить меня не имеешь права, собака ты паршивая!

– Не смею? Я? – протяжно взвыл становой.

И снова взмахнул рукой, целя в голову Рыбина. Рыбин присел, удар не коснулся его, и становой, пошатнувшись, едва устоял на ногах. В толпе кто-то громко фыркнул, и снова раздался гневный крик Михаила:

– Не смей, говорю, бить меня, дьявол!

Становой оглянулся – люди угрюмо и молча сдвигались в тесное, темное кольцо…

– Никита! – громко позвал становой, оглядываясь. – Никита, эй!

Из толпы выдвинулся коренастый, невысокий мужик в коротком полушубке. Он смотрел в землю, опустив большую лохматую голову.

– Никита! – покручивая ус и не торопясь, сказал становой. – Дай ему в ухо, хорошенько!

Мужик шагнул вперед, остановился против Рыбина, поднял голову. В упор, в лицо ему Рыбин бил тяжелыми, верными словами:

– Вот, глядите, люди, как зверье душит вас вашей же рукой! Глядите, думайте!

Мужик медленно поднял руку и лениво ударил его по голове.

– Разве так, сукин ты сын?! – взвизгнул становой.

– Эй, Никита! – негромко сказали из толпы. – Бога не забывай!

– Бей, говорю! – крикнул становой, толкая мужика в шею.

Мужик шагнул в сторону и угрюмо сказал, наклонив голову:

– Не буду больше…

– Что?

Лицо станового дрогнуло, он затопал ногами и, ругаясь, бросился на Рыбина. Тупо хлястнул удар, Михаило покачнулся, взмахнул рукой, но вторым ударом становой опрокинул его на землю и, прыгая вокруг, с ревом начал бить ногами в грудь, бока, в голову Рыбина.

Толпа враждебно загудела, закачалась, надвигаясь на станового, он заметил это, отскочил и выхватил шашку из ножен.

 

– Вы так? Бунтовать? А-а?.. Вот оно что?..

Голос у него вздрогнул, взвизгнул и точно переломился, захрипел. Вместе с голосом он вдруг потерял свою силу, втянул голову в плечи, согнулся и, вращая во все стороны пустыми глазами, попятился, осторожно ощупывая ногами почву сзади себя.

Отступая, он кричал хрипло и тревожно:

– Хорошо! Берите его, я ухожу, – ну-ка? Знаете ли вы, сволочь проклятая, что он политический преступник, против царя идет, бунты заводит, знаете? А вы его защищать, а? Вы бунтовщики? Ага-а!..

Не шевелясь, не мигая глазами, без сил и мысли, мать стояла точно в тяжелом сне, раздавленная страхом и жалостью. В голове у нее, как шмели, жужжали обиженные, угрюмые и злые крики людей, дрожал голос станового, шуршали чьи-то шепоты…

– Коли он провинился – суди!.. – Вы – помилуйте его, ваше благородие…

– Что вы, в самом деле, без всякого закону?.. – Разве можно? Этак все начнут бить, тогда что будет?..

Люди разбились на две группы – одна, окружив станового, кричала и уговаривала его, другая, меньше числом, осталась вокруг избитого и глухо, угрюмо гудела. Несколько человек подняли его с земли, сотские снова хотели вязать руки ему.

– Погодите вы, черти! – кричали им.

Михаило отирал с лица и бороды грязь, кровь и молчал, оглядываясь. Взгляд его скользнул по лицу матери, – она, вздрогнув, потянулась к нему, невольно взмахнула рукою, – он отвернулся. Но через несколько минут его глаза снова остановились на лице ее. Ей показалось – он выпрямился, поднял голову, окровавленные щеки задрожали…

«Узнал, – неужели узнал?..»

И закивала ему головой, вздрагивая от тоскливой, жуткой радости. Но в следующий момент она увидела, что около него стоит голубоглазый мужик и тоже смотрит на нее. Его взгляд на минуту разбудил в ней сознание опасности…

«Что же это я? Ведь и меня схватят!» Мужик что-то сказал Рыбину, тот тряхнул головой и вздрагивающим голосом, но четко и бодро заговорил:

– Ничего! Не один я на земле, – всю правду не выловят они! Где я был, там обо мне память останется, – вот! Хоть и разорили они гнездо, нет там больше друзей-товарищей…

«Это он для меня говорит!» – быстро сообразила мать.

– Но будет день, вылетят на волю орлы, освободится народ!

Какая-то женщина принесла ведро воды и стала, охая и причитая, обмывать лицо Рыбина. Ее тонкий, жалобный голос путался в словах Михаила и мешал матери понимать их. Подошла толпа мужиков со становым впереди, кто-то громко кричал:

– Давай подводу под арестанта, эй! Чья очередь?

Потом раздался новый, как бы обиженный голос станового:

– Я тебя могу ударить, а ты меня нет, не можешь, не смеешь, болван!

– Так! А ты кто – бог? – крикнул Рыбин. Нестройный и негромкий взрыв восклицаний заглушил голос его.

– Не спорь, дядя! Тут – начальство!..

– Не сердись, ваше благородие! Не в себе человек… Ты молчи, чудак!

– Вот сейчас в город тебя повезут…

– Там закону больше!

Крики толпы звучали умиротворяюще, просительно, они сливались в неясную суету, и все было в ней безнадежно, жалобно. Сотские повели Рыбина под руки на крыльцо волости, скрылись в двери. Мужики медленно расходились по площади, мать видела, что голубоглазый направляется к ней и исподлобья смотрит на нее. У нее задрожали ноги под коленками, унылое чувство засосало сердце, вызывая тошноту.

«Не надо уходить! – подумала она. – Не надо!»

И, крепко держась за перила, ждала.

Становой, стоя на крыльце волости, говорил, размахивая руками, упрекающим, уже снова белым, бездушным голосом:

– Дураки вы, сукины дети! Ничего не понимая, лезете в такое дело, – в государственное дело! Скоты! Благодарить меня должны, в ноги мне поклониться за доброту мою! Захочу я – все пойдете в каторгу…

Десятка два мужиков стояли, сняв шапки, и слушали. Темнело, тучи опускались ниже. Голубоглазый подошел к крыльцу и сказал, вздохнув:

– Вот какие дела у нас…

– Да-а, – тихо отозвалась она.

Он посмотрел на нее открытым взглядом и спросил:

– Чем занимаетесь?

– Кружева скупаю у баб, полотна тоже…

Мужик медленно погладил бороду. Потом, глядя по направлению к волости, сказал скучно и негромко:

– Этого у нас не найдется…

Мать смотрела на него сверху вниз и ждала момента, когда удобнее уйти в комнату. Лицо у мужика было задумчивое, красивое, глаза грустные. Широкоплечий и высокий, он был одет в кафтан, сплошь покрытый заплатами, в чистую ситцевую рубаху, рыжие, деревенского сукна штаны и опорки, надетые на босую ногу. Мать почему-то облегченно вздохнула. И вдруг, подчиняясь чутью, опередившему неясную мысль, она неожиданно для себя спросила его:

– А что, ночевать у тебя можно будет?

Спросила, и все в ней туго натянулось – мускулы, кости. Она выпрямилась, глядя на мужика остановившимися глазами. В голове у нее быстро мелькали колючие мысли:

«Погублю Николая Ивановича. Пашу не увижу – долго! Изобьют!»

Глядя в землю и не торопясь, мужик ответил, запахивая кафтан на груди:

– Ночевать? Можно, чего же? Изба только плохая у меня…

– Не избалована я! – безотчетно ответила мать.

– Можно! – повторил мужик, меряя ее пытливым взглядом.

Уже стемнело, и в сумраке глаза его блестели холодно, лицо казалось очень бледным. Мать, точно спускаясь под гору, сказала негромко:

– Значит, я сейчас и пойду, а ты чемодан мой возьмешь…

– Ладно.

Он передернул плечами, снова запахнул кафтан и тихо проговорил:

– Вот – подвода едет…

На крыльце волости появился Рыбин, руки у него снова были связаны, голова и лицо окутаны чем-то серым.

– Прощайте, добрые люди! – звучал его голос в холоде вечерних сумерек.

– Ищите правды, берегите ее, верьте человеку, который принесет вам чистое слово, не жалейте себя ради правды!..

– Молчать, собака! – крикнул откуда-то голос станового. – Сотский, гони лошадей, дурак!

– Чего вам жалеть? Какая ваша жизнь?..

Подвода тронулась. Сидя на ней с двумя сотскими по бокам, Рыбин глухо кричал:

– Чего ради погибаете в голоде? Старайтесь о воле, она даст и хлеба и правды, – прощайте, люди добрые!..

Торопливый шум колес, топот лошадей, голос станового обняли его речь, запутали и задушили ее.

– Кончено! – сказал мужик, тряхнув головой, и, обратясь к матери, негромко продолжал: – Вы там посидите на станции, – я погодя приду…

Мать вошла в комнату, села за стол перед самоваром, взяла в руку кусок хлеба, взглянула на него и медленно положила обратно на тарелку. Есть не хотелось, под ложечкой снова росло ощущение тошноты. Противно теплое, оно обессиливало, высасывая кровь из сердца, и кружило голову. Перед нею стояло лицо голубоглазого мужика – странное, точно недоконченное, оно не возбуждало доверия. Ей почему-то не хотелось подумать прямо, что он выдаст ее, но эта мысль уже возникла у нее и тягостно лежала на сердце, тупая и неподвижная.

«Заметил он меня! – лениво и бессильно соображала она. – Заметил, догадался…»

А дальше мысль не развивалась, утопая в томительном унынии, вязком чувстве тошноты.

Робкая, притаившаяся за окном тишина, сменив шум, обнажала в селе что-то подавленное, запуганное, обостряла в груди ощущение одиночества, наполняя душу сумраком, серым и мягким, как зола.

Вошла девочка и, остановясь у двери, спросила:

– Яичницу принести?

– Не надо. Не хочется уж мне, напугали меня криком-то!

Девочка подошла к столу, возбужденно, но негромко рассказывая:

– Как становой-то бил! Я близко стояла, видела, все зубы ему выкрошил, – плюет он, а кровь густая-густая, темная!.. Глазов-то совсем нету! Дегтярник он. Урядник там у нас лежит, пьянехонек, и все еще вина требует. Говорит – их шайка целая была, а этот, бородатый-то, старший, атаман, значит. Троих поймали, а один убежал, слышь. Еще учителя поймали, тоже с ними. В бога они не верят и других уговаривают, чтобы церкви ограбить, вот они какие! А наши мужики – которые жалели его, этого-то, а другие говорят – прикончить бы! У нас есть такие злые мужики – ай-ай!

Мать внимательно вслушивалась в бессвязную быструю речь, стараясь подавить свою тревогу, рассеять унылое ожидание. А девочка, должно быть, была рада тому, что ее слушали, и, захлебываясь словами, все с большим оживлением болтала, понижая голос:

– Тятька говорит – это от неурожая все! Второй год не родит у нас земля, замаялись! Теперь от этого такие мужики заводятся – беда! Кричат на сходках, дерутся. Намедни, когда Васюкова за недоимки продавали, он ка-ак треснет старосту по роже. Вот тебе моя недоимка, говорит…

За дверью раздались тяжелые шаги. Упираясь руками в стол, мать поднялась на ноги…

Вошел голубоглазый мужик и, не снимая шапку, спросил:

– Где багаж-то?

Он легко поднял чемодан, тряхнул им и сказал:

– Пустой! Марька, проводи приезжую ко мне в избу.

И ушел, не оглядываясь.

– Здесь ночуете? – спросила девочка.

– Да! За кружевами я, кружева покупаю…

– У нас не плетут! Это в Тинькове плетут, в Дарьиной, а у нас – нет! – объяснила девочка.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru