– Уй, как она… словно я – чёрт! Даже сердце у меня екнуло! И смеется:
– Должно быть, солон ей пришелся наш брат!
Он – добрый, Сашка, но жалости к людям у него нет. Он может дать денег нищему больше и дает охотнее, чем богатый, но он дает потому, что не любит нищету. Маленькие драмы буден не вызывают его сочувствия, он рассказывает о них – смеясь:
– Знаешь, – Мишка Сизов в тюрьму попал! – говорит он оживленно. – Ходил-ходил, искал-искал работы да и украл зонтик, его схватили, – не умеет воровать! К мировому. Я иду, – глядь, а его, как барана, будочник ведет. Морда бледная, губы распустил. Кричу: «Мишка!» А он молчит, будто не узнал меня.
Мы заходим в лавку, где Сашка покупает фунт мармеладу, объясняя мне:
– Надо бы Степахе кондитерский пирог купить, да я не люблю этих пирогов, мармалад – лучше!
Купив еще пряников и орехов, он заходит в винный погребок и покупает две бутылки наливок; одна цвета сурика, а другая – купоросного масла. Затем, шагая по улице с кульком под мышкой, он, на ходу, сочиняет историю монахини.
– Здоровенная женщина! Наверное – лавочницей была, обличье – бакалейное. Вот, наверное, мужа-то обманывала! А он, поди, жиденький был… До чего эти бабы ловкие! Например – Степаха…
Но мы уже подошли к ворогам коричневого домика с зелеными ставнями. Сашка, хозяйским пинком ноги, открывает калитку и, ухарски сдвинув картуз набекрень, шествует по двору, засыпанному желтым листом березы, липы и бузины. В глубине двора, приткнувшись к забору сада, торчит баня, обложенная дерном до высоты окон. На крыше ее желто-зеленый мох, над крышей качаются ветви деревьев, неохотно роняя листья. Баня, похожая на жабу, смотрит на нас двумя окнами угрюмо и недоверчиво.
Нам открывает дверь дородная женщина лет сорока, с большим рябым лицом и веселыми глазами, ее крупные красные губы ласково улыбаются.
– Какие дорогие гости, – поет она, а Сашка, взяв ее за толстые плечи, говорит в лицо ей:
– Со днем ангела, Степанида Якимовна, и принямши святых тайн!
– Да я не причащалась!
– Ну, всё едино!
Он троекратно целует ее в губы, потом оба они отирают следы поцелуев, она – ладонью, а Сашка – тульей карту за.
В темном передбаннике, заставленном корчагами, корзинами и корытами, возится около самовара дочь Степахи. Паша, подросток; у нее большие, тупо изумленные глаза рахитика и чудесная толстая коса, нежно-золотистого цвета.
– С именинницей, Паня!
– Ладно, – отвечает девочка.
– Чучело! – внушает ей Степаха. – Надо сказать – благодарствую!
– Да – ладно! – с сердцем повторяет девочка.
Треть жилища прачки занимает большая печь; там, где когда-то был полок, стоит широкая кровать, в углу, под образами, стол, покрытый к чаю, у стены – широкая скамья, на нее удобно поставить корыто. В открытое окно смотрит глазами нищей мохнатая собака, положив на подоконник тяжелые лапы со сломанными когтями; на окнах – горшки герани и фуксии.
– Умеет жить, – говорит Сашка, оглядывая убогую комнату, и подмигивает мне: дескать – это я шучу!
Хозяйка озабоченно вынимает из печи пирог и щелкает ногтем по его румяной корке. Паша вносит самовар, светлый, как солнце, и угрюмо косится в сторону Сашки, а он говорит, облизывая губы:
– Чёрт! Надо мне жениться – люблю пироги!
– Женятся не ради пирогов, – разумно замечает Степаха.
– Я понимаю!
Полногрудая прачка весело смеется, но глаза ее смотрят серьезно, когда она говорит:
– Успеешь жениться, и меня забыть успеешь.
– А ты скольких забыла? – спрашивает Сашка, ухмыляясь.
Степаха тоже улыбается; одетая пестро не по годам, она похожа не на прачку, а на сваху, на гадалку.
Дочь же ее, точно тихий гномик грустной сказки, лишняя среди нас да, кажется, и вообще лишняя на земле. Ест она осторожно, точно это не пирог, а костистая рыба. И почти каждую минуту ее большущие глаза медленно передвигаются в сторону Сашки; на его тонкое, подвижное лицо девочка смотрит странно, как слепая.
Под окном просительно и тихо ноет собака, с улицы доносится медная военная музыка, мерный, тяжкий топот сотен ног, большой барабан глухо отбивает такт марша.
Степаха говорит дочери:
– Что не бежишь на солдат глядеть?
– Не хочу.
– Славно! – восклицает Сашка, бросая собаке корку пирога. – Как будто ничего больше и не надо мне!
Степаха смотрит на него глазами матери, оправляя кофту на высокой груди.
– Ну, и – врешь, – говорит она, вздохнув. – Тебе много надо…
– Я – не вру, это я про сейчас сказал, – сейчас мне ничего не надо; вот только Панька не ковыряла бы меня глазами.
– Больно нужно мне, – тихо и презрительно заметила девочка; мать ее сердито сдвигает брови, но – молчит, поджав губы.