bannerbannerbanner
Иван Вольнов

Максим Горький
Иван Вольнов

Полная версия

«Вам, мои единомышленники, далёкие, неведомые братья мои, и вам, с кем об руку боролся я, посвящаю я эту повесть, которую официальные архиереи от эсерства назовут бесстыдной и гадкой. Вам, кто в течение девяти ярчайших в русской истории лет не находит себе пристанища в стране своей, кто всем сердцем и всеми помыслами предан революции, но влачит жизнь жалкого обывателя, Надо опомниться и осознать ошибки. Я не зову вас перекрашиваться, – это самое бесчестное и постыдное, что только можно сделать, ибо мы не сумеем искренно перекраситься: мы из другого теста,[2] – я только призываю вас к мужеству осознания ошибок. Всех перекрасившихся я мыслю нечестными и слабыми: в дни гонений на партию они испугались ответственности за ошибки и преступления её и, играючи, перелетели в чужой лагерь. Так же легко и безболезненно они продадут и новых хозяев своих, если к тому представится случай. Такова психология трусов, стяжателей и честолюбцев. Некоторые из фигур моей повести как бы утрированы. Да, мне хотелось ярче оттенить их слабость, никчемность или ничтожество. Я как бы сгустил краски. Но в жизни они были ещё слабей и противнее. Я хочу, чтобы вы, читая эту повесть, хоть в малой мере были искренни с собой и почувствовали, что мы почти слепы, что наши маленькие ущемлённые самолюбьица натёрли бельма на наших глазах, что Россия не отталкивала нас от себя, а наши самолюбьица превратили нас во внутренних и внешних изгоев».

В этих строчках особенно глубокое значение имеют слова: «Мы не сумеем искренно перекраситься, мы – из другого теста».

В 1928 году, зимою, в Сорренто, я спросил Вольнова:

– Настроение героя «Встречи», бывшего учителя Ивана Недоуздкова, это – ваше настроение тех дней?

Он ответил, не задумываясь:

– Я считаю это настроение типичным для многих молодых эсеров в то время. В Самаре, а особенно после отступления из неё, очень многие партийцы рабочие и крестьяне поняли, в какую трущобу крови и грязи завёл их Центральный комитет партии. Были самоубийства, дезертирство, переходы к большевикам. В Недоуздкове есть кое-что моё – презрение и ненависть к вождям. Моё же настроение более определённо выражено в словах Недоуздкова Португалову и потом в сознании Португалова, когда он говорит: «Мы проиграли». Эти слова говорил я, когда приехал в Самару, увидал вождей и познакомился с настроением «народной» армии. Развелось в ней много бандитов. Большинство, конечно, обманутые мужики, они уже чувствовали, что обмануты, что вожди партии снюхались с царским офицерьём, а офицерьё ведёт крестьянство на расстрел, на гибель в своих хозяйских интересах. Страшные разыгрывались сцены…

Он рассказывал это сквозь зубы, глядя в пол, шаркая подошвой по кафелям пола.

– Слова Недоуздкова о непробудном пьянстве Наполеончика с партийными проститутками, – это о Викторе Чернове. Я сам ездил за город приглашать его на одно из важных партийных заседаний, он отказался, был пьян, окружён девками. Меня это так ошарашило, что я теперь не понимаю, как не догадался избить или застрелить его…

За всё время моего знакомства с Иваном это был единственный раз, когда его «прорвало». С глубоким отвращением и остро наточенной ненавистью он рассказывал о Чернове и других людях, которым он верил, кого считал искренними революционерами, и было ясно, что поведение партийных вождей в гражданской войне было ударом, который разрушил все верования Вольнова. «Герои» оказались морально ниже любого из «толпы» – вот к чему сводилась его угрюмая и презрительная речь и вот что было, видимо, наиболее тяжёлым моментом драмы, которую пережил Иван Вольнов, человек искренний и простодушный.

Сцена «Встречи», на которую он ссылался, в главном её смысле такова: Недоуздков говорит:

– Всё у меня оборвалось в душе, Португалов! Всё.

Недоуздков болезненно рассмеялся, хватаясь за голову.

– Ах вы, петрушки, социал-спасители!.. А эти самарские трюки Наполеончика, – какой ужас, какая гадость!.. Это непробудное пьянство, эти шатанья с партийными…[3] по кафе и вертепам!.. А за Волгой лилась кровь… Охрипшими с перепоя голосами вы убеждали молодёжь идти спасать Россию. И молодёжь верила и умирала. Ах, проклятые, проклятые, подлые обманщики!..

– Ах, бросьте свое донкихотство! – сквозь стиснутые зубы проговорил Португалов. – Есть другой выход… – Он был бледен, хрустел пальцами. – Ставка на демократию кончена. Мы проиграли. Но мы должны быть с народом. Не с царской сволочью, а с мужиками и рабочими. Мы должны предупредить Каппеля. Мы арестуем главнокомандующего и Сольского с его тупоголовыми министрами, открываем фронт и, вместе с большевиками, бьём по Каппелю. Других путей нет. Или – или. Или служба чёрному Дидерихсу, или переход к красным, с которыми народ…

Живя в Сорренто в 1928 году, Иван писал повесть, читал начало её, и мне казалось, что эта повесть будет наиболее зрелым произведением его. Начиналась она сценой возвращения эмигранта-революционера в деревню, его встречей на станции со своим отцом и торжественной встречей, которую устроила эмигранту деревня. В этом торжестве, смешном и трогательном, отец эмигранта не принимает участия, он, в стороне, спрятался под телегу и горько плачет. Из дальнейшего оказалось, что в 1906 году отец, желая спасти сына, выдал его товарищей полиции, а сын, узнав об этом, стрелял в отца и ранил его. Мне вспомнились слова Вольнова, сказанные им давно на Капри по поводу Азефа: «Бывало, что отцы выдавали детей жандармам». Повесть имела характер явно автобиографический, и я спросил Ивана: не его ли это отец? Он задумался, глядя на страницу рукописи, потом, встряхнув головою, хотел что-то сказать и – не сказал ни слова. А дня через два спросил неожиданно:

– Может быть, лучше – выкинуть отца-то?

Я посоветовал ему не делать этого.

– На мелодраму похоже, – пробормотал он, но тотчас же добавил: – Впрочем, мелодрама – тоже правда. Если – плохо, так уж – всегда правда.

И не торопясь, взвешивая слова, рассказал:

– В 1906 году было такое – сына должны были арестовать за участие в террористическом акте: убил шпиона и ранил стражника, и сам был ранен; отец террориста, лесник, тоже участвовал в этом акте, но никак не мог помириться с тем, что сына повесят, и сам застрелил его, а потом покаялся попу, тоже эсеру, но поп – выдал его. И отца повесили в орловской тюрьме.

Рассказав, он помолчал и тихонько добавил:

– Об эдаких делах хорошо бы забыть.

В другой раз он сердито пожаловался:

– Тяжело писать! Чорт её дери, эту правду прошлого! Из-за неё ничего не видно…

Как раньше, он всё ещё поругивал деревню, мужиков; было уже ясно, что он делает это по привычке и по желанию быть объективным. Но уже и в словах и в глазах его сияла твёрдая вера, что бедняцкое крестьянство встанет на ноги. Он говорил:

– Годка через два-три увидите, как покажет себя мужик в колхозах! Замечательно покажет! Он умный, он свои выгоды четко понимает.

2Выделено М. Г.
3В тексте повести очень резкое и едва ли справедливое слово – М. Г.
Рейтинг@Mail.ru