bannerbannerbanner
Горемыка Павел

Максим Горький
Горемыка Павел

Полная версия

Такие думы приносили ей с собой странное, сладкое чувство, Ей казалось, что она чище и умней, когда думает так, и вот она, бессознательно руководясь женской страстью к кокетству, начала искусственно настраивать себя на такой минорный лад и встречала Павла такой тихой, задумчивой и как бы подавленной чем-то. Его же это настраивало на нежности, от которых он всегда переходил к фантазиям. Так развлекалась она от начинавшей заявлять о себе скуки знакомства с Павлом. Но иногда она не выдерживала роли, чувствовала, что ей скучно с Павлом, срывалась – и показывала когти. Тогда как он, тяготея к ней с каждым днём всё более и более, всё чаще останавливался на желании поговорить с ней окончательно и, наконец, это желание осуществил.

Однажды вечером, гуляя по городу, они забрели в какой-то садик и, немного уставшие, сели на лавочку под густой навес акаций, уже кое-где сверкавших жёлтым листом.

– Ну, так как же, Наташа? – спросил Павел, с серьёзным видом поглядывая на неё сбоку.

– Что? – осведомилась она, помахивая себе в лицо сломанной веткой и, в сущности, догадываясь, о чём он хочет вести речь.

– Когда же, мол, мы венчаться-то?

От лучей луны, проникавших сквозь листву акаций, на Павла и Наталью легла кружевная тень, она легла и на дорожку у их ног, тихо колеблясь на противоположной им скамье. В саду было тихо, а над ним, в небе, спокойном и ясном, задумчиво таяли прозрачные, перистые облака, не скрывая своей пуховой тканью ярких звёзд, сверкавших за ними.

Всё это и утомление от прогулки настраивало Наталью на более мечтательный лад, и выдуманная ею оппозиция Павлу по вопросу о женитьбе теперь казалась ей как нельзя более правдивой и действительно чувствуемой.

– Венчаться? – покачивая головой, переспросила она. – Вот что я тебе скажу: брось ты это. Какая я тебе жена? Просто я гулящая девка, а ты – честный, рабочий человек – и не пара мы поэтому. Я уж ведь говорила, что не могу я, поганая, быть иной.

Ей доставляло удовольствие это самоуничижение, позволяя думать о себе как об одной из тех девушек и женщин, о которых она читала в книжках.

– А тебе, – всё более минорно продолжала она, – надо хорошую, честную жену.

Мне же уж на роду написано погибать в мерзости. Одного хотела бы я, – это видеть жизнь твою, когда она пойдёт своим порядком: жена у тебя будет… дети… мастерская…

Тогда… – дрожащим от сдерживаемых слёз голосом уже зашептала она, – я тихонько… приду… к твоему дому… и посмотрю… посмотрю, как… мой милый Паша…

И она разрыдалась. Ей на самом доле стало больно и грустно от всего сказанного.

Ей вспомнилась одна сцена из книжки: любящая и пожертвовавшая своей любовью ради «его» счастья с другой, всеми презираемая Мери Дезире, в рубище, утомлённая долгой дорогой, стоит под окном Шарля Лекомб и видит сквозь стекло, как он, сидя у ног своей жены Флоранс, читает ей книгу, а она мечтательно смотрит в пылающий камин и, одной рукой держа на коленях своё дитя, другой играет волосами Шарля. Бедная Мери пришла пешком издалека и принесла с собой доказательства своей невинности и любви, но увы! Поздно!.. и она замёрзла под окном своего возлюбленного… дальнейшая судьба которого осталась Наталье неизвестной, ибо в книжке были вырваны последние страницы. Когда эта картина встала пред глазами Натальи, она разрыдалась ещё горше и сильней.

Павел весь дрожал от сострадания и любви, от беспомощности и горя, – дрожал и, крепко прижимая её к себе, сам со слезами, кипевшими в горле, глухо говорил:

– Наташа!.. Наташа!.. полно, перестань!.. люблю… не отдам… ведь… – и ещё какие-то слова.

Когда, наконец, она немного успокоилась, то он, взволнованный и восторженный её любовью и благородством, которое ему инстинктивно было понятно, заговорил торжественно и сильно:

– Слушай! ты – мой человек! мой человек ты потому, что я о тебе думаю и дни и ночи и что у меня, кроме тебя, нет ни души! И никого мне не надо. Никого.

А тебя я возьму себе, хоть ты что хочешь говори! Пойми это, пойми! Никому я не могу тебя уступить, потому что без тебя мне не житьё. Как я буду жить без тебя, коли я только о тебе и думаю! Мой ты человек! Я за тебя сердце отдам! Поняла? И не толкуй больше.

Но она толковала. Она унижалась перед ним и в то же время чувствовала себя всё выше. Громадное, сладкое чувство наполняло всю её по мере того, как она обливала сама себя грязью своих признаний, и, становясь всё откровенней, циничней, дошла до того, что сказала ему, наконец:

– Ты думаешь, за это время я чиста была?.. Бедненький! Каждый день…

Но она не договорила. Павел выпрямился перед ней, положил ей руки на плечи и, тряся её, глухо прошептал:

– Молчи!.. молчи!.. убью!

Затем раздался яростный скрип зубов.

Согнутая его руками, давившими ей плечи, Наталья почувствовала, что пересолила, и её обуял страх. Павел видел, что она дрожит, и жалость к ней немного охладила пыл его ревности, хотя и не уменьшила нанесённое ему оскорбление. Он тяжело опустился рядом с ней. Наступило тяжёлое молчание, продолжавшееся томительно долго. Наталья, всё ещё испуганная, прервала его первая, тихо прошептав:

– Пойдём домой.

Он встал и молча пошёл рядом с ней.

– Не любишь ты меня, коли можешь говорить мне такие слова. Жалости в них нет. Скрывать должна была это. Да!.. – сказал он ей, приведя свои мысли в порядок.

Она глубоко вздохнула, и на её лице отразилось искреннее раскаяние.

– Ну да ладно. Вперёд – помолчи. А разговор наш кончен. Деньги у меня есть – сорок два рубля, да за хозяином – девятнадцать. На свадьбу да на первое время жить хватит. Есть у тебя платье… такое, в котором можно бы в церковь войти… которое ты не надевала ещё… ни разу?..

– Нет! – тихо сказала она.

– Ну… надо сшить. Завтра я тебе куплю.

Она промолчала. Когда они пришли домой, он оставил её у лестницы, тихо сказав:

– Не пойду я сегодня к тебе.

– Хорошо! – кивнула она головой и взбежала по лестнице вверх.

Он послушал, как загремел замок там вверху, и пошел снова на улицу. Он чувствовал себя глубоко обиженным её признанием, и ему казалось, что вся улица дышит на него странным холодом, возрождающим в его груди давно забытые чувства, – одиночество, тоску и его старые думы, которые теперь были почему-то тяжелей и непонятней ему, принося с собой что-то новое, чего прежде в них не было.

А она, войдя в свою комнатку, заперла за собой дверь на крючок, села, не раздеваясь, к открытому окну и облегчённо вздохнула «ф…фу!..», а потом, подперши ладонью щёку, стала смотреть в окно.

Собирались тучи. Они вползали на небо, поднимаясь из густой тьмы, закрывавшей горизонт тяжёлой бархатной завесой. Двигались они так медленно, точно делали это по обязанности, давно уже надоевшей им. Охватывая собой небо, они гасили звёзды одну за другой и, точно жалея о том, что портят небо, стушёвывая собой его украшения и скрывая от земли его мягкий, умиротворяющий блеск, – плакали частыми, крупными каплями дождя. Дождь гулко стучал о железо крыши, и эти звуки казались предупреждающими о чём-то землю сигналами туч.

Наталья, как и Павел, тоже чувствовала себя обиженной и порабощённой, как никогда.

«А, вот ты какой! тоже, как и все, – сегодня люба, а завтра – в зубы. Ну, голубчик, шалишь!.. погодишь!..» – думала она.

Ей вспомнилось его искажённое злобой лицо, его шёпот и скрип зубов… «Молчи!.. убью!..» За что? За то, что она была с ним так откровенна и сказала ему всю правду?

Благородно!.. а ещё друг!.. а ещё любит!.. До сей поры ей никто не обещал убить её, а когда её били, то били просто так, без всякого предупреждения и почти всегда под пьяную руку. Но те господа и он – это разница большая!.. И ей снова стали рисоваться картины жизни с Павлом, последовательно – день за днём, и полно – с утра до вечера, со всеми деталями. Вот они проснулись – рано утром. Ей ещё хочется спать, но нужно ставить самовар, ему пора работать; нужно топить печь и стряпать, коли есть чего стряпать; нужно убрать комнату, потом – накрыть на стол… Обедать, мыть посуду, мести пол, что-нибудь шить себе или ему, снова ставить самовар… и вечер.

Ну, положим, пойдут они гулять вдвоём, коли есть свободное время. Гулять с ним очень скучно. К ним в гости едва ли кто будет ходить – он такой бука и чёрт!..

Придут с прогулки – ужинать и спать. Вот один день. А как работы у него не будет?

А как он начнёт её сначала корить её прошлой жизнью, а потом колотить?.. И, наверное, он будет ревновать её ко всем, с двенадцатилетнего мальчишки до семидесятилетнего старика. А о чём она будет говорить с ним? Он ведь глупее её и неграмотный; она любит читать книжки, где она тогда возьмёт книжек?.. И чем дальше она думала, тем тошней и скучней представлялась ей жизнь с Павлом.

«За что же я ему продам себя?» – поставила она вопрос и быстро нашла, что ему нечем заплатить ей за неё. Тогда она стала вспоминать, что её к нему привязывает и чем она ему обязана. Она с удовольствием открыла, что обязан он ей, а не она ему, и что вся её привязанность к нему основана на том, что он жалкий, одинокий…

«Так что же теперь?!.» Тут она вздохнула, легко и свободно, и укоризненно и громко сказала:

– Ах ты, рябой чёрт! а?.. погоди, я тебе покажу! я тебе докажу, кто я такая!.. ты не поскрипишь у меня больше!.. Ты думаешь, я твоя рабыня? Ну, это дудочки!..

Это, миленький мой, игрушечки!..

Вскочив с места, она накинула на себя платок, ещё что-то и быстро вышла из комнаты, не заперев её и несмотря на то, что дождь уже шумел на улице, монотонно колотя по железу крыш, по панелям и в стёкла окон… Она торопилась доказать Павлу, кто она такая, и была полна злобной удали и сознания своей независимости.

Два дня её не было. Павел, как только вошёл поутру первого дня в её комнату, так сразу почувствовал, что совершилось нечто новое и для него далеко не приятное.

Он ждал её весь день, а ночью ходил по городу, заглядывая во все портерные и трактиры; но её нигде не было. Он стиснул зубы, нахмурился, сгорбился и молчал весь день.

 

Тупая боль и предчувствие чего-то тяжёлого, несчастного давили, и понемногу в нём нарастала злоба против Натальи. На третий день он похудел и осунулся, точно после болезни.

В этот день вечером мимо окон мастерской к воротам подкатили две пролётки.

Павел услышал её смех и, побледнев, бросился на двор.

Она шла под руку с выцветшим человеком в форме военного писаря; у него и усы, и лицо, и мундир – всё как-то слиняло, а она была навеселе, покачивалась, что-то пела и смеялась. За ними шла ещё пара: тоненькая чёрная девица с пожилым человеком, похожим ни повара.

Павел смотрел из сеней в щель между досками и чувствовал, что в нём всё кипит, что он сейчас задохнётся от злобы; но, когда они скрылись на лестнице, он как-то сразу успокоился и впал в холодное, неподвижное отчаяние. Он сел в сенях на пол и, прижавшись головой к кадке с водой, оцепенел. Ему казалось, что он слышит смех и говор, доносящийся до него с чердака… и перед глазами его в разных позах мелькала Наталья, оживлённая, громко и весело смеющаяся, какой она никогда не была с ним.

«Почему она не была такой со мной?» – вдруг родился у него вопрос. Он скоро и правдиво ответил себе на него: с ним, Павлом, нельзя ей быть такой; он неуклюж, глуп и скучен. Это сознание увеличило его тоску. Значит, он теряет её по своей воле!..

Он теряет её!.. теряет… и остаётся снова такой же, какой был прежде, до встречи с ней, – одинокий, молчаливый… никому не нужный, смешной подкидыш… И, как всегда это бывает, когда женщину любят и теряют, – Паньке ярко вспоминалось всё хорошее в Наталье, и, подавляя собой всё дурное в ней, воображение, наконец, нарисовало ему её такой чистой, ласковой, доброй и необходимо нужной ему, – что его тоска усилилась до какого-то удушья.

И вдруг он вскочил, улыбнулся и с видом крайней решимости бросился через двор к ней на чердак. Он шагал по лестнице, а навстречу ему лился клокочущий, весёлый шум.

Он в дверях. Наталья, возбуждённая, раскрасневшаяся, удало подбоченясь одной рукой и подняв другую, с платком в ней, кверху, очевидно, приготовилась танцевать…

Всё остальное было в тумане, одна Наталья только была ярка, красива и жива…

– Здравствуйте, Наталья Ивановна! – дрожащим голосом, но весело крикнул Павел.

– Ах!.. Это… ты!.. – раздалось тихое восклицание, немного испуганное и дрожащее.

Потом всё стало мёртво и тихо… и всё колыхалось и плыло куда-то… Только Наталья стояла неподвижно и смотрела своими большими голубыми глазами, такими хорошими и светлыми.

– Да… вот я пришёл… к вам… повеселиться. Весело у вас тут… слышу – смеются… дай пойду!.. – растерянно говорил Павел и чувствовал в своей груди какие-то толчки, двигавшие его вперёд. Один из этих толчков был так силён, что сбросил его с порога, где он стоял, прямо к ногам Натальи.

– Наташа! Наташа!.. Я пришёл… выгони их всех вон! Прости меня!.. не могу я жить без тебя, не могу!.. Не могу я! Как же это? Один… невозможно одному! Я же тебя люблю! ведь люблю!.. ведь уж я говорил, что люблю!.. Ведь ты мой человек… на что тебе они?.. Дни и ночи… дни и ночи всё о тебе об одной… все думы… я буду весел…. буду весёлый. Смеяться буду и много говорить тоже…

Он обнял её, ткнул свою голову в её колена и бормотал свои слова глухо, просительно и так потрясающе жалко, что сначала подавил всех своим появлением.

Наталья была испугана. Она прислонилась спиной к стене и с побледневшим, искажённым лицом схватила его за голову и пыталась оттолкнуть от себя коленями и руками, но он точно замер, вцепившись в неё, а она беспомощно шевелила синими губами и не могла ничего выговорить…

Но вот в комнате послышалось слабое хихиканье. Это засмеялась чёрненькая девица; её смех подхватили писарь и человек, похожий на повара. Наталья недоумевающе обвела их глазами, взглянула на Павла – и расхохоталась сама. Вся комнатка на чердаке тряслась от громкого, здорового хохота четверых людей.

Изумлённый, раздавленный этим хохотом, Павел сел на пол и смотрел куда-то в угол тупыми, безумными глазами. Он был действительно очень смешон. Его лицо, мокрое от слёз, остановившихся в рябинах, было жалко, растерянно, и всклокоченные волосы, выбившись из-за сдерживавшего их ремня, образовали из себя какую-то фантастическую, клоунскую причёску; тупые глаза, глупо раскрытый рот, рубашка, выбившаяся из-за фартука, и, наконец, какая-то грязная, мокрая тряпка, прицепившаяся к опорку на его ноге, – всё это не могло сделать его трагичными внушающим сострадание. Четыре разнообразно изогнутые от смеха фигуры и он, растерянно, молча и неподвижно сидевший на полу… Кто-то пролил пиво, и по полу потекла тонкая струйка, направляясь к Павлу…

Чёрная девица, в припадке восторга, бросила чью-то женскую шляпу, и она, пролетев через голову Павла, упала к нему на колени… Он взял её в руки и растерянно стал рассматривать.

Это разожгло смех ещё более. Смеющиеся охали, визжали, стонали… Павел встал на ноги… так он был ещё смешнее. Он был смешон и тогда, когда, шатаясь, пошёл к двери, а в двери обернулся и, вытянув по направлению к Наталье руку со шляпкой, бросил шляпку на пол и сквозь зубы сказал:

– П…помни же!.. – и ушёл.

Его провожал неумолкавший хохот.

– Вот так герой!.. – кричал кто-то плачущим от смеха голосом. – Охо-хо!.. ха!.. ха!.. ха!.. Ах, чёрт его побери, ха!.. ха!.. ха!.. Нет, тряпка-то!.. ха!.. ха!.. ха!.. как хвост!.. ой, не могу-у!.. О, ха!.. ха!.. ха!.. волосы-то… ха!.. ха!.. ха!.. на голове… как венец, ха!.. ха!.. ха!.. Ой, чтоб ему… л…лопнуть!.. ха!.. ха!.. ха!..

А на дворе стучал дождь неумолкающей, скучной дробью… Была уже осень…

Целые три дня шёл этот дождь, сбивая последние жёлтые листья с чёрных, намокших ветвей дерев. С унылой покорностью судьбе деревья качали своими вершинами под злыми ударами холодного ветра, который с гневом и тоской метался по земле, точно отыскивая что-то дорогое ему. Упорный, настойчивый дождь и неустанно завывавший ветер создавали вдвоём то прекрасный реквием умершему лету, то необычайно визгливую здравицу воскресающей зиме. Плотные, скучно серые тучи так крепко окутали небо, точно не хотели уже больше развернуться и показать его измокшей, иззябшей земле… В программу четвёртого дня вошёл снег, носившийся тяжёлыми, мокрыми хлопьями над городом по ветру, всё ещё искавшему чего-то и бешено метавшемуся всюду, налепляя снег на стены и крыши домов белыми пятнами.

Вечером этого дня Павел перешёл двор походкой человека, свободного от занятий и дорожащего чистотой своих сапог, – перешёл и, поднявшись на лестницу, задумчиво стал у двери в комнату Натальи. Одет он был по-праздничному – чисто, лицо у него было покойно; но оно страшно похудело и осунулось. Подумав немного, он постучал в дверь и, переступив с ноги на ногу, стал дожидаться, когда ему отворят, еле слышно насвистывая сквозь зубы.

– Кто это? – спросили из-за двери.

– Это я, Наталья Ивановна! – ровно и громко ответил Павел.

– А!.. – послышалось за дверью, и ему отворили.

– Здравствуйте! – сняв фуражку, поздоровался Павел.

– Здравствуй, чудачина! Ну что, прошло с тобой? Ах, насмешил же ты нас тогда!

Ну и пришёл!.. точно тобой полы мыли. Что бы вот так же одеться, как сейчас!

– Не догадался я об этом, простите! – усмехнулся Павел, не глядя в лицо собеседнице.

– Чай пить будешь? подогрею самовар.

– Нет, благодарствуйте! попил уж я.

Тут Наталья заметила, что Павел изменил местоимение, и спросила его:

– Что это за благородство такое новое? На «вы» стал говорить.

При этом она несколько презрительно усмехнулась. Теперь он в её глазах уже не отличался ничем особенным от других людей. После того, как он валялся при людях у неё в ногах, цена ему очень пала. Бывало, её били более или менее жестоко за измену, и она от него ждала того же; но он оказался несколько иным, и, по её мнению, эта разница между ним и другими не клонилась в его пользу. Бьют – это значит любят, и когда истинно любят, то не только бьют, убивают, – идут на всё. А он свалился при людях в ноги и плакал, как баба!.. Это не по-мужски, не по-человечески… Нужно не вымаливать, не выплакивать, а добыть, завоевать женщину, тогда она будет твоей. Да и то не совсем…

Павел вздохнул и заговорил:

– Да ведь мы с вами не родня. Дружба между нами была, да она уж лопнула…

Чего ж!..

Наталья изумилась, но не показала вида. «Значит, он прощаться, видно, пришёл!..» Она села на кровать близко к нему и молча ждала, что он скажет ещё.

– Темновато здесь, Наталья Ивановна. Лампочку бы зажечь…

– Можно! – И она зажгла лампу.

Он заговорил снова, вдумчиво поглядывая на неё:

– В последний раз говорю я с вами, Наталья Ивановна. Да, уж больше нам не придётся говорить!..

– Что так? – спросила она, опуская глаза.

Она не знала, как с ним держаться, и выжидала время, когда ей представится возможность взять верный тон. Она находила, что он очень похудел за это время, и её немного удивляло его задумчивое спокойствие.

– Что так говорите вы?

– Да так уж, пришла пора. Подумал я, подумал и решил: надо всё это кончить.

Чего же? ведь нечего мне от вас ждать!? – Он пытливо посмотрел в её лицо.

Ей стало жалко сначала прошлого, а потом и его самого. Она видела, что, в сущности, он печален и убит, несмотря на своё спокойствие, а она была всё-таки женщина и, как женщина, не могла не жалеть, раз видела перед собой несчастного.

– То есть, как это вы?.. – начала она, подымаясь к нему. – Я ведь всегда согласна…

– Э, не надо! – махнул он рукой. – Конец. Дело решённое. Да вы и правы: по совести сказать, ничего бы у нас с вами не вышло. Какой я муж? Какая вы жена?

Вот в чём суть…

Он помолчал. Она никак не могла понять, куда он клонит… А в окна мягко стучал мокрый снег, точно хотел что-то предупредить и напомнить…

– Да… Это действительно… плохо бы было… – тихонько прошептала она и почувствовала, что ей становится всё более жалко и его и ещё чего-то…

– Ну, так вот!.. Но оставить я вас так не могу. Невозможно это мне. Носил я вас в моей душе такое долгое время… и много для меня значило… Опять скажу, первым человеком вы мне были. Первейшим. С первой вами я жизнь понимать настояще стал. Очень много вы для меня значили, и не было вам цены. Прямо говорю, в душе вы моей жили!..

У него начал вздрагивать голос, а она чувствовала, что по её щекам потекли слёзы и, почему-то не желая, чтобы он видел это, повернулась к нему боком.

– В душе вы моей жили!.. – ещё раз произнёс он. – Так неужели я могу отдать вас опять на растерзание?!. на поругание?!. на скверну?!. Никогда! Невозможно мне это! Чтобы человека, которого я люблю всем сердцем… который мне дороже всего… такого чтобы человека да другие поносили?! Этого не будет! Не могу я так, Наталья Ивановна, не могу!..

Он говорил это, как-то весь согнувшись и стараясь не смотреть на неё, и в его тоне, кроме горячего убеждения, звучало ещё что-то, просительное и извиняющееся…

Левая его рука лежала на колене, а правую он держал в кармане поддёвки.

– Так как же? – тихо спросила она, едва удерживаясь от рыданий и всё ещё не глядя на него.

– А вот так!..

Павел вынул из кармана длинный нож и ткнул его ей в бок, ровно и твёрдо вытянув руку.

– Ой!.. – слабо крикнула она, повернулась к нему лицом и повалилась с кровати прямо на него.

Он принял её на руки, положил на кровать, оправил на ней платье и посмотрел ей в лицо. На нём застыло удивление, брови были подняты, глаза, теперь уже тусклые, широко раскрылись, и рот был тоже полуоткрыт… щёки были мокры от слёз…

Натянутые нервы Павла не выдержали больше. Он глухо застонал и стал целовать её горячими, жадными поцелуями, рыдая и дрожа, как в лихорадке. А она уже была холодна.

В стёкла окна стучал снег, и в трубе выл ветер холодно и дико. Темно было и на дворе, и в комнате… Лицо Натальи казалось просто белым пятном. Павел замер, склонясь над ней, и в этом положении его нашли к вечеру другого дня. Никто в продолжение почти суток не мешал им: одной – лежать на постели с ножом в левом боку, а другому – плакать, положив на её грудь свою голову, в то время как за окном ему громко вторил осенний ветер, холодный и сырой…

Была уже весна, когда над Павлом Арефьевым Гиблым совершали великий акт человеческого правосудия.

В окна залы заседания весело смотрело молодое весеннее солнце, жестоко накаливая гладко отшлифованные лысины двух господ присяжных, отчего те чувствовали сильную склонность ко сну и, чтоб не дать заметить этого товарищам, публике и суду, принуждены были наклониться вперёд и вытянуть шеи. Это придавало им вид людей, увлечённых процессом.

Один из членов путешествовал глазами по физиономиям публики и, очевидно, не находя среди них ни одной умной, печально поматывал головой; другой крутил ус и внимательно смотрел, как секретарь чинит карандаш.

 

Председатель только что произнёс:

– На основании… ввиду полного сознания подсудимого… полагаю допрос свидетелей… – и, обращаясь к прокурору, спросил: – Вы ничего не имеете?..

Добродушный господин с тараканьими усами любезно улыбнулся председателю и откровенно ответил:

– Ничего-с!

– Господин защитник! Вы ничего не имеете?..

Защитник был искренен не менее прокурора и тоже громко сознался в полном неимении чего-либо, что, впрочем, было ясно начертано на его физиономии.

– Подсудимый! Не имеете ли вы сказать что-либо в своё оправдание?

Подсудимый тоже ничего не имел… Он был туп и производил на всех очень неприятное впечатление своим рябым и неподвижным лицом.

Но все трое – и прокурор, и защитник, и подсудимый, – как оказалось, надули публику, единогласно заявив, что они ничего не имеют.

Прокурор имел удивительную способность придавать своему лицу свирепое выражение голодного бульдога и сильную склонность к аффектации и застращиванию присяжных тем, что если они отнесутся к подсудимому снисходительно, то он их перережет.

Защитник имел привычку во время речи протестующе сморкаться, патетически ерошить волосы и злоупотреблять жалкими словами. Он красноречиво, внушительно, протестующе и громко воскликнул:

– Господа присяжные заседатели!.. – и, вложив в это восклицание весь свой пафос и всё красноречие, бессовестно ограбил сам себя, ибо весь остаток речи вышел у него бледным, бездушным и ничего не сказавшим сердцам господ присяжных заседателей.

И подсудимый всё время имел тайную мысль, которую и объявил во всеуслышание после того, как ему сообщили, что его отправят на двенадцать лет в каторжные работы.

– Покорно благодарю! – поклонился он председателю и просительно проговорил с увлаженными глазами: – Ваше превосходительство! Нельзя ли мне к ней на могилу?

– Что-с?! – строго спросил председатель.

– К ней на могилу сходить!.. – робко повторил осуждённый.

– Нельзя-с! – крикнул председатель и мелкими шажками умчался куда-то в угол коридора.

И двое солдат увели преступника тем же порядком, каким всегда уводят из суда преступников… Вот и весь роман.

Рейтинг@Mail.ru