bannerbannerbanner
Два босяка

Максим Горький
Два босяка

Песня рыдала то тише, то сильнее… и с каждой новой нотой всё более становилась похожа на причитание по умершем, а Маслов, опрокидываясь назад, всё круче выгибал грудь, как бы этим желая облегчить исход звукам, переполнявшим его. Степок выделывал удивительные фиоритуры и триоли, постукивая себя пальцем по глотке и, не открывая глаз, из стороны в сторону мотал головой, поводил плечами, взмахивал рукой в воздухе… жил весь в песне.

– Моn dieu! Соmmе с'еst Ьеаu! Quеllе роesiе!.. Fеu аu mоntаgne еt lа сhаnsоn!..[1] Это похоже на гномов! Je vеuх lеs vоir…[2] – затрещал звонкий женский голос.

– Эй! Кто это поёт? Идите сюда! – крикнул барский басок.

Песня оборвалась. Маслов широко открыл рот и тупо посмотрел на дорогу…

Степок вздрогнул, оскалил зубы и зло сощурил глаза.

Сквозь ветви мы видели двух лошадей; на одной из них сидела тоненькая дама в белой вуали, а с другой спрыгнул человек в светлом костюме. Он бросил поводья на луку седла и обернулся к даме.

– По-огоди!.. – прошептал Степок и вдруг со всех ног бросился на дорогу, шумя кустами и дико воя:

– Идё-ем… Ваше благородие!!.

– Ай!.. – взвизгнула дама.

– О чёрт!.. Стой!..

Но обе испуганные лошади шарахнулись и помчались… Издали, вместе с топотом, доносился визг дамы.

– Осёл! Лови!.. – закричал барин, замахиваясь на Степка хлыстом.

– Как бы под гору не слетели!.. – уклоняясь от удара, сказал Степок и наклонил голову в сторону шума.

Барин метнулся и побежал туда, высоко вскидывая ноги. Степок захохотал и сел на дорогу.

– Вот так лупит!.. Охо-хо-хо!.. Чёрт его!..

Маслов мрачно и безучастно молчал. Топот коней и бежавшего барина пропал вдали…

– А ловко я их!.. А, Миша? – И Степок фыркнул. – Вот что нашёл… видишь?

– Он показал товарищу хорошенький хлыстик и обшитый кружевами носовой платок.

Тот молча посмотрел на это.

– Рассыпалась барыня!.. Нет, ка-ак он поскакал-то!.. Ах буйвол чёртов!..

А за эти штучки мы полтину поймаем.

– Брось! ну их… – сказал Маслов, махнув рукой.

– Бросить?! Зачем? Они песню слушали? Ну – и квит! А может, мне бы лучше, не пугая их, попросить у них на чай? а? Ч-чёрт!.. Вот не догадался!..

– Плюнь, Степок – стыдился бы!.. – раздражённо крикнул Маслов.

– Чего стыдиться? На чай-то попросить?! Они песню слушали!

– Молчи ин!.. – И Маслов крепко ругнул товарища. – А то вот двину… – Он сунул в его сторону кулаком и посмотрел на него дикими глазами, сразу налившимися кровью.

– Поехало!.. – Степок скептически свистнул. – Что за барство такое! П-пэ!..

Давно ли это появилось? Что, ты сам не занимался этим?.. В Одессе-то, помнишь, у француза… и вообще… Смехота!

– Стёпка! Брось, молчи!.. Драться буду… – тихо и внушительно заговорил Маслов.

Степок лёг на землю.

– А ты не обижай товарища… – как бы извиняясь, проговорил он.

…Песня исчезла, как сон. И настроение, рождённое ею, исчезло… Костёр чуть пылал. Маслов ломал сучки и задумчиво подбрасывал их в огонь. Скоро захрапел Степок… Я смотрел на море сквозь ветви и в лицо Маслова сквозь дым костра. Море было тихо и пустынно… а Маслов задумчив. Тени от костра бегали по его бороде, щекам и по лбу…

– Ну, ты чего таращишь на меня глаза? – сухо сказал он мне.

Видно, ему хотелось остаться один на один с самим собой. Я отвернулся и лёг. Ночью, сквозь сон, я слышал тихую песню и, открыв глаза, видел Маслова. Он, всё так же сидя у костра, качал головой и, глядя в огонь, вполголоса пел…

Когда же поутру я проснулся, друзей уже не было. Они, не разбудив меня, ушли и взяли у меня из котомки две мои рубашки, благородно оставив мне третью. Я решил, что они раздумали идти на Кубань, и пожалел об этом.

Порядившись в одной из кубанских станиц на молотьбу, я поехал на телеге в степь вместе с кучей бойких казацких дивчат и моим спутником-грузином. Дивчата пели и болтали. Станица утонула в дали, и кругом нас развернулась широкая степь…

– У барабана стоит кацап… Дьявол такой, что ух! Глазищи чёрные, бородатый, злющий-презлющий!.. Чуть подавальщики опоздают со снопом, как он рявкнет!.. Работает, как огонь… Орёт – труба! И гонит, гонит!.. Машинист лает: «Машину, говорит, портите».

А Тотенко своё: «А ты, говорит, и аренду бы получал, да и машина бы не носилась!»

А кацап ревёт: «Гони, давай!» И как ругнётся, так и присядешь!.. – рассказывала одна девица, уже бывшая в степи.

– Все кацапы ругаются здорово… – заметила басом могутная машина с толстущей косой и жирными, красными щеками, с самого выезда со двора уничтожавшая яблоки, которых у неё в подоле было насыпано с добрую меру.

– А некрасивые-то все какие!.. мозглявые, хлипкие!.. – заявила с презрительным сожалением черноволосая юркая и тоненькая змейка.

– Не все!.. – коротко сказала третья, шатенка, с овальным решительным лицом.

Подруги захохотали, глядя на неё.

– Ишь, заступилась за своего!..

Вдали показался дымок.

– Вон она – молотилка, дышит… – сказала шатенка.

– Рада ты, что уж близко? – спросили её.

– А и рада… Всякая была бы рада…

– Добра-то!.. – скептически воскликнула одна из подруг.

– Чай, станичники лучше…

– Кто что любит. Чего много, – то не дорого… – стояла на своём шатенка.

Впереди выросли золотые бугры снопов и за ними чёрная труба молотилки…

Маленькие люди сновали вокруг них, слышался шум, смех и характерный торопливый и жадный стук машины… Туча пыли и половы, мешаясь с дымом из трубы, неподвижно стояла в воздухе, чёрной шапкой покрывая оживлённый оазис в желтоватой пустыне, раскинувшейся во все стороны.

Девки посыпались с телеги, ещё не доехав до места, и побежали к редутам из соломы, расставленным рядом и ослепительно сиявшим на солнце.

– Обед! – крикнули где-то.

Шум машины оборвался. Запылённые и обвешанные соломой люди, иные в больших очках с сетками, направились в одну сторону. Кто-то, подойдя сзади, хлопнул меня по плечу.

– Маслов!..

– Я… Пришёл и ты? Ловко! А мы тогда тово… раздумали было… да вот пришли всё же. Куда ещё идти?!.

– И Степок здесь?

– Здесь… в Ханской, вёрст пятнадцать отсюда. Гуляет… Кума у него там есть. Ты снопы подавал когда? Умеешь? Хорошо! Ну, так подавай мне… А то никто не успевает. Худо работают, черти!.. не втягивает их работа. А я не могу… Мне не по душе, коли эта самая машина жрёт и ещё просит. Я всегда хочу ей в глотку столько насовать, чтоб она подавилась… Чтоб и ей, дьяволу, тоже трудно пришлось. Она мнёт, а я ей подсыпаю, я ей подсыпаю!.. на, жри, давись, трещи… Эта здоровая, стерва… тысяч до двенадцати, чай, перебьёт в день-то… А две уж я скормил… Сломались.

Трах! Фррр… готово! Стоп! Машинист лает. Хозяин стонет. А мне весело… Ей-богу, весело! Этакую штуку поганую выдумали!.. Наверное, немецкая пасть… Если эта чёртова животина и завтра выстоит, я её угощу!.. Шкворень суну в сноп… Трах! Все зубы сломает… свинячья челюсть!..

– Ты за что же это их не любишь? – спросил я его, кивая на молотилку.

– Да не знаю… Так… Деревянные они, без всякого смысла, а как бы живые.

Суёшь ей в хайло снопы – жрёт, сунь руку – оборвёт, сунь ребёнка – сжамкает. Я бы запретил все машины, кроме, разве, пароходных да железнодорожных… Те – ничего, пыхтит себе, везёт… А все другие – сволочь. Я на одной ткацкой фабрике в Томашеве жил… всякой этой дряни там гибель! Вертится, крутится, стучит… и всё сама делает, а человек при ней дурак дураком… Обида! И чуть что – джик! церть! Готово! Был человек, а остались одни кусочки… Много я видал их!.. А главное дело, звереешь от них. Стоишь, стоишь, и дойдёшь до того, что так вот и хочется зло сделать!..

Без всякой причины, просто так, взял бы, да и разворотил что ни то… изничтожил бы… Так, знаешь, злоба заберёт, что, кажется, малого ребёнка зубами бы загрыз…

Право. От этого самого фабричные и есть все сорванцы да сорви-головы… и убийства от этого.

Мы сидели с ним под копной, уже разобранной наполовину; в ней суетились испуганные мыши-полевки, и вся она звучала шорохом. Маслов был оживлён, и его чёрные глаза ярко блестели. В бороде, усах и бровях у него торчала солома, и от его славной, крупной фигуры веяло чем-то сильным и здоровым.

1О боже, как это красиво! Какая поэзия! Огонь на горе и песня! (Ред.)
2Я хочу их видеть… (Ред.)
Рейтинг@Mail.ru