«Настоящему» Александру
Идешь за тенью – ускользает,
Уходишь прочь – бежит вослед.
Бен Джонсон(перевод Евг. Фельдмана)
Дом я вижу еще с дороги, пока объезжаю опасные рытвины, не только не засыпанные за прошедшие десять лет, но ставшие глубже. Еще немного тряски на ухабах, и я останавливаю машину и просто сижу, глядя на Пандору. В реальности дом не такой уж очаровательный – ничего общего с глянцевыми фотографиями на сайтах элитной недвижимости. Если не считать фасада, он скорее чопорный, практичный, почти аскетичный – точно такими я всегда представлял его прежних обитателей. Построенный из светлого местного камня и квадратный, как домики из «лего», которые я строил в детстве, он вырастает из окружающих его безводных известняков, пышно заросших, насколько хватает глаз, неяркими виноградниками. Я пытаюсь совместить эту реальность с картинками из памяти – снятыми и сохраненными десять лет назад – и решаю, что память меня не подвела.
Припарковав машину, иду вдоль крепких стен ко входу и вступаю на террасу, благодаря которой Пандора из разряда заурядных попала в высшую лигу. Пройдя по террасе, я направляюсь к краю, к балюстраде, установленной как раз там, где земля начинает отлого скатываться вниз. А там – пейзаж все с теми же виноградниками, разрозненными выбеленными домиками и купами олив. И вдали мерцающая аквамариновая линия, разделяющая небо и землю.
В небе проводит показательные выступления заходящее солнце: желтые лучи проникают в синеву, превращая ее в темный янтарь. Интересно, я-то всегда думал, что из желтого и синего получается зеленый. Смотрю направо, на сад под террасой. За красивыми внутренними изгородями, которые так аккуратно высадила моя мать, десять лет никто не ухаживал, и, лишенные внимания и воды, они были поглощены безводной землей и вытеснены уродливыми колючими сорняками – сорт неизвестен.
Там, в центре сада, со все еще привязанным обрывком от гамака, в котором любила лежать моя мать – его веревки похожи на старые разлохмаченные спагетти, – стоит олива. Когда-то я прозвал ее «Старица», потому что все взрослые вокруг говорили, какая она старая. За прошедшие годы все вокруг умерло и разложилось, а она только стала выше и величественнее, очевидно твердо решив выжить за счет более слабых ботанических соседей.
Как это прекрасно: метафорический триумф над невзгодами, и каждый миллиметр корявого ствола как гордое свидетельство борьбы.
Вот интересно, почему люди ненавидят карту своей жизни, которая появляется на их собственных телах, и при этом восхваляют дерево вроде этого, или выцветшую картину, или почти заброшенное, необитаемое здание за их древность.
Размышляя таким образом, поворачиваюсь к дому и с облегчением вижу, что по крайней мере снаружи Пандора выдержала небрежение последних лет. У главного входа достаю из кармана железный ключ и открываю дверь. Проходя по темным комнатам, спрятанным от света закрытыми ставнями, осознаю, что мои эмоции притупились… и это, пожалуй, к лучшему. Я не смею начинать чувствовать, потому что это место – вероятно, больше, чем какое-либо другое, – хранит ее дух…
Полчаса спустя я уже открыл ставни нижнего этажа и убрал чехлы с мебели в салоне. Стоя в тумане пылинок, танцующих в свете заходящего солнца, вспоминаю, каким старым все здесь казалось в тот первый раз. И глядя на продавленные кресла и потертую кушетку, думаю, что, может быть, как с оливой, после определенного момента «старый» – это просто старый и с виду больше не стареет, как седые дедушка и бабушка для маленького ребенка.
Разумеется, единственное в этой комнате, что изменилось до неузнаваемости, – это я. У нас, людей, львиная доля нашей физической и умственной эволюции происходит в первые наши годы на планете Земля: от младенца до взрослого в мгновение ока. После этого, по крайней мере внешне, мы всю жизнь до самого конца выглядим более или менее так же, просто становясь более оплывшей и менее привлекательной версией себя же молодых, по мере того как гены и гравитация делают свое черное дело. Что до эмоциональной и интеллектуальной стороны… ну, остается верить, что существуют какие-то бонусы, компенсирующие медленную деградацию наружной упаковки. И возвращение сюда, в Пандору, четко показывает наличие таких бонусов. Выйдя в коридор, я посмеиваюсь над «Алексом», каким был когда-то. И поеживаюсь, вспоминая себя прежнего: тринадцатилетний, занятый только собой и, если подумать и вспомнить, вообще сущее наказание.
Открываю дверь в «Кладовку для метел» – так я нежно прозвал комнату, в которой обитал в то долгое жаркое лето десять лет назад. Потянувшись к выключателю, сознаю, что не ошибался по поводу миниатюрных размеров помещения, которое, кажется, сжалось еще больше. Все мои шесть футов один дюйм ступают внутрь… интересно, если закрыть дверь и лечь, придется высовывать ноги в крохотное окошко, как Алисе в Стране чудес?
Поднимаю взгляд на полки по обеим сторонам этого вызывающего клаустрофобию помещения и вижу, что все книги, которые я скрупулезно расставил в алфавитном порядке, по-прежнему на месте. Инстинктивно достаю одну из них – «Награды и феи» Редьярда Киплинга – и листаю в поисках знаменитого стихотворения. Читаю строки «Если» – мудрые слова, написанные отцом сыну, – и вдруг чувствую, как на глаза наворачиваются слезы по подростку, каким я был тогда: мне так отчаянно хотелось найти отца. А потом я нашел его – и понял, что у меня уже был отец.
Возвращая Редьярда на полку, замечаю рядом книжку в твердом переплете. Это же дневник, который мать подарила мне на Рождество за несколько месяцев до моего первого приезда в Пандору. Семь месяцев я каждый день писал в нем прилежно и, зная меня тогдашнего, высокопарно. Как все подростки, я считал, что мои идеи и чувства уникальны и революционны, что такие мысли никогда не приходили в голову ни единому человеческому существу до меня.
Печально качаю головой и по-стариковски вздыхаю над этой наивностью. Я не взял дневник с собой, когда мы вернулись в Англию после того долгого лета в Пандоре. И вот он, десять лет спустя, снова у меня на ладонях, только руки гораздо больше. Записки о последних месяцах детства, перед тем как жизнь затащила меня во взрослость.
Забрав дневник с собой, выхожу из комнаты и поднимаюсь наверх. Неуверенный, в какой из комнат устроиться, брожу по довольно темному, душному коридору и, глубоко вздохнув, направляюсь к ее комнате. Собрав все мужество, каким обладаю, открываю дверь. Возможно, это игра воображения – что еще может быть после десяти лет отсутствия, – но я убежден, что меня окутывает аромат духов, которыми она когда-то пользовалась…
Плотно закрыв дверь, еще не в силах заглянуть в шкатулку Пандоры, переполненную воспоминаниями, которые разлетятся из любой из этих спален, отступаю вниз. Оказывается, уже спустилась ночь, за окном кромешная тьма. Смотрю на часы, добавляю разницу во времени и понимаю, что здесь почти девять вечера. И пустой желудок урчит, требуя пищи.
Забираю вещи из машины и раскладываю в кладовой припасы, купленные в деревенском магазине, потом несу хлеб, фету и очень теплое пиво на террасу. Сидя там в тишине, чистоту которой иногда нарушает разве что сонная цикада, прихлебываю пиво и размышляю, такой ли уж хорошей была идея приехать на два дня раньше остальных. Даром что у меня диплом с отличием по специальности «созерцание пупка». Мне даже предложили работу, где этим надо заниматься все дни напролет. Эта мысль, по крайней мере, вызывает у меня смешок.
Чтобы как-то отвлечься, открываю дневник и читаю надпись на первой странице.
«Дорогой Алекс, с Рождеством! Постарайся вести его регулярно. Возможно, интересно будет почитать, когда станешь старше.
Крепко целую, мама».
Что ж, мама, будем надеяться, ты права.
С легкой улыбкой бегло проглядываю страницы напыщенной прозы, добираясь до начала июля. И при свете тусклой лампочки, висящей под навесом у меня над головой, начинаю читать.
У меня совершенно круглое лицо. Уверен, можно начертить круг циркулем, и только очень редко его края и мое лицо не совпадут. Я его ненавижу.
Еще внутри круга пара румяных, «как яблочки», щек. Когда я был младше, взрослые часто щипали их: брали пальцами и сжимали. Они забывали, что мои щеки – не яблоки. Яблоки неодушевленные. Они твердые, они не чувствуют боли. Если они помяты, это только на поверхности.
У меня, впрочем, красивые глаза. Они меняют цвет. Моя мать говорит, что, когда я живой внутри, полон энергии, они ярко-зеленые. Когда я напряжен, они становятся цвета Северного моря. Лично я считаю, что они скорее серые, но они довольно большие и формой напоминают персиковую косточку, и брови (темнее волос, по-девчоночьи блондинистых и прямых как солома) красиво их дополняют.
В данный момент я смотрюсь в зеркало. Слезы пощипывают глаза, потому что, когда я на себя не смотрю, в воображении могу быть кем угодно. Свет здесь, в крохотной туалетной кабинке, резкий и сияет вокруг моей головы, как нимб. Зеркала в самолетах хуже всего: в них ты похож на свежевыкопанного двухтысячелетнего мертвеца.
Под футболкой видна плоть, выпирающая над шортами. Захватываю ее в горсть и сжимаю, превращая в нечто вроде пустыни Гоби. Вот дюны, а между ними складочки-распадки, из которых могли бы прорастать пальмы, как в оазисе.
Потом я тщательно мою руки.
В принципе, мои руки мне нравятся, потому что они, кажется, не присоединились к походу в Пузырьландию, куда в настоящее время решило перебраться почти все мое тело. Мать говорит, что это «щенячий жирок», что гормональная кнопка с надписью «тянуться вширь» сработала с первого нажатия. К несчастью, кнопка «тянуться вверх» одновременно дала сбой. И, похоже, залипла.
Кроме того, сколько жирных щенков мне встречалось? Обычно они стройные – постоянное возбуждение изматывает их.
Может быть, мне пригодилось бы возбуждение.
Есть и положительный момент: полет дает ощущение невесомости даже жирным. И в этом самолете много людей гораздо жирнее меня. Я смотрел. Если я – Гоби, то мой нынешний сосед – самая настоящая Сахара. Его предплечья свисают с подлокотников, кожа, мускулы и жир проникают в мое личное пространство, как мутирующий вирус. Меня это конкретно раздражает. Я держу свою плоть при себе, в отведенном мне пространстве, даже если это приводит к мышечному спазму.
Отчего-то в самолетах мне думается о смерти. Объективности ради, о смерти я думаю, где бы ни находился. Вероятно, смерть чем-то похожа на невесомость, ощущаемую здесь и сейчас, в этой металлической трубе. Во время прошлого полета моя младшая сестра спросила, умерла ли она, потому что кто-то сказал ей, что дедушка живет на облаке. Увидев в иллюминаторе облако, она решила, что летит к нему.
Почему взрослые рассказывают детям такие нелепые сказки? Это всегда плохо кончается. Лично я никогда в них не верил.
Родная мать давным-давно перестала их на мне испытывать. Она любит меня, моя мать, хотя я и превратился в мистера Пузырь за последние несколько месяцев. И она клянется, что когда-нибудь мне придется приседать на корточки, чтобы увидеть свое лицо в забрызганном водой зеркале вроде этого. Очевидно, я происхожу из семьи высоких мужчин. Успокаивает это не особо. Я читал, что гены перескакивают через поколения, и – с моим-то везением – буду первым за сотни лет жирным гномом среди мужчин-Бомонтов.
Кроме того, она игнорирует противостоящую ДНК, которая поучаствовала в моем создании…
Об этом я твердо решил побеседовать во время каникул. И пофиг, сколько раз она пытается слиться и как бы случайно сменить тему. Куст крыжовника вместо отца больше не сгодится.
Мне надо знать.
Все говорят, что я похож на мать. Но что им еще говорить-то? Едва ли можно сравнить меня с неопознанным сперматозоидом.
Вообще говоря, факт, что я не знаю, кто мой отец, возможно, также дополняет уже заведшуюся у меня манию величия. Что очень вредно, особенно для ребенка вроде меня… если я еще ребенок. Или был им когда-то, в чем я лично сомневаюсь.
В этот самый миг, когда тело мое с грохотом проносится над Центральной Европой, мой отец мог быть кем угодно, кого я решу вообразить, – любым, кто подойдет мне в данный момент. Например: вдруг мы вот-вот разобьемся, а у командира только один запасной парашют. Я представлюсь ему как его сын, и ему надо будет спасать меня, ведь правда?
Однако, если подумать, возможно, лучше не знать. Мои стволовые клетки могли зародиться где-нибудь на Востоке, и тогда для общения с отцом мне пришлось бы учить северокитайский, каковым языком сверхтрудно овладеть.
Иногда мне хочется, чтобы мама была больше похожа на других матерей. В смысле, она же не Кейт Мосс какая-нибудь, потому что она довольно старая. Но ужасно неловко, когда мои одноклассники и учителя, да и любой мужчина, который приходит к нам в дом, смотрят на нее вот так. Все ее любят, потому что она добрая и веселая и умеет и готовить и танцевать. Кажется, ее хватает на всех, но мне мало моей доли и бесит сам факт, что приходится делить ее с другими.
Потому что я люблю ее больше всех на свете.
Она родила меня без мужа. Сто лет назад я бы родился в ночлежке и мы оба, наверное, через несколько месяцев умерли бы от туберкулеза. Нас похоронили бы в бесплатной могиле для нищих, и наши скелеты вечность лежали бы вместе.
Я часто задумываюсь: не смущает ли ее живое напоминание о своей аморальности в моем лице? Не из-за этого ли она отсылает меня в школу?
Проговариваю «аморальность» перед зеркалом. Люблю слова. Я коллекционирую их, как одноклассники коллекционируют футбольные карточки или девочек – в зависимости от уровня зрелости. Мне нравится брать слова и складывать в предложение, чтобы выразить свою мысль как можно точнее. Возможно, когда-нибудь я захочу сделать эту игру профессией. Скажем прямо, мне никогда не играть за «Манчестер Юнайтед», учитывая мои нынешние физические данные.
В дверь колотят. Как обычно, я потерял счет времени. Смотрю на часы и понимаю, что провел здесь больше двадцати минут. Теперь мне придется выйти к очереди сердитых пассажиров, которым не терпится пописать.
Еще раз смотрюсь в зеркало – последний взгляд на мистера Пузырь. Потом отвожу глаза, делаю глубокий вдох и выхожу из кабинки, как Брэд Питт.
– Мы заблудились. Придется остановиться на обочине.
– Господи, мама! Тьма кромешная, и мы повисли над утесом! Здесь нет обочины.
– Перестань паниковать, дорогуша. Я найду безопасное место.
– Безопасное? Ха! Я бы захватил с собой ледоруб и крюки, если бы знал.
– Вон там дальше карман. – Хелена рывком прошла крутой поворот на незнакомой машине и резко затормозила. Заметив, что сын зажмурился, она положила руку ему на колено. – Можешь смотреть. – Потом она глянула через окно в долину с крутыми склонами, на огоньки, мерцающие на побережье далеко внизу, и выдохнула: – Какая красота!
– Нет, мама, это не «красота». «Красота» – это когда мы не затеряны в глубинах чужой страны и нам не грозит верная смерть от низвержения с высоты две тысячи футов. Здесь что, никогда не слышали об отбойниках?
Хелена, не обращая на него внимания, нащупала над головой переключатель подсветки салона.
– Передай мне карту, дорогуша.
Алекс повиновался, и Хелена принялась ее рассматривать.
– Она вверх ногами, мама, – заметил сын.
– Подумаешь, – она перевернула карту. – Имми еще спит?
Алекс обернулся посмотреть на пятилетнюю сестру, раскинувшуюся на заднем сиденье с плюшевой овечкой Лэмби под мышкой.
– Угу. Оно и к лучшему. От этой поездки у нее могла бы остаться травма на всю жизнь. Мы никогда не затащим ее на Башню свободного падения в «Элтон-тауэрс», если она увидит, где мы сейчас.
– Так, я знаю, где ошиблась. Нам надо развернуться и спуститься с холма…
– Горы, – поправил Алекс.
– И повернуть налево у указателя на Катикас. Вот, – Хелена отдала карту Алексу и переключила ручку, давая, как она считала, задний ход. Машина дернулась вперед.
– МАМА! Господи!
– Прости.
Хелена неуклюже развернулась в три приема и вывела машину на дорогу.
– Я думал, ты знаешь это место, – пробормотал Алекс.
– Дорогуша, я была всего на пару лет старше тебя, когда приезжала сюда в последний раз. К твоему сведению, это почти двадцать четыре года назад. Но я уверена, что сориентируюсь, когда мы доберемся до деревни.
– Если доберемся.
– О, перестань ныть! Тебя не влекут приключения? – Хелена с облегчением увидела указатель на Катикас и повернула. – Все окупится, когда мы приедем, вот увидишь.
– Там даже пляжа нет. И я ненавижу оливки. И Чандлеров. Руперт тот еще козе…
– Алекс, прекрати! Не можешь сказать ничего хорошего – просто заткнись и не мешай вести.
Алекс погрузился в угрюмое молчание, пока Хелена заставляла «Ситроен» карабкаться вверх по крутой дороге, досадуя, что самолет задержался и приземлился в Пафосе уже после заката. К тому времени, как они прошли паспортный контроль и взяли напрокат машину, совсем стемнело. Она предвкушала, как поедет в горы, как снова переживет яркие воспоминания детства и увидит их заново глазами собственного отпрыска.
Но жизнь часто не оправдывает ожидания, думала Хелена, особенно когда доходит до жизненно важных воспоминаний. И она сознавала, что память о лете, которое она пятнадцатилетней девочкой провела здесь, в доме крестного, была присыпана волшебным порошком.
И пусть это смехотворно, но ей было надо, чтобы Пандора была такой же идеальной, как ей помнилось. Умом она понимала, что это невозможно, что увидеть ее снова, наверное, будет все равно что встретить первую любовь двадцать четыре года спустя: запечатленную мысленным взором, сияющую силой и красотой молодости, но наяву седеющую и медленно разлагающуюся.
И Хелена знала, что это тоже возможно…
Да будет ли он еще там?
Она крепче сжала руль, решительно оттолкнув эту мысль.
Дом, носящий имя Пандора, который в те времена казался особняком, наверняка будет меньше, чем ей помнилось. Старинная мебель, привезенная из Англии Ангусом, ее крестным отцом, еще когда тот возглавлял остатки Британской армии, дислоцированные на Кипре, производила впечатление изысканной, элегантной, недоступной. Кушетки, обитые зеленовато-голубой камкой, в затемненной гостиной (ставни обычно закрыты, чтобы не впускать свет заходящего солнца), георгианский письменный стол в кабинете, где Ангус сидел по утрам, вскрывая письма тоненьким миниатюрным мечом, и громадный обеденный стол красного дерева, гладкая поверхность которого напоминала каток… все стояли в ее памяти, как стражи.
Пандора пустовала уже три года, с тех пор как проблемы со здоровьем вынудили Ангуса вернуться в Англию. Постоянно ворча, что медобслуживание на Кипре ничуть не хуже, а то и лучше, чем государственная служба здравоохранения на родине, даже он нехотя признал, что отсутствие пары надежных ног и постоянные поездки в больницу (сорок пять минут в одну сторону) не особенно приемлемы для жизни в горной деревушке.
В конце концов он сдался и уехал из любимой Пандоры, а шесть месяцев назад умер от пневмонии и тоски. Уже хрупкое тело, которое провело большую часть своих семидесяти восьми лет в субтропическом климате, так и не сумело приспособиться к беспросветной влажной серости шотландского пригорода.
Он оставил Хелене, своей крестнице, все – включая Пандору.
Она расплакалась, когда узнала; слезы, смешанные с виной, что она так и не удосужилась почаще навещать его в доме престарелых.
Звонок мобильника из глубин сумочки ворвался в ее мысли.
– Дорогуша, ответь, пожалуйста, – попросила она Алекса. – Это, наверное, папа. Хочет узнать, как мы доехали.
Алекс безуспешно, как обычно, порылся в маминой сумочке и выловил мобильник, как раз когда тот перестал звонить. Он проверил список звонков.
– Это таки был папа. Перезвонить ему?
– Нет. Позвоним, когда доберемся.
– Если доберемся.
– Разумеется, доберемся. Я начинаю узнавать окрестности. Нам осталось не больше десяти минут.
– Была здесь «Таверна Гэри» в ту пору? – осведомился Алекс, когда они миновали светящуюся неоновую пальму перед аляповатым ресторанчиком, заполненным игровыми автоматами и белыми пластмассовыми креслами.
– Нет, но это новая связующая дорога, рассчитанная на обслуживание проезжающих. В мое время к деревне вела дорога чуть лучше грунтовки.
– В той кормушке есть «Скай-ТВ». Может, сходим как-нибудь вечером? – спросил он с надеждой.
– Возможно, – представление Хелены о сладостных вечерах, которые они будут проводить на чудесной террасе Пандоры с видом на оливковые рощи, попивая местное вино и лакомясь сорванным прямо с ветки инжиром, не включало телевидение или неоновые пальмы.
– Мама, насколько примитивен дом, куда мы направляемся? В смысле, электричество там есть?
– Конечно есть, глупыш. – Хелена молилась, чтобы его переключили на местную жительницу, у которой хранились ключи. – Послушай, мы как раз поворачиваем в деревню. Еще несколько минут, и мы на месте.
– Наверное, я мог бы доехать до того бара на велосипеде, – пробормотал Алекс, – если было бы на чем.
– Я ездила до деревни из дома почти каждый день.
– Это был велосипед-паук?
– М-да, очень смешно! Это был старомодный дорожный велосипед с тремя передачами и корзиной спереди. – Хелена улыбнулась воспоминанию. – Я забирала хлеб из пекарни.
– Вроде того велосипеда, на каком ведьма в «Волшебнике из страны Оз» проезжает мимо окна Дороти?
– Точно. А теперь тихо, не мешай. Из-за новой дороги мы подъезжаем с другого конца улицы, и мне надо сориентироваться.
Впереди уже были видны огни деревни. Хелена притормозила, когда дорога начала сужаться и под колесами заскрипела щебенка. Наконец по обеим сторонам дороги выстроились дома из светлого кипрского камня.
– Смотри, вон впереди церковь, – Хелена указала на здание, которое было душой маленькой общины Катикас. Во внутреннем дворике несколько юнцов облепили скамейку, на которой лениво развалились две темноглазые девочки. – Это центр деревни.
– Настоящее злачное место, сразу видно.
– По-видимому, за прошедшие несколько лет здесь открылась пара хороших таверн. И смотри, вон магазин. Они расширились на соседний дом. Здесь продается абсолютно все, что можно пожелать.
– Я загляну за самыми последними дисками «Олл америкэн риджектс», хорошо?
– Ну знаешь! – терпение Хелены лопнуло. – Все уже поняли, что ты не хотел ехать, но ради бога, ты еще даже не видел Пандору. По крайней мере, дай ей шанс – ради меня, если не ради себя самого!
– Ладно. Прости, мама, прости.
– Деревня когда-то была очень живописной, и, судя по тому, что я вижу, это не сильно изменилось, – сказала Хелена с облегчением. – Но завтра мы могли бы отправиться на разведку.
– Мама, мы уже выезжаем из деревни, – нервно заметил Алекс.
– Да. Тебе сейчас не видно, но с обеих сторон у тебя виноградники. Когда-то фараоны возили отсюда вино в Египет – таким хорошим оно было. Вот наш поворот, я уверена. Держись крепко. Эта дорога довольно тряская.
Оказавшись на разбитой грунтовке, петляющей среди виноградников, Хелена переключилась на первую передачу и включила дальний свет, чтобы преодолеть коварные ухабы.
– И ты ездила здесь на велосипеде каждый день? – удивился Алекс. – Ого! Удивительно, что ты не оказалась в винограде.
– Иногда оказывалась, но тут надо знать, где худшие места. – Хелену, как ни странно, успокоило, что ухабы никуда не делись. Она боялась асфальта.
– Мы почти приехали, мамочка? – раздался сонный голос с заднего сиденья. – Очень трясет.
– Да, дорогуша, почти. Буквально еще несколько секунд.
Да, почти…
Смесь возбуждения и смятения струилась в крови Хелены, когда они свернули на узкую дорожку и впереди показался темный массивный силуэт Пандоры. Машина въехала в ржавеющие кованые ворота, неизменно открытые все эти годы и теперь уже почти наверняка неспособные двигаться.
Хелена остановилась и выключила двигатель.
– Приехали.
Никто из двоих детей не отозвался. Оглянувшись, она увидела, что Имми снова уснула. Алекс сидел рядом, глядя прямо перед собой.
– Пусть Имми поспит, а мы поищем ключ. – Хелена открыла дверцу, и ее окутал теплый ночной воздух. Выбравшись, она остановилась и вдохнула полузабытый крепкий запах олив, винограда и пыли – бесконечно далеко от асфальтовых дорог и неоновых пальм. Воистину, обоняние – самое сильное из чувств, подумала она. Оно воссоздает какой-либо особенный момент, атмосферу, с ювелирной точностью.
Хелена удержалась и не спросила Алекса, что он думает о доме, потому что думать еще было нечего и она не вынесла бы отрицательной реакции. Они стояли в полном мраке позади Пандоры с заколоченными, как в военном городке, ставнями.
– Ужасно темно, мама.
– Я снова включу фары. Ангелина сказала, что оставит заднюю дверь открытой. – Хелена потянулась в машину и включила свет. Потом подошла к двери, Алекс следом. Латунная ручка легко повернулась, Хелена толкнула дверь и нашарила выключатель. И, задержав дыхание, нажала. Прихожую внезапно залило светом.
– Слава богу, – пробурчала она, открывая еще одну дверь и щелкая выключателем. – Это кухня.
– Вижу. – Алекс прошелся по большой душной комнате, вмещавшей раковину, древнюю духовку, большой деревянный стол и кухонный буфет во всю стену. – Здесь очень примитивно.
– Ангус редко сюда наведывался. Всеми домашними делами занималась домработница. Сомневаюсь, что он хоть раз в жизни готовил сам. Кухня была практически местом работы, а не зоной комфорта, как в наши дни.
– Где же он ел?
– На террасе, разумеется. Здесь все так делают, – Хелена повернула кран. Струйка воды сначала неохотно брызнула, потом превратилась в поток.
– Здесь, кажется, нет холодильника, – заметил Алекс.
– Он в кладовой. Ангус так часто принимал здесь гостей, а до Пафоса так долго ехать, что он установил холодильную установку внутри кладовой. И скажу сразу: нет, в те времена здесь не было морозильника. Дверь слева от тебя. Пойди проверь, там ли еще холодильник, хорошо? Ангелина сказала, что оставит нам молоко и хлеб.
– Конечно.
Алекс ушел, а Хелена, включив по дороге свет, прошла в главный коридор в передней части дома. Ее шаги гулко отдавались от потертых каменных плит, уложенных в шахматном порядке. Она посмотрела на парадную лестницу – тяжелые резные перила сооружены искусными мастерами из дуба, который, как она помнила, Ангус специально привез из Англии. Позади нее, словно часовые, стояли старинные часы, но больше не тикали.
«Время здесь остановилось», – подумала она, открывая дверь в гостиную.
Голубые камчатые кушетки были покрыты чехлами. Хелена стянула один и опустилась в пуховую мягкость. Ткань, все еще безупречно чистая, казалась хрупкой под пальцами, словно ее материя медленно истиралась. Хелена встала и подошла к одному из двух французских окон, выходящих на переднюю часть дома. Открыла деревянные ставни, защищавшие комнату от солнца, отомкнула тугую железную ручку и вышла на террасу.
Алекс нашел ее там несколько секунд спустя.
– Судя по звукам, у холодильника тяжелый приступ астмы, – сказал он, – но молоко, яйца и хлеб в нем есть. И нам определенно хватит вот этого, это уж точно, – Алекс помахал перед ней огромной розовой палкой салями. Хелена не ответила. Сын облокотился на балюстраду рядом с матерью. – Красивый вид, – добавил он.
– Впечатляюще, правда? – она улыбнулась, радуясь, что ему нравится.
– Крохотные огоньки там внизу – это побережье?
– Да. Утром ты увидишь за ним море. А еще оливковые рощи и виноградники, уходящие вниз в долину, и горы с обеих сторон. Вон там в саду есть великолепная олива, очень старая. По преданию, ей больше четырехсот лет.
– «Старица»… как и все здесь, – Алекс посмотрел вниз, потом налево и направо. – Это место, оно очень, э-э-э, на отшибе, да? Я не вижу других домов.
– Я думала, здесь могли все застроить, как на побережье, но нет. – Хелена повернулась к сыну: – Обними меня, дорогуша, – она обвила его руками. – Я так рада, что мы здесь.
– Я рад, что ты рада. Если ты не против, давай сходим за Имми? Я боюсь, что она проснется, испугается и убежит куда-нибудь. А я умираю от голода.
– Давай сначала сбегаем наверх и найдем, где ее уложить. Потом я попрошу тебя помочь мне отнести ее в спальню.
Хелена повела Алекса обратно через террасу, помедлив под увитой виноградом перголой, предоставляющей желанное укрытие от полуденного солнца. Длинный чугунный стол – белая краска облупилась, поверхность покрыта гниющими виноградными листьями – все еще одиноко стоял под ней.
– Вот здесь мы ели днем и по вечерам. И все должны были одеваться прилично. Купальники или мокрые плавки за столом Ангуса не дозволялись, как бы жарко ни было, – добавила она.
– Ты же не заставишь нас одеваться как тогда, да, мама?
Хелена взъерошила густые волосы сына и поцеловала его в макушку.
– Я буду считать, что мне повезло, если сумею хотя бы собрать вас всех за столом, что бы вы ни носили. Как изменились времена, – вздохнула она, потом протянула ему руку. – Идем разведаем, что там наверху.
Уже ближе к полуночи Хелена наконец устроилась на маленьком балконе в спальне Ангуса. Имми крепко спала на огромной кровати из красного дерева. Хелена решила, что завтра устроит дочь в одной из комнат с двумя кроватями – когда найдет, где хранится постельное белье. Алекс улегся прямо на голом матрасе в одной из комнат дальше по коридору. Он закрыл все ставни, чтобы защититься от комаров, – пусть даже в результате комната превратилась в настоящую сауну. Ночь была совершенно безветренной.
Хелена залезла в сумочку, вытащила мобильник и мятую пачку сигарет. Положила оба предмета на колени и уставилась на них. Сначала сигарета, решила она. Ей не хотелось, чтобы чары рассеивались. Она знала, что Уильям, ее муж, не скажет специально ничего, что вернет ее обратно к реальности, но, скорее всего, так и будет. И в этом не будет его вины, ведь совершенно логично рассказать жене, приходил ли мастер починить посудомойку, и спросить, куда она спрятала мусорные пакеты, потому что завтра вывозят мусор и его надо вынести. Конечно, она же будет рада услышать, что у него все под контролем.
Да… она будет рада. Просто не сейчас…
Хелена закурила, вдохнула дым и задумалась, почему есть что-то такое чувственное в курении жаркой средиземноморской ночью. Ее самая первая затяжка случилась всего в нескольких ярдах от места, где она сидела сейчас. Тогда она виновато наслаждалась нарушением закона. Двадцать четыре года спустя она все так же чувствовала себя виноватой, мечтая избавиться наконец от этой привычки. Тогда она была слишком молода, чтобы курить; теперь, под сорок, слишком стара. Эта мысль вызвала улыбку. История ее молодости – между последним разом, когда в этом доме она выкурила первую сигарету, и сегодняшним вечером.