У дома Стирлингов, возле калитки, на маленькой лужайке был высажен розовый куст. Его называли кустом Досс. Пять лет назад кузина Джорджиана подарила его Валенси, и та с радостью посадила его. Она любила розы. И, разумеется, куст ни разу не расцвел. Это было ее роком. Валенси делала все, что только можно придумать, воспользовалась каждым советом каждого из родственников, но куст не желал цвести. Ветви буйно и роскошно разрослись, листву не повредили ни ржа, ни насекомые, но на нем так и не появилось хотя бы одной завязи. Взглянув на него через пару дней после своего дня рождения, Валенси вдруг преисполнилась внезапной неодолимой ненависти. Не цветет и ладно, тогда она обрежет его. Она отправилась в сарай, где хранились инструменты, взяла садовый нож и со злобной решимостью подошла к кусту. Несколько минут спустя миссис Фредерик, выйдя на веранду, с ужасом обнаружила свою дочь безумно крушащей ветви розового куста. Половина их уже устилала дорожку. Куст выглядел печально изувеченным.
«Досс, ради бога, что ты делаешь? Ты сошла с ума?»
«Нет», – ответила Валенси. В ответе подразумевался вызов, но привычка оказалась сильнее ее, и он прозвучал, как попытка умилостивить гнев матери. «Я… я просто решила обрезать куст. Он больной. Он не цветет и никогда не зацветет».
«Но это не причина, чтобы уничтожать его, – строго сказала миссис Фредерик. – Куст был красивым, вполне декоративным. А ты сделала его жалким».
«Кусты роз должны цвести», – слегка упрямо возразила Валенси.
«Не спорь со мной, Досс. Наведи порядок и оставь куст в покое. Не знаю, что скажет Джорджиана, когда увидит, что ты с ним сотворила. Ты меня удивляешь. Сделать такое, не спросив меня!»
«Этот мой куст», – пробормотала Валенси.
«Что такое? Что ты сказала, Досс?»
«Я только сказала, что этот куст мой», – тихо повторила Валенси.
Миссис Фредерик молча развернулась и ушла в дом. Раздор был посеян. Валенси знала, что глубоко обидела мать, и теперь та два-три дня не станет разговаривать с нею или совсем не замечать. Кузина Стиклз будет присматривать за воспитанием Валенси, но миссис Фредерик – хранить каменное молчание оскорбленного величества. Валенси вздохнула, унесла садовый нож и аккуратно повесила его на законный гвоздь в сарае для инструментов. Она убрала ветки и вымела листья. Ее губы трогала улыбка, когда она поглядывала на обрезанный куст. Он стал удивительно похож на свою дрожащую щуплую дарительницу, кузину Джорджиану.
«Да, я в самом деле сделала из него нечто ужасное», – подумала Валенси. Но она не чувствовала раскаяния, лишь сожаление, что обидела мать. Дома будет очень неуютно, пока та не простит ее. Миссис Фредерик была одной из тех женщин, что наполняли своим гневом весь дом. Ни стены, ни двери не защищали от него.
«Сходи-ка лучше в город и забери почту, – сказала кузина Стиклз, когда Валенси вошла в дом. – Я не могу идти, этой весной я совсем ослабла и нездорова. Хочу, чтобы ты забежала в аптеку и прикупила мне бутыль красной настойки доктора Редферна. Нет ничего лучше этой настойки, чтобы поддержать себя телесно. Кузен Джеймс говорит, что фиолетовые пилюли лучше, но я знаю не хуже его. Мой бедняжка муж принимал настойку доктора Редферна до самой смерти. Не позволяй им содрать с тебя больше девяноста центов. За такую цену ее можно заполучить в Порте. И что ты наговорила своей бедной матери? Ты когда-нибудь думаешь, Досс, что у тебя одна единственная мать?»
«Одной для меня вполне достаточно», – непочтительно подумала Валенси, направляясь в город.
Она купила в аптеке настойку для кузины Стиклз и зашла на почту, чтобы спросить, нет ли писем до востребования. У матери не имелось почтового ящика. Слишком редко им приходила какая-либо корреспонденция, чтобы озаботиться этим. Валенси не ожидала ничего, кроме, разве что, газеты Христианское Время, единственной, что они выписывали. Они почти никогда не получали писем. Но Валенси нравилось бывать на почте, наблюдая, как седобородый, словно Санта-Клаус, мистер Карью, старый почтовый служащий, выдает письма тем, кому повезло их получить. Он делал это с таким отстранённым, безличным юпитероподобным видом, словно для него не имело ни малейшего значения, что за великие радости или убийственные горести, возможно, содержатся в письмах для тех, кому они адресованы. Письма казались для Валенси чудом, видимо, потому что она так редко получала их. В ее Голубом замке волнующие эпистолы, перевязанные шелковыми лентами и запечатанные красными печатями, всегда доставлялись пажами, разодетыми в голубые с золотом ливреи, а в жизни она получала лишь небрежные записки от родственников да рекламные проспекты.
Поэтому она была чрезвычайно удивлена, когда мистер Карью, еще более юпитероподобный, чем обычно, сунул ей в руки письмо. Да, оно было точно адресовано ей, резким свирепым почерком: «Мисс Валенси Стирлинг, улица Вязов, Дирвуд», а печать поставлена в Монреале. У Валенси участилось дыхание, когда она взяла письмо. Монреаль! Должно быть, от доктора Трента. В конце концов он вспомнил о ней. Покидая почту, Валенси встретила дядю Бенджамина и порадовалась, что письмо надежно спрятано в сумку.
«Что общего, – спросил дядя Бенджамин, – между девушкой и почтовой маркой?»
«Не знаю. И что?» – по обязанности спросила Валенси.
«Обе хотят приклеиться. Ха, ха!»
Дядя Бенджамин прошествовал мимо, весьма довольный собой.
Когда Валенси вернулась домой, кузина Стиклз набросилась на газету, и ей не пришло в голову спросить о письмах. Миссис Фредерик спросила бы, но на ее губы в текущий момент была наложена печать. Валенси порадовалась этому. Если бы мать поинтересовалась, были ли письма, ей пришлось бы признаться. Затем пришлось бы позволить матери и кузине Стиклз прочитать письмо, и всё бы открылось.
Сердце вело себя как-то непривычно, пока Валенси поднималась по лестнице, и ей пришлось на несколько минут присесть в комнате у окна, прежде чем распечатать письмо. Валенси чувствовала себя преступницей и обманщицей. Никогда раньше она не держала письмо в секрете от матери. Любое письмо, написанное или полученное ею, прочитывалось миссис Фредерик. Но прежде это не имело значения. Валенси было нечего скрывать. А сейчас было что. Она никому не могла позволить прочитать это письмо. Но, когда она распечатывала его, пальцы дрожали от сознания своей преступности и неподобающего поведения – и еще чуть-чуть – от страха. Она была почти уверена, что с ее сердцем нет ничего серьезного, но кто знает.
Письмо доктора Трента было похоже на него самого – грубоватое, резкое, немногословное. Доктор Трент никогда не ходил вокруг да около. «Уважаемая мисс Стерлинг …» и далее страница, исписанная ровным почерком. Прочитав, как ей показалось, мгновенно, Валенси уронила лист на колени и побледнела, словно призрак.
Доктор Трент писал, что у нее очень опасная и фатальная форма болезни сердца, стенокардия, очевидно, осложненная аневризмом, – знать бы, что это такое – в последней стадии. Он писал, не смягчая суть, что ей ничем уже нельзя помочь. Если она будет очень осторожна, то, возможно, проживет еще год, но может умереть в любой момент – доктор Трент никогда не утруждал себя употреблением эвфемизмов. Она должна избегать любых волнений и физических нагрузок. Она должна соблюдать диету, никогда не бегать, а по ступенькам или в гору подниматься с особой осторожностью. Любое внезапное волнение или шок могут стать смертельными. Она должна заказать по приложенному рецепту лекарство и всегда иметь его при себе, принимая дозу, когда начинается приступ. И далее, искренне Ваш, Г. Б. Трент.
Валенси долго сидела у окна. Мир тонул в сиянии весеннего дня – восхитительно голубое небо; ветер, ароматный и вольный; прекрасная, нежно-голубоватая дымка в конце каждой улицы. У вокзала стайка юных девушек ждала прибытия поезда, она слышала их веселый смех и шутливую болтовню. Поезд с ревом вполз на станцию и с тем же ревом проследовал дальше. Но ничто не казалось ей настоящим. Ничто, кроме того факта, что у нее остался лишь один год.
Она устала сидеть у окна и легла на кровать, уставившись в потрескавшийся, выцветший потолок. Странное смирение, последовавшее за сокрушающим ударом, охватило ее. Она не чувствовала ничего, кроме бесконечного удивления и недоверия, за которыми стояло убеждение, что доктор Трент знает свое дело, и что она, Валенси Стирлинг, должна умереть, так никогда и не пожив.
Когда гонг пригласил на ужин, Валенси встала и механически спустилась вниз, ведомая привычкой. Она удивлялась, как ей позволили так долго быть одной. Впрочем, мать в эти дни не обращала на нее внимания. Валенси была благодарна этому. Она подумала, что ссора из-за розового куста была, как могла бы выразиться сама миссис Фредерик, послана Провидением. Она ничего не смогла есть, но миссис Фредерик и кузина Стиклз посчитали, что она заслуженно несчастна из-за отношения матери, поэтому отсутствие у неё аппетита не обсуждалось. Валенси заставила себя проглотить чаю, а затем просто наблюдала, как едят другие, со странным чувством, что прошли годы с тех пор, как она села с ними за этот стол. Она вдруг улыбнулась про себя, представив, какую суматоху могла бы устроить, если бы решила сделать это. Лишь поведай им содержание письма доктора Трента, начнется такая суета, словно – мелькнула у нее горькая мысль – им на самом деле не наплевать.
«Экономка доктора Трента получила сегодня известия от него», – сказала кузина Стиклз, так внезапно, что Валенси виновато подпрыгнула. Неужели мысли передаются на расстояние?
«Миссис Джадд разговаривала с ней в городе. Считают, что его сын поправится, но доктор Трент написал, что вывезет его за границу, как только будет можно, и не вернется, по меньшей мере, год».
«Для нас это не имеет большого значения, – важно заявила миссис Фредерик. – Он не наш врач. Я бы… – в этом месте она с упреком посмотрела или, казалось, что посмотрела, прямо сквозь Валенси, – не позволила ему лечить даже кошку».
«Можно мне пойти к себе и лечь? – тихо спросила Валенси. – У меня болит голова».
«Отчего у тебя заболела голова?» – спросила кузина Стиклз, поскольку миссис Фредерик не могла. На вопрос следовало ответить. Валенси не было позволено иметь головную боль без видимой причины.
«У тебя редко болит голова. Надеюсь, ты не подхватила свинку. Возьми, выпей ложечку уксуса».
«Чушь!» – резко сказала Валенси, вставая из-за стола. Теперь она не беспокоилась, груба ли она. Она и так всю жизнь была вежлива.
Если бы кузина Стиклз могла побледнеть еще больше, она бы это сделала. Но так как возможности были исчерпаны, она пожелтела.
«Ты уверена, что у тебя нет горячки, Досс? Похоже на то. Иди и ложись в постель, – сказала она с тщательно выверенной тревогой, – а я приду и натру тебе лоб и шею мазью Редферна».
Валенси уже была у двери, но обернулась. «Я не хочу натираться мазью Редферна», – сказала она.
Кузина Стиклз уставилась на нее и выдохнула: «Что? Что ты сказала?»
«Я сказала, что не хочу натираться мазью Редферна, – повторила Валенси. – Этой ужасной, липкой мазью. И у нее самый гадкий запах из всех прочих. Ничего в ней нет хорошего. Я хочу побыть одна, вот и все».
Валенси вышла, лишив кузину Стиклз дара речи.
«У нее горячка, как есть, горячка», – пробормотала та.
Миссис Фредерик продолжала есть свой ужин. Не имело значения, горячка у Валенси или нет. Дочь была виновна в дерзости.
Валенси не спала в эту ночь. Долгие часы она лежала без сна в темноте и думала, думала. Она сделала удивительное открытие: почти всего боясь в жизни, она не боялась смерти. Смерть не казалась ужасной. И отныне ей не нужно страшиться всего прочего. Почему она так боялась? Из-за жизни. Боялась дяди Бенджамина из-за угрозы нищеты в старости. Но теперь ей не быть ни старой, ни отвергнутой, ни терпящей. Боялась на всю жизнь остаться старой девой. Но теперь это не продлится долго. Боялась обидеть мать и семейный клан, потому что должна жить с ними и среди них, а сохранять мир, если не поддаваться им, невозможно. Но теперь ей все это не нужно. Валенси охватило неведомое чувство свободы.
Но она все еще страшилась суматохи, которую устроит ее суетливая родня, если рассказать им. Валенси содрогнулась от одной только мысли. Ей не вынести этого. О, она прекрасно представляла, как все будет. Сначала негодование, да, негодование со стороны дяди Джеймса, потому что она сходила к какому-то врачу, не проконсультировавшись с НИМ. Мать будет возмущаться, что она столь хитра и лжива – «по отношению к твоей собственной матери, Досс». Негодование со стороны всего клана, потому что она не обратилась к доктору Маршу.
Затем наступит время озабоченности. Ее поведут к доктору Маршу, а когда тот подтвердит диагноз доктора Трента, ее отправят к специалистам в Торонто и Монреаль. Дядя Бенджамин подпишет чек – великолепный жест щедрости в помощь вдове и сироте, – и будет вечно рассказывать о шокирующих суммах, которые требуют специалисты за свой мудрый вид и сожаления, что ничего не могут поделать. А когда врачи окажутся бессильны, дядя Джеймс вынудит ее принимать фиолетовые пилюли, – «Я знаю, они помогают, когда все доктора опускают руки», – мать заставит принимать красную настойку Редферна, а кузина Стиклз – каждый вечер втирать мазь Редферна в область сердца, утверждая, что это должно помочь и не может повредить, и все хором будут потчевать ее советами и лекарствами. Придет доктор Столлинг и важно скажет: «Ты очень больна. Готова ли ты встретить то, что тебе предстоит?» – все равно, что покачает перед нею своим пальцем, который с годами не стал более коротким или менее корявым. За нею станут наблюдать и проверять, словно ребенка, не позволят ничего делать и никуда выходить одной. Возможно, даже не разрешат спать в одиночестве, опасаясь, что она может умереть во сне. Кузина Стиклз или мать настоят на том, чтобы ночевать в ее комнате и постели. Да, без сомнения, так и будет.
Именно последняя мысль переполнила чашу. Она не могла смириться с этим и не станет. Когда часы внизу пробили полночь, Валенси приняла внезапное и окончательное решение, что никому ничего не расскажет. С тех пор как она могла себя помнить, ей всегда говорили, что следует скрывать свои чувства. «Для леди недостойно иметь чувства», – однажды с упреком сказала кузина Стиклз. Что ж, она скроет их, с лихвой исполнив этот наказ.
Она не боялась смерти, но не была безразлична к ней. Она обнаружила, что негодует от несправедливости умереть, так и не пожив по-настоящему. Возмущение пылало в ее душе в эти ночные часы не потому, что у нее не было будущего, а потому, что не было прошлого.
«Я – нищая, некрасивая, невезучая, и я на пороге смерти», – думала она. Она представила свой собственный некролог в еженедельной газете Дирвуда, скопированный в журнал Порт Лоуренса. «Глубокая скорбь охватила весь Дирвуд и так далее…» … «оставив круг друзей в скорби, и так далее…» … ложь, ложь, все ложь. Скорбь, как же! Никто не будет сожалеть. Ее смерть для них не стоит и ломаного гроша. Даже мать не любит ее – мать, разочарованная, что она не родилась мальчиком, или, по крайней мере, хорошенькой девочкой.
Между полночью и ранним весенним восходом Валенси перелистала всю свою жизнь. Унылое существование, в течение которого иногда происходили события, кажущиеся на первый взгляд мелочами, но, на самом деле, немаловажные. Все они, так или иначе, были безрадостны. С Валенси никогда не случалось ничего по-настоящему хорошего.
«У меня не было в жизни ни одного полностью счастливого часа, ни одного, – думала она. – Я – бесцветное пустое место. Помню, где-то читала однажды, что бывает в жизни один час счастья, испытав которое, женщина может быть счастлива всю жизнь, если ей повезет. Я так и не встретила свой час, никогда, никогда. И уже не встречу. Если бы у меня был такой час, я была бы готова умереть».
Эти знаковые случаи без какой-либо последовательности по времени или месту, как непрошеные призраки, крутились в ее голове. Например, когда ей было шестнадцать, она слишком подсинила белье в корыте. А в восемь «украла» клубничный джем из кладовки тети Веллингтон. Валенси уже и не надеялась, что наступит конец упоминаниям об этих двух проступках. Почти на каждой встрече клана они возвращались к ней в виде семейных шуток. Дядя Бенджамин никогда не упускал возможности пересказать историю с клубничным джемом – именно он поймал её, всю перепачканную вареньем.
«Я совершила так мало дурных поступков, что им приходится без конца твердить об одних и тех же, – думала Валенси. – Почему я никогда ни с кем не поссорилась? У меня нет врагов. Что я за бесхребетное существо, не имеющее хотя бы одного врага!»
Когда ей было семь, и она училась в школе, произошла история с горкой песка. Валенси всегда вспоминала ее, когда доктор Столлинг обращался к цитате: «Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет»7. Некоторые озадачивались значением этих слов, но для Валенси их смысл был всегда ясен. Ее отношения с Олив, начиная с той истории, объясняли его.
Она ходила в школу уже целый год, когда Олив, будучи младше ее, только что поступила и получила всеобщее восхищение в качестве «новенькой» и исключительно симпатичной девочки. Все произошло на перемене, когда девочки, старшие и младшие, играли на дороге перед школой, строя горки из песка. Целью для каждой было построить самую большую горку. У Валенси это хорошо и искусно получалось, и она втайне надеялась победить. Но оказалось, что у Олив, которая закончила работу, горка больше, чем у остальных. Валенси не завидовала ей. Ей нравилась своя достаточно большая горка. Затем на одну из старших девочек снизошло вдохновение.
«Давайте сложим наши горки на горку Олив и сделаем одну огромную», – воскликнула она.
Девочки с восторгом подхватили идею. Они набросились на свои горки с ведерками и совками, и через несколько секунд горка Олив превратилась в настоящую пирамиду. Валенси, раскинув перепачканные руки, тщетно пыталась защитить свою горку. Ее беспощадно оттолкнули, а горку разрушили и высыпали на пирамиду Олив. Валенси решительно отошла в сторону и начала строить другую. И снова старшая девочка накинулась на нее. Валенси стояла, пылающая, возмущенная, раскинув руки в стороны.
«Не трогай ее, – умоляла она. – Пожалуйста, не трогай».
«Но почему? – потребовала та. – Почему ты не хочешь помочь Олив построить большую горку?»
«Я хочу свою собственную, маленькую», – жалобно ответила Валенси. Ее мольбы были бесполезны. Пока она спорила, другая девочка сгребла ее горку. Валенси отвернулась, сердце ее учащенно билось, глаза были полны слез.
«Ты завидуешь… завидуешь!», – смеялись над нею девочки.
«Ты очень эгоистична», – холодно сказала мать, когда вечером Валенси рассказала ей обо всем. Это был первый и последний раз, когда она поделилась с матерью своими невзгодами.
Валенси не была ни завистлива, ни эгоистична. Она просто хотела свою горку из песка – неважно, маленькую или большую. По улице прошли лошади, пирамида Олив рассыпалась по дороге, прозвенел звонок, девочки побежали в школу и позабыли всю историю прежде, чем уселись за парты. Валенси никогда не забывала ее. Она всегда негодовала в глубине души. И разве эта история не была символична для ее жизни?
«Я никогда не могла получить свою собственную горку песка», – думала она.
Однажды осенью, когда ей было шесть, Валенси увидела огромную красную луну, поднимающуюся прямо в конце улицы. Ей стало плохо и холодно от жуткого сверхъестественного страха. Так близко. Такая большая. Она, дрожа, побежала к матери, а та посмеялась над ней. Валенси легла спать, спрятавшись под одеялом, в ужасе, что, если посмотрит в окно, увидит эту жуткую луну, глазеющую на нее.
Мальчик, пытавшийся поцеловать ее на вечеринке, когда ей было пятнадцать. Она не позволила, оттолкнула его и убежала. Он был единственным мальчиком, который когда-либо пытался ее поцеловать. Теперь, спустя четырнадцать лет, Валенси поняла, что хотела бы разрешить ему.
Однажды ее заставили извиниться перед Олив за то, чего она не делала. Олив сказала, что Валенси толкнула ее в грязь и намеренно испортила ее новые туфли. Валенси знала, что это не так. Все произошло случайно и даже не по ее вине, но никто ей не поверил. Пришлось извиниться и поцеловать Олив, чтобы «помириться». Несправедливость того случая горела в тот вечер в ее душе.
То лето, когда Олив купили самую красивую шляпку, с кремово-желтой вуалью, венком красных роз и узкими лентами, завязывающимися под подбородком. Валенси больше всего на свете хотела такую же. Она умоляла купить шляпку и ей, а над ней лишь смеялись, и все лето ей пришлось носить ужасную коричневую соломенную шляпу с низкой тульей и плоскими полями, с резинкой, которая резала за ушами.
Никто из девочек не гулял с нею, потому что она выглядела так убого – никто, кроме Олив. Все считали, что Олив очень мила и бескорыстна. «Я была отличным фоном для нее, – думала Валенси. – Уже тогда она понимала это».
Однажды Валенси пыталась выиграть награду за посещение Воскресной школы без пропусков. Но ее выиграла Олив. Слишком часто по воскресеньям из-за простуд Валенси приходилось оставаться дома. Однажды в школе в один из пятничных дней она пыталась продекламировать отрывок, но сбилась. Олив была прекрасным чтецом и никогда не сбивалась.
Вечер, проведенный в Порт Лоуренсе в гостях у тети Изабель, когда Валенси было десять. Там же гостил Байрон Стирлинг, самодовольный хитроумный двенадцатилетний мальчик. Во время утренней молитвы он подошел и ущипнул Валенси за худенькую руку так, что та вскрикнула от боли. После молитвы тетя Изабель сделала ей выговор. Но, когда Валенси пожаловалась, что Байрон ущипнул ее, тот отказался признаться. Он сказал, что она вскрикнула, потому что ее царапнул котенок. Заявил, что она положила котенка на свой стул и играла с ним, в то время как должна была слушать проповедь дяди Дэвида. Ему поверили. В клане Стирлингов мальчикам, в отличие от девочек, всегда верили. Валенси с позором отправили домой из-за ее исключительно дурного поведения во время семейной молитвы и с тех пор очень долго не приглашали к тете Изабель.
Замужество кузины Бетти Стирлинг. Валенси случайно узнала, что та собирается попросить ее стать одной из подружек. Валенси втайне сияла. Как славно было бы побыть подружкой невесты. И конечно, ей пришлось бы сшить новое платье, новое красивое розовое платье. Бетти хотела, чтобы подружки были одеты в розовое.
Но Бетти не пригласила ее. Валенси не могла понять почему, но много времени спустя, когда тайные слезы разочарования уже высохли, ей все поведала Олив. Бетти, после долгих совещаний и колебаний, решила, что Валенси слишком незначительна – она могла бы «испортить эффект». Это произошло девять лет назад. Но и сегодня Валенси задержала дыхание от укола старой обиды.
Когда ей было одиннадцать, мать заставила ее признаться в том, чего она не совершала. Валенси долго отрицала, но в конце концов, ради сохранения спокойствия, сдалась и признала себя виновной. Миссис Фредерик имела обыкновение вынуждать людей лгать, ставя их в положение, когда им приходилось это делать. Затем мать приказала ей встать на колени в гостиной, между собой и кузиной Стиклз, и произнести: «Боже, прости меня за то, что я не сказала правду». Валенси повторила эти слова, но, поднявшись с колен, прошептала: «Но, Боже, ты же знаешь, что я сказала правду». Валенси тогда еще не слышала о Галилео, но в их судьбах имелось что-то общее. Наказание было жестоким даже после того, как она созналась и помолилась.
В одну из зим она пошла в школу танцев. Дядя Джеймс решил, что ей следует посещать ее и заплатил за уроки. Как она ждала! И как возненавидела эту школу! У нее никогда не оказывалось партнера, который хотел бы танцевать с нею. Учителю всегда приходилось вызывать какого-либо мальчика ей в пару, и обычно тот бывал недоволен. Хотя Валенси хорошо танцевала, будучи легкой, как пушинка. Олив, которая никогда не имела недостатка в партнерах, была тяжеловата.
Случай с пуговичной нитью, когда ей было десять. У всех девочек в школе имелись пуговичные нити. У Олив была самая длинная с множеством красивых пуговиц. Была нить и у Валенси – большинство пуговиц простых, но шесть чудесных, со свадебного платья бабушки Стирлинг, сверкающих золотом и стеклом, намного красивее, чем у Олив. Обладание ими давало Валенси некоторое преимущество. Она знала, что каждая девочка в школе завидует, что у нее есть такие прекрасные пуговицы. Когда Олив увидела их на ее пуговичной нити, то лишь коротко взглянула, но ничего не сказала. На следующий день тетя Веллингтон пришла на улицу Вязов и сообщила миссис Фредерик, что считает, что у Олив должно быть несколько таких пуговиц – бабушка Стирлинг более приходилась матерью Веллингтонам, чем Фредерикам. Миссис Фредерик дружелюбно согласилась. Она не могла позволить себе ссору с тетей Веллингтон. Более того, дело не стоило и выеденного яйца. Тетя Веллингтон забрала четыре пуговицы, щедро оставив Валенси две. Та сорвала их с нити и бросила на пол – её еще не научили, что леди не имеют чувств, – и за этот поступок была отправлена в кровать без ужина.
Вечеринка у Маргарет Блант. Валенси так старалась, чтобы хорошо выглядеть в тот вечер. Там должен был присутствовать Роб Уолкер, а парой дней раньше, у дяди Герберта на Мистависе, на веранде, освещенной лунным светом, Роб, как ей показалось, заинтересовался ею. У Маргарет Роб даже не пригласил ее потанцевать – совсем не замечал ее. Она, как обычно, простояла у стены. Конечно, это произошло много лет назад. В Дирвуде давно забыли, что Валенси не приглашали танцевать. Но она помнила все то унижение и разочарование. Ее лицо пылало в темноте, когда она вспоминала себя, стоящую там, с уложенными в жалкую прическу редкими волосами и щеками, которые щипала целый час, пытаясь придать им румянец. А все закончилось нелепыми разговорами о том, что Валенси Стирлинг нарумянилась на вечеринку. В те дни в Дирвуде этого было достаточно, чтобы навсегда испортить репутацию. Но не повредило репутации Валенси, даже не затронуло ее. Все и так знали, что она не может, как ни пытайся, быть легкомысленной, и просто посмеялись над ней.
«Моя жизнь всегда была второсортной, – пришла к выводу Валенси. – Все великие жизненные потрясения прошли мимо. У меня никогда не было даже горя. И любила ли я кого-нибудь по-настоящему? Разве я люблю свою мать? Нет. Это правда, какой бы постыдной она ни казалась. Я не люблю ее и никогда не любила. А что еще хуже, она мне даже не симпатична. Поэтому я и представления не имею, что значит любить. Моя жизнь была пуста… пуста. Нет ничего хуже пустоты. Ничего!» Валенси страстно и громко произнесла последнее «ничего». Застонала и на время перестала думать о чем-либо. Ее настиг один из приступов боли.
Когда он прошел, что-то произошло с Валенси – возможно, наступила кульминация всего, о чем она передумала, с тех пор как получила письмо доктора Трента. Было три часа утра, самое мудрое и проклятое время на часах. Но иногда оно дарит свободу.
«Я всю жизнь пыталась угождать людям и потерпела крах, – сказала она. – Теперь я буду угождать себе. Никогда больше не стану притворяться. Я всю жизнь дышала атмосферой фантазий, притворства и уверток. Какой роскошью будет говорить правду! Возможно, я не смогу сделать все, что хочу, но я не стану делать то, чего не хочу. Мама может дуться неделями, не буду беспокоиться об этом. Отчаяние – это свобода, надежда – рабство».
Валенси встала и оделась с возрастающим ощущением освобождения. Закончив укладывать волосы, она открыла окно и вышвырнула банку с травами на соседский участок. Та победно грохнулась прямо на «Цвет лица школьницы» на стене старых мастерских.
«Меня тошнит от запаха мертвечины», – сказала Валенси.