bannerbannerbanner
Философские исследования

Людвиг Витгенштейн
Философские исследования

Полная версия

Следует ли говорить, что я употребляю слово, значение которого не знаю, и потому изрекаю бессмыслицу? – Говори что пожелаешь, пока это не мешает тебе воспринимать факты. (А когда ты их видишь, многого уже не скажешь.)

(Неустойчивость научных определений: что сегодня считается наглядным проявлением феномена, завтра будет использоваться для его описания.)

80. Я говорю: «Там стоит стул». Что, если я подойду к нему, желая переставить, а он вдруг исчезнет? – «Значит, это был не стул, а какая-то иллюзия». – Но мгновение спустя мы снова его видим и можем к нему прикоснуться и так далее. – «Значит, стул на самом деле был там, а его исчезновение оказалось иллюзией». – Но допустим, что через некоторое время он вновь исчезнет – или нам покажется, что он исчез. Что мы скажем теперь? Имеется ли у нас правило для подобных случаев – правило, позволяющее употреблять слово «стул» в таких ситуациях? Игнорируем ли мы их, когда употребляем слово «стул»; и должны ли мы говорить, что на самом деле не вкладываем в это слово никакого значения, поскольку не располагаем правилами для всех возможных его применений?

81. Ф. П. Рамсей однажды в разговоре со мной подчеркнул, что логика является «нормативной наукой». Не знаю, что конкретно он имел в виду, но это несомненно тесно связано с тем, что позднее открылось мне: а именно, что в философии мы часто сравниваем употребление слов с играми и исчислениями, имеющими установленные правила, но не можем утверждать, что некто, использующий язык, должен играть в такую игру. – Но если вы говорите, что наши языки суть лишь подобия таких исчислений, мы оказываемся на грани непонимания. Ведь тогда может показаться, будто мы рассуждаем об идеальном языке. Как если бы наша логика была, так сказать, логикой вакуума. – Учитывая, что логика не рассматривает язык – или мысль – в том смысле, в каком естествознание рассматривает явления природы, большее, что можно тут сказать, – что мы конструируем идеальные языки. Но слово «идеальный» склонно вводить в заблуждение, поскольку звучит так, будто эти языки лучше, совершеннее, чем повседневный язык; будто логик наконец показал людям, как должно выглядеть надлежащее предложение. Все это, однако, может предстать в правильном свете, только когда будет обретена большая ясность относительно понятий понимания, значения и мышления. Ибо тогда станет ясно и то, что может подталкивать нас (и уже подтолкнуло меня) к мысли: если кто-либо произносит предложение и наделяет его значением или понимает, он тем самым выполняет исчисление по определенным правилам.

82. Что я называю «правилом, по которому он действует»? – Гипотезу, удовлетворительно описывающую, как он у нас на глазах употребляет слова; или правило, на которое он опирается, когда использует знаки; или то, которое он озвучивает в ответ на вопрос, каковы его правила? – Но что, если наблюдение не позволяет нам однозначно выделить правило, и вопрос не получает желаемого ответа? – Ведь он уже дал мне определение, когда я спросил, что он подразумевает под «N», но сам готов изменить это определение при необходимости. – Итак, как мне выявить правило, по которому он играет? Сам он его не знает. – Или, что будет точнее: какое значение выражение «правило, по которому он действует» остается в итоге?

83. Разве аналогия между языком и играми не способна пролить свет? Мы легко можем представить людей, что развлекают себя забавами на воздухе, играют в мяч, начиная разные известные им игры, но многие не доводят до конца и просто бесцельно перебрасываются мячом, гоняются друг за другом и в шутку кидают один в другого мячом и так далее. А теперь кто-то говорит: все время они играют в мяч и следуют определенными правилами при каждом броске.

И не тот ли это случай, когда мы играем и придумываем правила в ходе игры? И даже меняем их в ходе игры.

84. Я сказал, что применение слова не всецело ограничено правилами. Но на что похожа игра, всецело ограниченная правилами? чьи правила не допускают и толики сомнений и исключают любую их возможность? – Разве нельзя представить правило, определяющее применение правила, и сомнение, которое оно исключает, и так далее? Но это не значит утверждать, что мы сомневаемся, поскольку можем представить себе сомнение. Я с легкостью воображу кого-то, кто открывает входную дверь, всякий раз сомневаясь, не ждет ли его зияющая пропасть, и удостоверяясь, что все в порядке, прежде чем выйти (и в некоторых случаях он может оказаться правым), – но это не вынуждает меня сомневаться в подобных случаях.

85. Правило выступает как дорожный указатель. – Но разве указатель не оставляет сомнений в том, куда следует двигаться? Разве он показывает, в каком направлении нужно идти, когда я уже его миновал, будь то на дороге, на пешеходной тропе или в сельской местности? И как он сообщает, какое направление мне следует выбрать: по стрелке или (например) противоположное? – А если имеется не один указатель, но вереница следующих друг за другом, или череда пометок мелом на земле, – неужели существует единственный способ их истолковать? – Значит, я могу сказать, что дорожный указатель в конце концов не оставляет простора для сомнений. Скорее, так: порой он допускает сомнения, а порой не допускает. И теперь это уже не философское суждение, а эмпирическое.

86. Представим языковую игру как в (2), в которую играют при помощи таблицы. Знаки, которые А подает Б, теперь письменные. У Б есть таблица; в первой колонке знаки, употребляемые в игре, во второй – изображения строительных камней. А показывает Б письменный знак; Б ищет его в таблице, смотрит на соответствующее изображение и так далее. Значит, таблица есть правило, которому он следует, выполняя поручения. – Поиску изображения в таблице учатся через тренировку, и часть этой тренировки состоит, возможно, в обучении ученика умению водить горизонтально пальцем слева направо, то есть на самом деле проводить горизонтальные линии. Предположим, что теперь ведены различные способы чтения таблицы; один раз, как описано выше, по схеме:


другой раз вот так:



или каким-то иным способом. – Подобная схема предоставляется вместе с таблицей как правило ее применения. Не можем ли мы теперь придумать новые правила для прояснения этого? И, с другой стороны, полна или нет первая таблица без схемы со стрелками? А разве не полны другие таблицы без своих схем?

87. Предположим, я даю такое объяснение: «под “Моисеем” я понимаю человека, который существовал, вывел израильтян из Египта, не важно, как его звали тогда, и независимо от того, что он мог или не мог совершить еще». – Но сомнения, подобные тем, что связаны с «Моисеем», возможны и относительно слов этого объяснения (что вы называете «Египтом», кого зовете «израильтянами» и т. д.). И эти вопросы не заканчиваются, когда мы переходим к таким словам, как «красное», «темное», «сладкое». – «Но тогда каким образом объяснение помогает мне понять, если в конце концов оно не является окончательным? В данном случае объяснение никогда не завершается; значит, я по-прежнему не понимаю, что имеется в виду, и никогда не пойму!» – Как если бы объяснение повисло в воздухе, если его не подкрепит другое. Да, одно объяснение может на самом деле опираться на другое, уже данное, но ни одно не нуждается в другом – если только оно не требуется, чтобы избежать недоразумения. Можно сказать: объяснение служит избавлению или предотвращению недоразумения – которое возникло бы, не будь объяснения; но не любого, какое можно вообразить.

С легкостью может показаться, будто всякое сомнение просто обнажает существующий пробел в основаниях; значит, достоверное понимание возможно, лишь если мы подвергаем сомнению все, в чем можно усомниться, а затем устраняем все эти сомнения.

Указатель в порядке – если, при нормальных условиях, он служит своему назначению.

88. Если я говорю кому-то: «Встань приблизительно здесь», разве это уточнение не может успешно сработать? И разве любое другое не может обернуться неудачей? Но ведь это неточное объяснение? – Да; и почему бы нам не назвать его «неточным»? Только давай разберемся, что означает «неточный». Ибо это слово не означает «негодный». И давай рассмотрим то, что называем «точным» объяснением, в отличие от этого. Например, меловая линия вокруг какого-то участка? Тут нам сразу бросается в глаза, что линия имеет ширину. Значит, цветовая граница должна быть точнее. Но обладает ли эта точность какой-либо функцией; не вхолостую ли работает двигатель? И не забудем также, что мы еще не определили, что должно считаться переступанием через эту точную границу; как и какими инструментами это может быть установлено. И так далее.

Мы понимаем, что значит устанавливать точное время на карманных часах или регулировать их, чтобы они показывали точное время. Но что, если спросят: эта точность является идеальной или же насколько она близка к идеалу? – Конечно, мы можем рассуждать о способах измерения времени, которые различаются, и о способе более точном, нежели измерение времени карманными часами; способе, при котором слова «установить точное время на часах» имеют отличное, пусть и родственное, значение, а слова «узнавать время» значат что-то еще, и так далее. – Теперь, если я говорю кому-то: «Вы должны быть пунктуальнее; вам известно, что обед начинается ровно в час», – разве тут не идет речь о точности? ведь возможно сказать: «Подумайте об определении времени в лаборатории или обсерватории; там вы поймете, что такое точность».

«Неточный» на самом деле своего рода упрек, а «точный» – похвала. И отсюда следует, что неточный достигает цели с меньшим совершенством, чем более точный. Значит, суть в том, что мы называем «целью». Вправду ли я неточен, когда указываю расстояние до Солнца с погрешностью в метр или заказываю столяру стол, ширину которого называю с погрешностью до тысячной дюйма? Не существует единого идеала точности; мы не знаем, что нужно понимать под этим словом – если сами не установили, что именно должно так называться. Но достичь подобного соглашения трудно; по крайней мере, такого, которое бы вас удовлетворило.

 

89. Эти рассуждения подводят нас к вопросу: в каком смысле логика является чем-то сублимированным?

Ведь кажется, что логике присуща особая глубина – универсальная значимость. Кажется, что логика лежит в основании всех наук. – Ибо логическое исследование изучает природу всего. Оно стремится обнажить основы и не уделяет внимания тому, произошло ли что-либо в реальности. – Логика вырастает не из интереса к фактам природы, не из потребности постичь причинные связи, но из стремления познать основы, или суть, всего эмпирического. Но вовсе не ради этого мы разыскиваем новые факты; скорее, для нашего исследования существенно то, что мы не пытаемся посредством него узнать что-либо новое. Мы хотим понять то, что уже открыто взорам. Ведь именно это мы, в известной степени, не понимаем. Августин говорит в «Исповеди»: «quid est ergo tempus? si nemo ex me quaerat scio; si quaerenti explicare velim, nescio»[21]. – Этого нельзя произнести применительно к вопросам естествознания (например, «Каков удельный вес водорода?»). Нечто, нам известное, когда никто об этом не спрашивает, но то, чего мы больше не знаем, когда, как предполагается, должны объяснить, – и есть то, о чем мы должны напоминать себе. (И это очевидно нечто, о чем, по какой-то причине, напоминать себе затруднительно.)

90. Мы чувствуем себя обязанными проникать в суть явлений: наше исследование, однако, направлено не на явления, но, как могут сказать, на «возможности» явлений. Мы напоминаем себе, иначе говоря, о типах высказываний о явлениях. То есть Августин перечисляет различные утверждения о продолжительности, прошлом, настоящем и будущем событий. (Это, конечно, не философские утверждения о времени, прошлом, настоящем и будущем.)

Посему наше исследование является грамматическим. Такое исследование проливает свет на нашу проблему, устраняя недоразумения. Последние связаны с употреблением слов и возникают, среди прочего, вследствие определенных аналогий между формами выражения в различных областях языка. – Некоторые из них можно устранить, заменяя одну форму выражения другою; это можно назвать «анализом» наших форм выражения, ибо процесс отчасти напоминает процедуру разборки на составные элементы.

91. Но теперь все может выглядеть так, будто имеется нечто наподобие окончательного анализа наших форм языка, то есть единственная полностью разобранная на элементы форма всякого выражения. Как если бы наши обычные формы выражения были, по существу, непроанализированными; как если бы в них таилось нечто, подлежащее извлечению на свет. Когда это сделано, выражение полностью разъяснено, и наша проблема решена. Можно выразить это и так: мы устраняем недоразумения, делая наши выражения более точными; но теперь похоже, будто мы движемся в направлении особого состояния, состояния абсолютной точности; будто это и есть настоящая цель нашего исследования.

92. Это находит выражение в вопросах касательно сущности языка, суждений, мысли. – Ведь если и в этих исследованиях мы пытаемся понять сущность языка – его функцию, его структуру, – эти вопросы все же сосредоточены на другом. Ибо они характеризуют как сущности не то, что уже открыто взорам и обозримо при упорядочивании, но то, что скрыто под поверхностью. То, что залегает глубоко, то, что мы видим, когда заглядываем внутрь, и то, что позволяет выявить анализ.

«Сущность скрыта от нас»: вот форма, которую принимает наша проблема. Мы спрашиваем: «Что такое язык?», «Что такое суждение?» И ответ на эти вопросы надлежит дать раз и навсегда; независимо от любого будущего опыта.

93. Один может сказать: «Суждение – самое обычное на свете», а другой: «Суждение – что-то очень странное». И второй попросту не способен приглядеться и увидеть, как на самом деле работают суждения. Ему мешают формы, которые мы используем, высказываясь о суждениях и мыслях.

Почему мы считаем суждение чем-то замечательным? С одной стороны, из-за огромной важности, ему свойственной. (И это верно). С другой стороны это, вместе с непониманием логики языка, искушает нас помыслить о том, что посредством суждений можно добиться чего-то экстраординарного, чего-то уникального. – Непонимание же создает впечатление, будто суждение есть нечто странное.

94. «Суждение – странная штука!» Здесь таится зародыш сублимации нашего логического представления, склонность допускать наличие чистой сущности между пропозициональными знаками и фактами. И даже попытаться очистить, сублимировать сами знаки. – Ведь наши формы выражения всеми способами мешают нам заметить, что не происходит ничего необычного, и заставляют гоняться за химерами.

95. «Мысль должна быть чем-то уникальным». Когда мы говорим и подразумеваем, что то-то и то-то имеет место, мы – с нашим разумением – не останавливаемся перед фактом, но имеем в виду: это – есть – так. Но данный парадокс (имеющий форму трюизма) можно выразить и таким образом: мыслимо и то, что не имеет места.

96. Другие иллюзии примыкают отовсюду к той, о которой говорится тут. Мысль, язык теперь предстают перед нами как уникальный коррелят, своего рода картина мира. Эти понятия: суждение, язык, мысль, мир – выстраиваются вереницей одно за другим, и все они равнозначны. (Но как должны употребляться эти слова? Языковая игра, в которой они применимы, отсутствует.)

97. Мысль окружена ореолом. – Ее сущность, логика, выражает порядок, фактически априорный порядок мира: то есть порядок возможностей, которые должны быть общими для мира и для мысли. Но этот порядок, как кажется, должен быть крайне прост. Он предшествует всякому опыту, пронизывает все события, и никакие эмпирические облака или сомнения не могут его затронуть. – Он как чистейший кристалл. Но этот кристалл не является абстракцией; он есть нечто конкретное, пожалуй, самое конкретное, наиболее твердый предмет на свете («Логико-философский трактат», 5.5563). Мы тешим себя иллюзией, будто своеобразие, глубина, важность нашего исследования заключаются в стремлении постичь ни с чем не сравнимую сущность языка. То есть порядок, соотносящий понятия суждения, слова, доказательства, истины, опыта и так далее. Этот порядок есть сверх-порядок, так сказать, сверх-понятий. При этом, разумеется, если слова «язык», «опыт», «мир» имеют употребление, последнее должно быть столь же скромным, как и у слов «стол», «лампа», «дверь».

98. С одной стороны ясно, что всякое предложение в нашем языке находится «в порядке как оно есть». Иначе говоря, мы не стремимся к идеалу, как если бы наши обычные расплывчатые предложения еще не обрели безусловный смысл, и совершенный язык ожидал бы, пока мы его сконструируем. – С другой стороны, кажется очевидным, что там, где смысл, должен быть совершенный порядок. – Значит, совершенный порядок должен быть даже в наиболее расплывчатых предложениях.

99. Смысл предложения – можно было бы сказать так – может, конечно, оставлять то и это открытым, но все равно предложение должно иметь определенный смысл. Неопределенный смысл – это отсутствие смысла как такового. – Сходно: неопределенная граница вообще не является границей. Тут могут подумать: если я говорю, что «крепко запер человека в комнате – всего одна дверь осталась открытой», – значит, я попросту его не запер; его закрыли в комнате только на словах. Здесь тянет сказать: «Ты вообще ничего не сделал». Ограждение с дырою – вовсе не ограждение. – Но верно ли это?

100. «Тем не менее это не игра, если имеется некая неопределенность в правилах». – Но разве это мешает игре быть игрой? – «Возможно, ты назовешь это игрой, но в любом случае это, конечно, не совершенная игра». Это значит: такая игра не может считаться вполне чистой, а меня интересуют исключительно явление в чистом виде. – Но я хочу сказать: мы неправильно понимаем роль идеала в нашем языке. То есть: мы должны называть игрой и это, но мы ослеплены идеалом и поэтому не видим отчетливо фактическое употребление слова «игра».

101. Мы хотим сказать, что в логике не может быть неопределенности. Нас обуревает мысль о том, что идеал «должен» быть найден в реальности. В то же время мы еще не осознаем, каким образом он может обнаружиться, и не понимаем природу этого «должен». Мы думаем, что он должен найтись в реальности, поскольку верим, что уже наблюдали его там.

102. Строгие и четкие правила логической структуры суждений кажутся нам чем-то, что скрывается в глубине, таится в сфере понимания. Я уже их вижу (даже через сферу): ведь я понимаю пропозициональный знак, использую его, чтобы высказать нечто.

103. Идеал, если задуматься, непоколебим. Невозможно выйти за его пределы; ты всегда вынужден возвращаться. Нет ничего вовне; снаружи нельзя дышать. – Откуда проистекает это представление? Он словно очки на носу, через которые мы смотрим на все, что видим. И нам не приходит в голову их снять.

104. Мы используем как предикаты то, что лежит в основе способов представления чего-либо. Под впечатлением возможности сравнения мы полагаем, что ощущаем наиболее общее положение дел.

105. Когда мы считаем, будто должны отыскать этот порядок, этот идеал в нашем повседневном языке, у нас возникает неудовлетворенность тем, что обычно называют «суждениями», «словами», «знаками».

Суждение и слово, с которыми имеет дело логика, считаются по определению чистыми и четко очерченными. И мы ломаем головы над природой подлинного знака. – Возможно, это идея знака? или его идея в настоящий миг?

106. Здесь довольно трудно сохранять трезвость взгляда – сознавать, что мы должны придерживаться предметов повседневного мышления, а не сбиваться с пути и не воображать, будто нам надлежит описывать нечто крайне тонкое, что, в свою очередь, мы в конце концов не в состоянии описать теми средствами, какие имеются в нашем распоряжении. Мы чувствуем себя так, будто должны вручную починить порванную паутину.

107. Чем пристальнее мы вглядываемся в повседневный язык, тем более очевидным становится конфликт между языком и нашим требованием. (Ведь кристальная чистота логики есть, конечно, не результат исследования, а необходимое условие.) Конфликт становится невыносимым; требование чистоты грозит обернуться пустышкой. – Мы ступили на скользкий лед, где нет и следа трения, зато, в некотором смысле, условия идеальны, но именно из-за этого мы не можем двигаться. Мы хотим двигаться: следовательно, нам нужно трение. Обратно на грубую почву!

108. Мы понимаем: то, что называется «предложением» и «языком», является не формальным единством, которое я вообразил, но семейством образований, более или менее родственных друг другу. – Но что случилось с логикой? Ее строгость, кажется, отступает. – Разве логика не исчезает полностью в данном случае? – Ибо как она может утратить свою строгость? Конечно, не благодаря нашему стремлению лишить ее этой строгости. – Предрассудок кристальной чистоты можно устранить, лишь развернув полностью направление нашего исследования. (Можно сказать: ось исследования нужно развернуть относительно фиксированной точки реальных потребностей[22].) Философия логики рассуждает о предложениях и словах в точно таком же смысле, в каком мы говорим о них в обычной жизни, когда произносим, например, «Это китайское предложение» или «Нет, это лишь похоже на письмо; на самом деле это узор», и так далее.

Мы говорим о пространственном и временном феномене языка, не о каком-то внепространственном и вневременном фантоме. [Пометка на полях: Только феноменом возможно интересоваться различным образом.] Но мы говорим о нем так, как говорят о шахматных фигурах, задавая правила игры, а не описывая физические свойства. Вопрос «Что такое слово на самом деле?» аналогичен вопросу: «Что такое фигура в шахматах?»

 

109. Верно утверждать, что наши рассуждения могут и не быть научными. Нам ни в коей степени не интересно выяснять опытным путем, «что, вопреки нашим устоявшимся представлениям, возможно думать так-то и так- то» – что бы это ни означало. (Мышление как пневматический процесс.) И вероятно, что нам нет необходимости развивать какую-либо теорию. В наших рассуждениях не должно быть ничего гипотетического. Мы должны устранить объяснение, его место займет сугубо описание. И это описание обретает способность проливать свет, то есть цель, в связи с философскими проблемами. Они, конечно, не являются эмпирическими; они разрешаются, скорее, изучением устройства нашего языка, и таким способом изучения, который вынуждает нас признать это устройство вопреки склонности истолковать их неверно. Проблемы разрешаются не получением новых данных, но упорядочиванием того, что давно известно. Философия – битва против зачаровывания рассудка посредством языка.

110. «Язык (или мысль) – нечто уникальное» – это утверждение оказывается предрассудком (не ошибкой), порожденным грамматическими иллюзиями.

И его патетика сводится именно к этим иллюзиям, к этим проблемам.

111. Проблемы, возникающие в связи с неверным истолкованием форм нашего языка, обладают глубоким характером. Это глубокое беспокойство; их корни сидят столь же глубоко в нас, как и формы нашего языка, и их значение столь же велико, как и важность нашего языка. – Давай спросим себя: почему мы считаем грамматическую шутку глубокой? (То есть какова глубина философии?)

112. Сходство, поглощаемое в формах нашего языка, производит обманчивое впечатление и вызывает беспокойство. «Но это вовсе не так» – говорим мы. «Это так, как должно быть!»

113. «Но это вот так» – говорю я себе снова и снова. Я чувствую, что если бы сумел полностью сосредоточиться на этом факте, воспринять его целиком, то осознал бы суть дела.

114. («Логико-философский трактат», 4.5): «Общая форма суждений: что-либо имеет место». – Этот тип суждения человек повторяет себе бесчисленное множество раз. Он полагает, что многократно прослеживает очертания природы предмета или явления, а на самом деле попросту очерчивает форму, сквозь которую мы изучаем природу.

115. Картина берет нас в плен. И мы не можем выбраться наружу, потому что она заключена в нашем языке, а язык, кажется, непрерывно воспроизводит ее для нас.

116. Когда философы употребляют слово – «знание», «быть», «объект», «я», «суждение», «имя» – и пытаются ухватить суть чего-либо, всегда следует спрашивать себя: это слово употреблялось ли когда-нибудь подобным образом в языковой игре, в которой оно применялось изначально?

Мы лишь возвращаем слова из метафизического в повседневное употребление.

117. Мне говорят: «Вы понимаете это выражение, не так ли? Что ж – выходит, я употребляю его в значении, которое вам знакомо». – Как если бы значение было атмосферой, окружающей слово и привносимой в каждое употребление.

Если, например, кто-то говорит, что предложение «Это здесь» (и указывает на предмет перед собой), имеет для него смысл, тогда он должен спросить себя, в каких конкретных обстоятельства употребляется это предложение. В них оно действительно имеет смысл.

118. Каким образом наше исследование становится важным, ведь оно, кажется, лишь уничтожает все интересное, то есть все, что является важным и значимым? (Как если бы оно разрушало все строения, оставляя только мусор и щебень.) На самом деле мы разрушаем только карточные домики и расчищаем почву языка, на которой они стоят.

119. Результаты философии заключаются в выявлении тех или иных очевидных нелепиц и шишек, которые получает понимание, ударяясь о границы языка. Эти шишки заставляют нас признать ценность философского открытия.

120. Когда я рассуждаю о языке (словах, предложениях и т. д.), я должен использовать повседневный язык. Быть может, этот язык слишком груб и материален для того, что мы хотим сказать? Значит, нужно сконструировать другой? – И странно в таком случае, что мы вообще можем что-либо поделать с тем языком, который употребляем.

Давая объяснения, я вынужден пользоваться полноценным языком (а не своего рода предварительным, временным); это само по себе показывает, что я могу лишь сообщать о языке что-то внешнее.

Да, но как тогда эти объяснения могут нас удовлетворять? – Что ж, сами твои вопросы формулируются на этом языке; их надлежит выражать на этом языке, если есть, о чем спрашивать.

А твои сомнения суть непонимание.

Твои вопросы относятся к словам; значит, я должен говорить о словах.

Ты говоришь: дело не в слове, а в значении, и полагаешь значение чем-то, сходным со словом и в то же время отличным от него. Слово тут, значение там. Деньги и корова, которую можно на них купить. (С другой стороны: деньги и их использование.)

121. Можно было бы подумать: если философия говорит об употреблении слова «философия», то должна быть философия второго порядка. Но это не так: скорее, тут как с орфографией, имеющей дело со словом «орфография» в числе прочих, не становясь при этом явлением второго порядка.

122. Главная причина нашей неспособности понять – отсутствие ясного представления об употреблении слов. – Нашей грамматике недостает подобной наглядности. Ясное представление ведет именно к тому пониманию, которое состоит в «прозревании связей». Отсюда важность отыскания и изобретения промежуточных звеньев. Понятие ясного представления имеет для нас фундаментальное значение. Оно характеризует форму выражения, способ, которым мы смотрим на мир. (Вправду ли это – «мировоззрение»?)

123. Форма философской проблемы: «Я не знаю, куда пойти».

124. Философия никоим образом не вмешивается в фактическое употребление языка; она может лишь его описывать.

Ведь она не способна привести какие-либо обоснования. Она оставляет все, как есть.

Она и математику оставляет, как есть, и никакое математическое открытие не сулит философии развития. «Ведущей проблемой математической логики» является для нас проблема математики, как и любая другая.

125. Задача философии не в том, чтобы выявлять противоречия посредством математических или логико-математических открытий, но в том, чтобы позволить нам получить ясное представление о состоянии математики, вызывающем беспокойство: положение дел до разрешения противоречия. (И это не означает, что мы обходим трудности.) Главное здесь то, что мы устанавливаем правила и практику игры, и тогда, когда мы следуем правилам, все идет не так, как предполагалось. Иначе говоря, мы словно запутываемся в собственных правилах.

Эту путаницу в правилах мы и хотим понять (получить о ней четкое представление).

Это проливает свет на наше понятие значения. Поскольку в подобных случаях все происходит иначе, нежели мы предполагали, предвидели. Именно так мы говорим, сталкиваясь, например, с противоречием: «Я не имел этого в виду».

Гражданский статус противоречия, его положение в гражданском обществе: вот философская проблема.

126. Философия просто помещает все перед нашими глазами и ничего не объясняет и не выводит. – Поскольку все открыто взору, объяснять нечего. А то, что скрыто, к примеру, нам неинтересно.

Можно было бы назвать «философией» то, что возможно до всех новых открытий и изобретений.

127. Работа философа состоит в собирании упоминаний ради конкретной цели.

128. Попытайся кто-либо сформулировать тезисы в философии, было бы невозможно их обсуждать, потому что все бы с ними согласились.

129. Стороны явлений, наиболее важные для нас, скрыты от взора из-за их простоты и очевидности. (Человек неспособен заметить нечто, поскольку оно всегда перед глазами.) Истинное основание его устремлений никогда не открывается человеку. Если только сам этот факт не бросится в глаза. – И это значит: мы не в состоянии поражаться тому, что, будучи замечено, является самым поразительным и невероятным.

130. Наши простые и ясные языковые игры не являются предварительными исследованиями для последующего упорядочивания языка – ведь это лишь первое приближение, которое игнорирует трение и сопротивление воздуха. Языковые игры, скорее, выступают объектами сравнения, предназначение которых – проливать свет на факты нашего языка, посредством обнаружения не только сходств, но и различий.

131. Ведь несоответствий и пустот в наших утверждениях можно избежать, лишь представляя образец тем, что он есть, как объект сравнения – если можно так выразиться, как некое мерило; а не как устоявшееся представление, которому должна соответствовать реальность. (Догматизм, в который мы впадаем столь охотно при философствовании.)

132. Мы хотим установить порядок нашего знания об употреблении языка: порядок, нацеленный на конкретный результат; один из многих возможных порядков; отнюдь не единственно возможный. С этой целью мы постоянно выделяем различия, которые часто упускаем из вида в наших обычных формах языка. И может показаться, будто мы ставим себе задачей преобразовать язык.

21Что же такое время? Если никто меня об этом не спрашивает, я знаю, что такое время; если бы я захотел объяснить спрашивающему – нет, не знаю» (лат.).
22Фарадей(Фарадей Майкл (1791–1867) – английский физик и химик, основоположник электромагнетизма. Книга Фарадея, упоминаемая Витгенштейном, выходила на русском под названием «История свечи».) в «Химической истории свечи»: «Вода – единственная индивидуальная сущность, она никогда не меняется».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru