Чехов “Невеста”
Времени! Не хватает времени! Надо спать меньше! Где-то я прочитал, что Наполеон спал три часа в день.
Шел одиннадцатый год их связи. Тенгиз сказал, что Чехова пора закрывать. Нора изумилась: зачем? Какой русский театр без Чехова? Но Тенгиз сказал, что давно к этому готов. И начал разбирать по косточкам “Три сестры”, неожиданно остро и убийственно. Он поднимал свои красивые, очень красивые руки, удерживал их в воздухе, а Нора ни одного отдельного слова не слышала, а как-то впитывала в себя целиком странные фразы, которые и пересказать было невозможно. Говорил по-русски он не совсем правильно, но исключительно выразительно. Акцент грузинский был довольно сильный, из-за него немного смещался смысл. И даже расширялся. Почему так происходило, Нора никогда не могла понять, но всегда радовалась, чувствуя, что дело не только в языке, но во всем строе мыслей человека другой земли и культуры…
– Скажи мне, почему они Эфроса закрыли? Правильные “Три сестры” он поставил! Бедные, их так жалко. До слез жалко! С девятьсот первого года эту пьесу всё поднимают и поднимают, всё выше, в небеса поднимают. Да? Я не могу больше это смотреть! Уже хватит, да? – свое длинное, с повышающимся хвостом “да” он просто обрушивал на Нору.
– Нора! Нора! Толстой говорил про “Трех сестер” – скверная скука! Лев Толстой что-нибудь понимал? Или нет? Все тоскуют! Никто не работает! В России никто не работает, в Грузии тоже, между прочим, не работают! А если работают, то с большим отвращением! Ольга, директор гимназии, это же отличная работа, начало века, женская гимназия, женское образование, начинают науку преподавать, не только вышивание и Закон Божий, появляются первые профессионалы, девочки-профессионалы! А ей скучно, Ольге, из нее по каплям силы и молодость выходят! Маша влюбилась от скуки в Вершинина, очень благородный, но очень глупый! Беспомощный! Что это за мужчина? Не понимаю! Ирина работает в управе, на телеграфе, бог ее знает где – работа скучная, утомительная, все плохо! Работать не хочет, в Москву хочет! Жалуются! Все время жалуются! А что, что они в Москве будут делать? Ничего! Потому и не едут! Андрей – ничтожество! Наташа – “шершавое” животное! Соленый – животное настоящее! А бедный Тузенбах – как можно жениться на женщине, которая совсем тебя не любит? Мусорная жизнь какая-то! Нора! Ты понимаешь, кто главный герой? Ну, понимаешь? Ну, думай! Анфиса! Анфиса главный герой! Нянька ходит и за всеми убирает! У нее жизнь осмысленная, Нора! У нее веник, швабра, тряпка, она стирает и моет, она убирает и гладит! Все остальные – дурака валяют и скучают. Им скучно! А кругом что? Начало века, да? Начинается промышленная революция, да, капитализм? Железные дороги строят, фабрики, заводы, мосты! А им в Москву хочется, только не могут до вокзала дойти! Ты поняла меня, да? Да?
Нора уже улетела далеко, она уже знала, что́ сейчас нарисует, что́ построит, знала, как Тенгиз будет радоваться тому, что она сразу, с места не сходя, все придумала, весь спектакль! Она уже видела Прозоровский дом, вскрытый, обнаженный, сильно вынесенный на авансцену – а справа, слева, кругом стройка, подъемные краны, вагоны едут по своим делам, и жизнь движется, скрежещет, какие-то гудки, сигналы… но в доме Прозоровых совсем, совсем не замечают этой деловой жизни, движения, преобразования, они бродят по дому, пьют чай, беседуют… только Анфиса таскает ведра, тряпки, выливает тазы… Отлично, отлично! Все герои тени, одна Анфиса плотная. Одеты все в кисею, в дым, и военные тоже полурастворенные. Анемия. Вымороченное пространство. Сад почти бесплотных душ. А оденет она всех в сепию, как на старых фотографиях, такие блеклые обесцвеченные одежды. Такое историческое старье! Да, конечно, Наташа Прозорова плотная, в теле. Густо-розовое платье, зеленый пояс! На фоне всеобщей сепии, бесцветно-бежевого, коричневатого… Это будет гениально!
Нора сказала – да. Тенгиз обхватил, смял, прижал к себе: Нора, мы сделаем такое, такое, чего не видели! И никогда не увидят! Нас, конечно, разорвут! Но мы сделаем! Будет лучшее из всего, что мы с тобой делали!
Два месяца они не расставались. Тенгиз репетировал. Чеховский текст, бытовой, обыденный, всегда насыщаемый режиссерскими тонкими подтекстами, дополнительными смыслами, превращался в автоматический лепет, а семейное вязкое пространство становилось сновидческим, как будто мечты и неосуществимые планы и были реальностью жизни, воздушным узором воображения. Театр теней! Но трудились в этом зыбком пространстве только двое – Анфиса со своей тряпкой и Наташа, прибирающая к рукам всю плоть жизни – комнаты сестер, дом, сад, местного городского начальника, весь доступный ей мир.
Тенгиз не раскрывал актерам своих убийственных планов, и они раз за разом произносили заезженный текст в скучном недоумении. Что и нужно было Тенгизу.
Жил Тенгиз у своей московской тетушки Мзии, вдовой пианистки, которая обожала его. Нора, по требованию Тенгиза, перебралась в ее квартиру в странном двухэтажном строении – чудом сохранившихся службах разрушенного имения, на задах Пушкинского музея. Мзия отвела им две крохотные комнатки во втором этаже, сама жила на первом, в большой комнате со старинным, неизмеримой глубины ледником под полом. Когда-то там держали все лето лед с реки, а теперь хранилась сырая гулкая пустота, закрытая дощатой крышкой.
В который раз Нора справляла с Тенгизом этот праздник – все границы и рамки сметались под напором работы и любви, невероятного подъема всех сил и способностей. Полнота и плотность жизни была изумительной, Нора теряла представление о прошлом и будущем, и все люди – близкие и друзья – исчезали до полного растворения. Раза два-три за эти два месяца Нора звонила матери. Звонить было сложно, обычно с Центрального Почтамта, с уведомлением, с ожиданиями, с плохой связью. Амалии приходилось ходить за три километра на почту, в переговорную. Но все равно обижалась, что Нора редко звонит, робко сердилась.
На самом-то деле все было давно и бессловесно расставлено: Амалия Александровна обожала своего Андрея Ивановича и с того времени, как он появился в ее жизни, отодвинула в сторону дочь. Этот пожар старческой, как полагала Нора, страсти пожрал весь мир – они уехали в Приокско-Террасный заповедник, родные места Андрея Ивановича, он устроился смотрителем, купили дом и завели там свой невыносимый для Норы рай. На этот раз мать пригласила Нору приехать к ним в деревню “со своим режиссером”, Нора пообещала. Обычно она не врала, но в этот раз ей неохота было тратить время на пустой разговор.
За неделю Нора сделала из ватмана прирезку, черновой макет сценического пространства, тщательно его собрала. Тенгиз, рассматривая подъемные краны, почти задевающие крышу Прозоровского дома, и нарисованные на заднике не то небоскребы, не то готические соборы, стонал от восторга. Спектакль возникал просто сам собой – проходила Анфиса перед еще закрытым занавесом, подтирала пол на авансцене, потом раздавался шум стройки, открывался занавес и все пространство сцены начинало жить преувеличенно-индустриальной жизнью: грохотал металл, визжали отбойные молотки, и двигались стрелы кранов. Потом стройка замирала, растворялась в воздухе, и проступал из-за светового занавеса дом Прозоровых… Утро… Накрытый стол… “Отец умер ровно год назад, как раз в этот день, пятого мая…”
Все происходило само собой, естественно, как трава на дворе растет, только очень быстро. Надменный и важный завпост этого заслуженного, замшелого театра Свисталов отнесся к Тенгизу с неожиданным почтением, слегка перепутав его с Темуром Чхеидзе. Он отдал распоряжение цехам, и сразу же начали делать декорации – такого “зеленого света” еще никогда не бывало. Всем был известен характер Свисталова, он любил показать свою личную власть: и Боровскому перечил, и Бархину препятствовал, и на Шейнциса собак спускал – то есть всем, всем Нориным любимым художникам пакостил… Чудо, просто чудо случилось! Может, действительно завпост расчувствовался перед грузинской внешностью, потому что грузин в России как-то, в общем виде, любили, в отличие от всяких евреев, армян и азербайджанцев…
Они влетали парочкой, в любовном облаке, через служебный вход – и вахтер им улыбался, и буфетчица, и такое счастье их держало в коконе, что Нора чувствовала, как они слаженно двигаются, не то балетные, не то фигуристы, и как летают, летают…
Спектакль закрыли накануне премьеры, успели только отыграть генеральную, в костюмах, в декорациях. Когда уже своя публика, папы-мамы начали расходиться, а остались только министерские людоеды, которые специально и пришли-то на день раньше, чем собирались, и стало ясно, что сейчас разразится скандал, Тенгиз вышел на сцену и попросил дорогих зрителей остаться на обсуждении. Но от этого министерские спецы стали только злее, убийство спектакля длилось всего пятнадцать минут.
Тогда Тенгиз снова поднялся на сцену, ведя за руку очень почтительно Нору, и сказал громко, белым от злости голосом:
– Уважаемые! Вы дали Эфросу отыграть тридцать три спектакля! Неужели наши “Три сестры” настолько лучше?
Нора проводила его в аэропорт. Хмурая весна, без единого солнечного дня, хмурый Тенгиз. Нору он как будто не видел, никто им больше не улыбался, любовное облако развеялось – он улетал в Тбилиси к жене и дочке на тяжелом железном самолете. Стоял понуро, небритый, с сединой на висках, лоб неандертальский, заваленный назад, несло от него перегаром, по́том, почему-то мандаринами. Он вынул мандарин из кармана, сунул ей в руку, подмигнул, клюнул в щеку и побежал на посадку.
Из аэропорта Нора приехала к Мзии и две недели провалялась на втором этаже, в постели, где пахло Тенгизом. Дней десять ужасно болели кости, потом перестали. Мзия приносила ей по утрам чай, Нора делала вид, что еще спит, та ставила на столик с нардовой наборной столешницей чашку и уходила, притворив дверь. Почти каждый день около двенадцати снизу начинали подниматься гаммы – приходили ученики. Были начинающие, с этюдами Черни, несколько уже бегло играющих, а один мальчик, который приходил дважды в неделю в вечерние часы, играл замечательно, и Мзия с ним занималась подолгу. Он разучивал какую-то сонату Бетховена, но Нора не могла вспомнить, какую. Точно не Семнадцатая и не три последние… Музыкальную школу Нора бросила в шестом классе, не доучившись. Способностей больших не было, но память музыкальная – от отца – хорошая.
Инструмент у Мзии звучал хорошо, но был слабенький, тихий… Под музыку было не так больно. Проснувшись, Нора говорила себе – сегодня встать не смогу, может, завтра. Но завтра тоже встать не получалось. Иногда Мзия подходила к двери, звала поесть. На пятый день Нора спустилась вниз. Мзия ничего не спрашивала, и Нора была ей очень благодарна. Только теперь она разглядела породистое лицо, разлинованное тонкими морщинами, подрумяненные щеки, выкрашенные по-кавказски густой хной волосы, собранные в пучок на макушке, тонкие ноги на тонких каблуках, выстукивающие ритм… Пока здесь был Тенгиз, Нора почти не замечала его молчаливую тетушку. Даже и ее затейливую квартиру не рассмотрела как следует. Теперь она сидела внизу, за столом, покрытым винным бархатом, Мзия поставила перед ней тарелку с двумя бутербродами и порезанное лодочками очищенное яблоко.
– С тех пор как мой муж умер, я ни разу еду не готовила, – извинилась Мзия, и Нора почувствовала, что они, кажется, одной породы…
“Да я своему мужу вообще ни разу в жизни ничего не приготовила”, – подумала Нора. Улыбнулась впервые за эти дни и сказала:
– Простите меня, Мзия, что я тут на вас свалилась.
– Живи, живи, девочка. Я привыкла одна жить. Я давно одна. Но ты мне не мешаешь.
– Я еще несколько дней, хорошо?
Мзия кивнула, и больше они не разговаривали. Ни о чем.
Нора пролежала на Тенгизовых простынях, пока запах его почти улетучился, только иногда подушка вдруг отдавала какую-то тень его тела. И Нору передергивало.
“Это просто такая молекула, молекула его пота, – думала Нора. – А у меня такая болезнь, сверхчувствительность к этому запаху. Что за напасть? Почему эти короткие разряды так прожигают, оставляют такой след, такой шрам? А если бы он был обыкновенным любовником, с которым едешь на неделю в Крым или заводишь роман на гастролях – был же чудный мальчишка в прошлом году в Киеве, или старый Лукьянов, актер, бабник, любитель деталей и подробностей, почти на двадцать лет старше… – не так бы болело?” Ответа не было…
Шестой раз Нора с Тенгизом расставалась, и каждый раз это было все тяжелее.
Она нюхала подушку, но его запах исчезал, пахло сыростью, пылью, известкой. Засыпала, просыпалась. Снизу поднимались гаммы и голос Мзии: “Миша! В терцию! Правая рука начинает с ноты «ми»! В дециму – правая начинает с ноты «ми», но на октаву выше! Миша!”
Разбегались гаммы, Нора засыпала, просыпалась, снова засыпала…
“Не могу разлюбить, надо его похоронить! Только придумать как. Чтобы не от длинной болезни, а сразу! Пусть утонет в море или в горах разобьется… А лучше пусть погибнет в автомобильной катастрофе. Нет, мы вместе погибаем в автомобильной катастрофе. Два закрытых гроба рядом. Приезжает его жена из Тбилиси, в черном… рыдает моя мама. Приходит Витя с безумной Варварой. И Варвара тоже плачет!” – и тут она улыбалась, потому что свекровь ее на дух не переносила и, наверное, на похороны Норины пошла бы как на праздник… Бедные, бедные… Оба сумасшедшие… Нет, все глупость ужасная.
В полусне Нора то получала телеграмму о смерти Тенгиза, то рвала его паспорт, то несла на помойку его куртку, запихивала ее в мусорный бак – освобождалась от него. На второй неделе она стала придумывать себе новую жизнь. Уйти из театра – это раз. И что-то совершенно новое придумать – даже не рисование преподавать в кружке пионеров, куда давно звали, а совсем другое. Получить новое образование. Химиком стать или биологом. Или классной портнихой… Нет, с бабьем работать не хотелось. Словом, пока что правильного дела для себя она не находила. Но одна занятная мысль вдруг запала в голову, и она начала к ней потихонку привыкать, очень осторожно… И это уж будет точно для себя… Прежде такое ей в голову не приходило…
Еще через три дня Нора сползла с совершенно опустевшей кровати и пошла прощаться. Мзия поцеловала ее, просила приходить, не забывать. Тетка была потрясающая – ни одним словом о Тенгизе не обмолвилась! Нора оценила.
Из замкнутого двора вышла через Знаменку к Арбатской площади. Все рядом. Шла Нора медленно, потому что – оказалось – сил совсем нет. Мелкий дождь висел в воздухе. Миновала Арбатскую площадь, подошла к дому. У подъезда встретила соседку Ольгу Петракову с коляской. Помогла втащить ее в лифт. Соседка была немолодая, за сорок, у нее была довольно большая девочка, лет пятнадцати, и вот еще образовался новый ребенок.
– Чего так смотришь? Это внучка моя. Наташка наша родила. Ты что, не знала, что ли? Весь дом знает!
Понятно, блядовитая школьница принесла в подоле. В девятом, что ли, классе. Интересно. И я в девятом классе… супермена нашла… Никиту Трегубского. Потому что я была смелая и бесстыжая. И гордая. Но рожать? В то время скорее аборт бы сделала!
Нора заглянула в коляску – один нос торчал из розовой шапки.
– Хорошенькая! – одобрила Нора приплод. Подтолкнула внутрь лифта коляску. – Поезжай, я пешком.
– Да чего хорошенького? Вылитый отец! Смотри, носешник какой! Армянский! – и, задержав рукой съезжавшиеся двери, закончила: – Там вся семья просто на пупе вертится, что значит – армяне!
Нора поднималась на четвертый этаж и, когда подошла к своей двери, уже твердо знала, что теперь устроит себе такую интересную жизнь, какой прежде не было.
Дверь в квартиру была заперта на оба замка – значит, приезжала мама. Сама Нора обычно запирала только на нижний. Мама с мужем Андреем Ивановичем в Москве появлялись редко. В кухне на столе лежала записка: “Нора, тебе звонила Анастасия Ильинична, Перчихина и Чипа. Позвони. Мы будем в пятницу вечером, останемся на субботу. Целую. Мама”.
Непонятно было только, какая это пятница – прошлая или позапрошлая. И дни недели, и числа совершенно выпали из головы.
Не заходя в свою комнату, полезла в ванну. Долго отмокала. Даже задремала. Тенгиз все пытался прорваться к ней в полусон, напомнить о себе, Нора его гнала прочь. Тогда он подослал Антона Павловича с его сепиевыми сестрами, и это было его ошибкой, потому что три сестры, унылые и несчастные, выталкивали ее в жесткую жизнь без сантиментов, с задачами и решениями… И она заторопилась, поднялась из остывающей воды, включила очень горячий душ.
“У меня новый проект”, – сказала она себе, выпрыгнула из ванной, растерлась махровым халатом, потому что чистое полотенце забыла взять, и почувствовала сильный голод.
“Сегодня никак не может быть пятница, скорее, среда. Сейчас сбегаю в «Кишку», – так называли продовольственный магазин с длинным торговым залом, у Никитских ворот, – куплю еды и позвоню Вите. Верный, верный Витася! Шуточный муж, с которым ни дня вместе не прожили. Да и невозможно. Гений, аутист, сумасшедший. Поженились сразу после школы… И никакой любви – один расчет. Вернее, глупая месть. Что кому хотела доказать? Никите Трегубскому… Встретила его лет через пять в кафе «Синяя птица», он подошел, шевеля плечами, спортивной походкой, как будто вчера расстались, как ни в чем не бывало… Боже, какой идиот! Манекен пластмассовый! Во что влюбилась, идиотка? И что с этим поделать? Тенгиз, тоже суперменская порода! Хотя и другого рода… Гормоны чертовы! Новый проект! Новый проект! Витя, Витася!”
Позвонила. Подошла Варвара Васильевна, сразу трубку передала сыну. Разговаривать не стала. Свекровь Нору ненавидела, сильно и глупо. Они все-таки оба здорово не в порядке – и мать, и сын. В разном жанре.
– Придешь, Витася? Вечером?
– Приду…
“Может, я плохо придумала? Но ведь вышла я за него зачем-то замуж? Попробую. Нет, все правильно. Вдруг гения рожу?.. И тогда эта детская глупость будет оправдана…”
К вечеру дождь усилился. Нора надела куртку с капюшоном и побежала в “Кишку” покупать сосиски… Мужа кормить.
Прошел год с тех пор, как Тенгиз уехал, даже больше. Нора поменяла в жизни все, дотла. Хотела, чтобы не осталось следов от прошлого, чтоб никогда больше не случалось таких пожаров, потопов, землетрясений, потому что надо жить, надо выжить, а Тенгиз уезжает всегда, уезжает навсегда… со своей небритой щекой, с рукой скульптурной, как у Давида Микеланджело, с неправильным прикусом, запахом деревенского табака, с узкими бедрами и тощими, как у собаки, ногами, и никогда, никогда больше не удастся сыграть этот великий, убийственный спектакль…
Переписка между ними не была принята. Редкие телефонные звонки в одну сторону – от Тенгиза к Норе. То ли он оберегал от нее свою тбилисскую жизнь, то ли все их долголетние отношения были взяты в скобки как нечто особо ценное и не смешивающееся с потоком неизвестной для Норы Тенгизовой жизни, где были и женщины, и родственные отношения с каким-то крупным криминальным человеком, который иногда вытаскивал его из неприятностей… Единственное письмо, которое Нора получила от Тенгиза, пришло через полгода после его отъезда, после его месячного пребывания в Польше, в лаборатории Ежи Гротовского. Письмо было коряво написано на оберточной как будто бумаге, коричневатой, с виду старой. Он сообщал ей, что поменял веру, все прежнее разбито, а обломки оказались лучше целого… “Надо поговорить” – было нацарапано внизу. Но разговор этот состоялся только через два года.
Юрик уже ходил, покачиваясь и падая на попку.
Витю Чеботарева должны были бить. Просто обязаны были бить. Но ему повезло, и били другого, Гришу Либера. И не сильно, а так, слегка, скорее чтобы показать свое отвращение к еврею-вундеркинду. Оба они были вундеркинды, но Гриша, еврейским детенышем-недоростком, розовым и толстеньким, а Витя был ростом хорош, силен и обезоруживал полнейшим непониманием предъявляемого ему общественного недовольства. Витина верхняя губа была слегка приподнята скученными зубами, и это придавало ему добродушное выражение. Он был в некоторой степени аутист, “странненький”, как оценивала его родная мать, Варвара Васильевна. Она, женщина деревенская, простая и умная, возвысившаяся из домработниц до секретаря ЖЭКа, даже водила своего Витю еще до школы к знакомому по прежней, домработничьей жизни старичку-профессору, который и сказал ей, что мальчик ее вовсе не дебил, скорее даже гениальный, но с особенностями. Такие дети редко рождаются в мир и с ними надо вести себя внимательнейшим образом: при правильном отношении из таких деток вырастают великие ученые, а при неправильном они прозябают на задворках жизни… Это Варвара с восторгом приняла и своего отпрыска пальцем не трогала, берегла и ожидала от него больших успехов. Она и сама была человеком, поднявшимся очень высоко от того положения, с которого ее жизнь начиналась. Работая у хороших хозяев, смогла закончить и семилетку, и техникум по коммунальному хозяйству, и комнату получила, а потом, уже в ЖЭКе работая, доросла и до отдельной квартиры в центре, правда, в цокольном этаже, как уважительно называли почти подвальный этаж вросшего в землю дома в близком соседстве от последней квартиры Гоголя. Вот такая карьера была у Варвары Васильевны – это как из водопроводчиков в академики шагнуть. Так что на сына своего, рожденного от не совсем удачной любви, возлагала большие надежды. И он материнских надежд не обманул. Перетерпела Варвара Васильевна первые годы Витиного обучения, когда учительница жаловалась на его невнимательность, рассеянность и неспособность влиться в детский коллектив, но в пятом классе, когда вместо простой арифметики появилась алгебра и геометрия, Витя расцвел. Учитель математики сразу выделил его из всех других школьников, стал посылать на школьные олимпиады, тут и началась первая Витина слава.
Старичок-профессор оказался прав! Невнимателен Витя был к тому, что ему неинтересно, а в том, что касалось всяческого умственного соображения, он оказался быстр, остер и жаден до всякого знания. При необыкновенной памяти и врожденной логике мышления в эмоциональном отношении он был туповат, а чувство юмора отсутствовало даже в зачатке. Какое такое короткое замыкание произошло в его голове – неизвестно, но в результате этого замыкания он пребывал счастливейшим образом в отвлеченных полях математики, а любой литературный текст, начиная от сказки про Красную Шапочку и кончая “Королем Лиром”, прочитанным в отрочестве, вызывал у него глубокое недоумение отсутствием логики, натяжками и нарушением причинно-следственных связей в поведении и героев, и авторов.
Одноклассники с их футболом и морским боем его всегда мало интересовали, один только Гриша Либер был ему собеседником. Они составляли забавную парочку – маленький Гриша, который ростом одноклассников не догонял, а весом превосходил, катался около долговязого тощего Вити как шарик и что-то ему постоянно доказывал. Витя же молча выслушивал, кивал, почесывал выпуклый лоб. От Гриши Витя узнавал много интересного, потому что Гришин отец был физик, многое с сынишкой обсуждал, а Гриша был по характеру общителен и даже болтлив, так что парочку они составляли смешную – говорливый шарик и молчаливая жердь. Когда одноклассники добрались до “Дон Кихота”, то Гришу стали звать “Санчо Пансой”. И точно, конфигурация была та самая. Благодаря Грише Витя даже познакомится в конце концов со своими одноклассниками, которые его настолько не занимали, что он даже не всех знал по именам.
В пятом классе слили мужские и женские школы, но Витя и этого будоражащего кровь события почти не заметил. Но и на него девочки внимания не обращали. Единственной, с кем он изредка разговаривал, была Нора, их общение целиком лежало на совести преподавательницы литературы и классной руководительницы Веры Алексеевны, которая назначила Нору, любительницу чтения с врожденной грамотностью, подтягивать Витю по своему предмету. В процессе этих занятий они не подружились, но по крайней мере познакомились. Так, до девятого класса, Нора его и подтягивала. Он вызывал Норин интерес критическим прочтением любого предлагаемого произведения и безошибочной точностью, с которой он указывал то на несостоятельность отдельно взятой метафоры, то на принципиальную нелогичность и нестрогость гуманитарных наук в целом. По русскому и литературе выше троек он не поднимался, но многолетнему победителю всех школьных олимпиад по математике многое прощалось.
В классе Витю не любили, девочки считали его “воображалой”, но никаким воображалой он не был – воображение его было специфическим и к этому времени только пробуждалось, да и то в такой области, где девочки отсутствовали, и даже духа их там не витало.
В седьмом классе прошла эпидемия, вроде ветрянки, – все повлюблялись. Девочки ссорились и плакали, мальчики дрались больше обыкновенного, – легкий электрический заряд висел в воздухе. Витя вообще никогда не дрался. Да Витю девочки и не занимали.
Облако напряжения сгущалось около Нины Князевой, начинающей красавицы, и Маши Нерсесян, которая достигла раннего восточного расцвета в четырнадцать лет. Было еще несколько хорошеньких девочек, вызывающих мужской интерес, но не столь острый. Нора к ним не относилась. Но и у нее появился поклонник – милый и смешной Гриша. Нора Гришу полностью игнорировала. Проявлявшая с детства самостоятельность и независимость, на этот раз она пошла по общему пути…
Никита Трегубский отвечал всем девичьим представлениям о мужском совершенстве: хорошо двигался, хорошо улыбался, был ласков и нагл. У него конкурентов почти не было – остальные мальчики еще не набрали достаточной для успеха мужественности. У половины девочек класса при виде Никиты включалась программа продолжения рода – не избежала этой напасти и Нора. Влюбилась она в Никиту без памяти еще в шестом классе, а в восьмом бесстрашно и бесстыдно вовлекла его в самую настоящую любовную связь. Нора не подозревала, какой дивный мир открывается между простынями, и она счастливо отдавалась этому открытию в течение нескольких месяцев при каждом удобном случае. Позднее Никита, к молчаливому смятению Амалии Александровны, оставался у Норы ночевать.
Тайну эту хранили юные любовники целый год. В начале девятого класса по школе пошел шепоток, сплетни… Скорее всего, Никита похвастал своей победой перед мальчишками, в конце концов, дошло до учительской. Классная руководительница Вера Алексеевна взялась педагогично поговорить с Норой с благим намерением замять назревающий скандал. Почесывая на нервной почве голову, глубоко взволнованная Вера Алексеевна начала эту щекотливую беседу с краткого введения о нравственных устоях… Нора не дала договорить. Она очень холодно сообщила, что не собирается обсуждать здесь свою личную жизнь, что ее отношения с мужчинами – так и сказала, “с мужчинами”! – (тут Вера Алексеевна зачесалась с удвоенной энергией) никого не касаются, кроме нее самой и второго человека, о котором она не собирается здесь распространяться. Словом – не ваше дело!
Вера Алексеевна оскорбилась. Вера Алексеевна пошла на скандал. Парторг школы Элеонора Азизовна предложила провести внеочередной педсовет, посвященный исключительно преступлению несовершеннолетних девятиклассников. Пригласили родителей преступников. Ромео повел себя слабовато, публично покаялся в любовной связи и выдвинул довольно убедительную версию, что он был не инициатором, а скорее жертвой. Багровый папаша “жертвы”, хоккейный тренер размером с трехстворчатый шкаф, произнес обличительную речь в адрес Амалии Александровны. Он оказался достаточно хорошо информирован о семейной жизни матери малолетней преступницы – а в то время Амалия Александровна еще не была замужем за Андреем Ивановичем, то есть состояла в связи с женатым мужчиной, о чем и поведал Трегубский сладострастно замершему учительскому собранию. Нора взглянула на мать, сидевшую в углу классной комнаты с убитым видом, и на нее напала вдруг такая ярость, какой она никогда в жизни больше не испытывала. Как посмел этот старый кабан обидеть ее мать! Мир показался ей огненно-красным – и ее прорвало. Она потом так и не смогла вспомнить, что она такое выдала старшему Трегубскому, а заодно и всему педсовету, но слов этих в словаре Ожегова не было. Взяв мать за руку, вышла вон, хлопнув дверью. Исключение последовало немедленно, даже без обсуждения.
На следующий день Нора, с красными от полопавшихся сосудов глазами, собранная, как парашютист перед прыжком, пошла в школу и забрала документы, а потом три дня рыдала без перерыва. Амалия Александровна пыталась ее утешить, но Нора отвергала всякое участие матери в свалившейся на нее неприятности. Бедная Амалия была не менее дочери травмирована экзекуцией. Нора была оскорблена больше за мать, чем за себя, с новой силой раздражалась на Андрея Ивановича, поставившего свою возлюбленную в столь двусмысленное положение, яростно ненавидела Никиту и одновременно очень хотела, чтобы он немедленно, сию минуту занялся бы с ней преступными упражнениями, замечательно снимающими всякие казенные неприятности.
С этим событием был связан важный жизненный опыт: во-первых, она решила, что никогда в жизни не заведет роман с женатым человеком, как это произошло с ее матерью, и, во-вторых, она поняла, что любовь делает человека беззащитным и уязвимым, что секс следует отделить от человеческих отношений из личной безопасности. И третье, что она сказала сама себе: не хочу, чтобы меня жалели. И сама себя не буду жалеть.
В день, когда вывесили на доске приказов сообщение об отчислении Норы, а слухи о скандальном педсовете поползли среди старшеклассников, перед входом в школу произошла драка не драка, а, скажем, стычка. Гриша Либер остановил Трегубского, который, как часто с ним бывало, опаздывал, и произнес торжественно: ты подонок, Трегубский!
Гриша запланировал благородную пощечину, размахнулся, но театральный жест не удался – Никита опередил его и врезал кулаком по мягкому Гришиному личику. Никакой дуэли не получилось. Гриша рухнул наземь, ударившись дополнительно о железную ручку двери, а Никита проскочил в распахнутую дверь и помчался на третий этаж. Он жил рядом со школой и, единственный из всех, прибегал в школу без пальто в любую погоду… Школьная медсестра отвезла окровавленного Гришу в ближайший травмпункт. Грише наложили шов на скулу. Происшествие он объяснил тем, что споткнулся и разбил скулу о дверь… Этот шрам в виде легкой галочки, воспоминание о его первой и тайной влюбленности в Нору, он сохранил на всю жизнь.