– Входите, входите, – сказала соседка. – Не стойте на холоде.
Она была молода – лет тридцати пяти, по прикидке Гамаша. Лишь чуточку старше, чем его собственная дочь Анни. И ей, вероятно, не следовало впускать в дом абсолютно незнакомых людей.
Но по тому, как она смотрела на него, открыв дверь, Гамаш подозревал, что не был таким уж абсолютным незнакомцем. И это подтвердилось минуту спустя, когда он снял перчатки, протянул ей руку и они вошли в тесную прихожую.
– Désolé[20], – сказал он. – Извините, что побеспокоили вас, особенно в такой день. Меня зовут Арман Гамаш. Я живу в Трех Соснах – это недалеко тут по дороге.
– Я знаю, кто вы. Меня зовут Патрисия Уль.
Она пожала его руку, потом посмотрела на Мирну:
– И вас я тоже знаю. У вас книжный магазин.
– Верно. Вы у меня были несколько раз. Научно-популярная литература. Книги по садоводству. Но еще и биографии.
– Да, это я.
Люсьен представился, потом взглянул на Бенедикта.
– Бенедикт Пулио, – сказал тот. – Строитель.
– Входите, погрейтесь.
Они последовали за ней в сердце дома – кухню, где испускала тепло большая печка.
В мадам Уль, как и в ее доме, не было ничего показного. Она, судя по всему, не испытывала ни малейшей потребности произвести впечатление, а потому и производила впечатление. Как и ее прочный, простой дом.
– У меня чайник готов. Хотите по чашечке?
– Я – нет, спасибо, – сказала Мирна.
Другие тоже отказались.
– Мы не отнимем у вас много времени, – сказал Арман. – У нас всего два-три вопроса.
– Слушаю, – сказала Патрисия.
– Вы знали женщину, которая жила с вами по соседству? – спросила Мирна.
– Баронессу? Да, конечно, хотя и шапочно. А что?
Она отметила, что ее неожиданные гости переглянулись, но не могла знать важности того, что только что сказала. Патрисия Уль только что подтвердила правоту Рут. Берта Баумгартнер была баронессой.
– Нет, ничего, – сказала Мирна. – Продолжайте.
– Это потому, что я назвала ее баронессой? – спросила Патрисия, переводя взгляд с одного гостя на другого. – Это у нас было такое прозвище для нее. Поверьте мне, сами бы мы никогда такое не выбрали. Она сама так себя называла.
– А давно вы ее знаете? – спросил Люсьен.
– Несколько лет. Что-то случилось? – Она посмотрела на Армана. – Вы здесь не в официальном качестве?
– Не в том смысле официальном, в каком вы подумали, – сказал он. – Мы ее душеприказчики.
– Она умерла?
– Да. Перед Рождеством, – сказал Люсьен.
– А я и не знала, – сказала Патрисия. – Мне известно, что она несколько лет как переехала в дом престарелых, но и не подозревала, что она ушла. Жаль. Я бы пришла на похороны.
– И вы были свидетелем подписания завещания? – спросил Арман. Когда она кивнула, он продолжил: – Она вам показалась человеком в своем уме и здравой памяти?
– О да, – сказала Патрисия. – Абсолютно в своем уме. Притом что она была немного странной. Она настаивала, чтобы ее называли баронессой, но у нас всех есть свои странности.
– Могу поспорить, что догадываюсь о вашей, – сказала Мирна.
– Наверняка, – ответила Патрисия.
– Вам нравятся ядовитые растения. Вероятно, у вас есть для них особая клумба.
– Верно, – рассмеялась Патрисия.
– Как вы узнали? – спросил Бенедикт.
– По книгам, которые покупала Патрисия, – ответила Мирна. – Одну я запомнила: «Ядовитый сад». Другая была… – Мирна напрягла память.
– «Смертельно опасные садовые растения», – сказала Патрисия. Она посмотрела на Армана и наклонила голову. – Неплохая улика, правда?
Тот улыбнулся.
– Так я познакомилась с баронессой и так узнала о ядовитых садах. У нее самой был такой. Она провела меня по нему и рассказала, что наперстянка – это дигиталис. Смертельно опасная. Еще у нее рос аконит, и ландыш, и гортензия. Все они токсичны. Как и другие многолетники, конечно. Но, как это ни странно, ядовитые из всех самые красивые.
Мирна кивнула. Она была страстным садоводом, хотя ей никогда не приходило в голову отдать целую клумбу под растения, способные убивать. Но многие люди интересовались этим, а потому издательства печатали книги про ядовитые растения. И Патрисия Уль была права. Опасные цветы были и самыми красивыми. И, как это ни странно, самыми долговечными.
– И есть такие цветы, которые и в самом деле могут убить? – спросил Бенедикт.
– Предположительно, – сказала Патрисия, – хотя я не знаю, как получать из них яд. Наверно, нужно иметь степень по химии.
– И желание, – сказал Гамаш.
Голос его звучал приятно, но глаза внимательно разглядывали Патрисию Уль, и он скорректировал свое прежнее впечатление. Она излучала ауру не только уверенности, но и компетентности.
Он обратил внимание на ее машину на улице, полностью откопанную. Снег вокруг нее был расчищен лопатой, оставившей четкие, прямые линии.
Любую работу она делала хорошо и тщательно.
Гамаш подозревал: если бы ей потребовалось, она бы сообразила, как экстрагировать яд из нарцисса.
Поблагодарив мадам Уль за помощь и гостеприимство, они оставили ее дом и направились к соседнему.
Дом Берты Баумгартнер, казалось, наклонился еще больше под грузом выпавшего снега. Было бы ошибкой подходить к нему близко, и Гамаш сделал себе заметку на память: позвонить в местный муниципалитет, чтобы обнесли дом предупредительной лентой. И как можно скорее пригнали сюда бульдозер.
Они откопали машины Мирны и Люсьена, но когда очистили пикап молодого человека, Арман не пустил его за руль.
– Вы не можете ехать на летних покрышках.
– Но мне нужно. Ничего не случится.
Гамаш знал, что такие слова были последними в жизни немалого числа молодых людей.
– Да, ничего не случится, – сказал он. – Потому что вы никуда не поедете.
– А если я все же поеду? – сказал Бенедикт. – Что вы сделаете? Вызовете полицию?
– Месье Гамашу не нужно вызывать полицию, – сказал Люсьен, но, увидев, что Бенедикт никак на это не отреагировал, добавил: – Вы и в самом деле не знаете, кто он?
Бенедикт отрицательно покачал головой.
– Я глава Sûreté du Québec, – сказал Арман.
– Старший суперинтендант Гамаш, – сказал Люсьен.
Бенедикт произнес или «О черт», или «Черт-те что». Как бы то ни было, черт в его словах присутствовал.
– Правда?
Гамаш кивнул:
– C’est la vérité[21].
Бенедикт повернулся к своей машине и пробормотал что-то вроде «Вот удача долбаная».
Гамаш ухмыльнулся. Ему один раз тоже улыбнулась такая удача, когда он был в возрасте Бенедикта. Много времени прошло, прежде чем он понял, что это и в самом деле было везение.
– Полагаю, у меня нет выбора, – сказал Бенедикт.
– Bon. Когда телефон заработает, вызовите «Помощь на дорогах», пусть они доставят вас в салон, а там купите приличные покрышки. Не какую-нибудь дешевку. D’accord?[22]
– Ясно, – пробормотал Бенедикт, обращаясь к снегу на своих ботинках.
– Все в порядке, – тихо сказал Гамаш. – Мы заплатим за покрышки.
– Я все верну.
– Преподайте мне урок езды по снегу, о котором вы говорили. И будем квиты.
– Merci.
– Прекрасно. – Гамаш обратился к Люсьену: – Дайте мне знать о времени встречи с детьми мадам Баумгартнер.
– Непременно, – сказал Люсьен.
И Мирна, которая повезла Бенедикта назад в Три Сосны, окинула взглядом двор с плотным слоем снега. И подумала о ядовитых растениях внизу. Замерзших, но не мертвых. Просто ждущих.
Впрочем, Мирна понимала: угроза исходила не от ядовитых цветов. Не от тех, которые ты видишь. О которых знаешь. К тому же эти цветы по крайней мере были красивы.
Нет. Настоящая опасность в саду исходила от вьюнка. Он сначала рос под поверхностью земли, потом вылезал наружу и подавлял всех остальных. Душил одно здоровое растение за другим. Убивал их все, убивал медленно. И делал это без всяких видимых оснований, если не считать его природу.
А потом снова исчезал под землей.
Да, истинная опасность исходила от того, что оставалось невидимым.
– Так в чем проблема?
– С чего ты решила, что есть проблема? – спросил Арман.
– Вы не едите ваш… эклер.
Все слова она произносила тщательно, хотя звучали они все еще приглушенно, словно обернутые в избыток осторожности и ватную подкладку.
И ее движения, когда она поднесла ко рту печенье, тоже были взвешенные. Нарочитые. Точные. Медленные.
Гамаш приезжал к Лакост в ее дом в Монреале не реже раза в неделю. Когда стояла хорошая погода, они отправлялись на короткую прогулку, но по большей части, как сегодня, они сидели на ее кухне и разговаривали. У него вошло в привычку обсуждать с ней текущие события. Вводить ее в курс дел. Спрашивать ее мнения и советов.
Она была одним из его старших офицеров.
Он смотрел на нее теперь, как смотрел и всегда, в поисках каких-либо признаков улучшения. Реальные подвижки были лучше всего, но он был готов принять и вымышленные. Ему показалось, что дрожь в ее руках стала меньше. Речь яснее. Словарь богаче.
Да. Без сомнения. Может быть.
– Это внутреннее расследование? – спросила она, откусив кусочек наполеона, принесенного Арманом из пекарни Сары; он знал: наполеон – ее любимое пирожное.
– Нет. Оно почти закончено.
– И все же они совсем не спешат. В чем проблема?
– Мы оба знаем проблему, – сказал он.
– Да. Наркотики. Больше ничего не обнаружилось?
Она разглядывала его в поисках признаков улучшения. Оснований для надежды, что этот морок скоро кончится.
Вид у шефа был расслабленный. Уверенный. Но с другой стороны, он всегда так выглядел.
Изабель нахмурилась.
– Я тебя утомляю, – сказал он и начал вставать. – Извини.
– Нет-нет, пожалуйста. – Она помахала рукой, давая ему знак сесть. – Мне нужно… стимулирование. Дети в школу не пошли из-за метели, и вот они решили, что я должна научиться считать… до ста. Мы занимались этим все утро, а потом я их выгнала. Я пыталась объяснить, что считать я умею. Давно уже могу… несколько месяцев, но они продолжали настаивать. – Она заглянула в глаза Армана. – Помогите мне.
Сказано это было с комически нелепым ударением, намеренно преувеличенным. И все же ее слова разбили его сердце.
– Я шучу, patron, – сказала она, скорее почувствовав, чем увидев его печаль. – Еще кофе?
– Будь добра.
Он пошел за ней к столу. Она двигалась медленно. С остановками. Нарочито. И гораздо лучше, чем кто-либо, включая и ее докторов, осмеливался надеяться.
Сын и дочь Изабель были на улице – строили снежные крепости с соседскими ребятами. Арман и Изабель слышали за окнами визги, когда одна армия атаковала тех, кто засел в крепости.
Они играли в ту же игру, в какую в детстве играл Арман. В какую двадцать лет спустя играла сама Изабель. Игра в доминирование и войну.
– Будем надеяться, они никогда не узнают… что это такое на самом деле, – сказала Изабель, стоя у окна рядом со своим боссом и наставником.
Он кивнул.
Взрывы. Хаос. Едкий запах пороха. Ослепляющая пыль камня, цемента и кирпича. Удушающий воздух.
Крики. Удушающий воздух.
Боль.
Гамаш крепче вцепился в стол, когда воспоминания нахлынули на него. Понесли. Подбросили, закрутили. Швырнули на дно.
– У вас рука все еще дрожит? – тихо спросила она.
Он взял себя в руки, кивнул:
– Иногда. Когда устаю или в особо напряженных ситуациях. Но уже не так, как прежде.
– А хромота?
– И опять главным образом когда я устаю. Я этого почти не замечаю.
Это же случилось годы назад. В отличие от ран Изабель, которые насчитывали всего несколько месяцев. Он недоумевал. Ему казалось, это произошло сто лет назад и вчера.
– Вы думаете об этом? – спросила она.
– О том, что случилось, когда тебя ранили?
Арман посмотрел на нее. Ее лицо, такое знакомое, – сколько раз он видел его, стоя на коленях перед трупом между ними. Столько раз в кабинете, за столом для совещаний. В стольких наспех созданных оперативных штабах в подвалах и сараях, в хижинах по всему Квебеку. Когда они расследовали убийства. Изабель. Жан Ги. Сам он.
Изабель Лакост пришла к нему молодым агентом, ей тогда не исполнилось и двадцати пяти. Собственный отдел отверг ее за то, что она не проявляла достаточной жестокости, достаточного цинизма, достаточной уступчивости, чтобы знать, где правда, но поступать против нее.
Он тогда служил главой самого престижного в Sûreté du Québec отдела по расследованию убийств и предложил ей работу. К удивлению ее прежних коллег.
И Изабель Лакост выросла из рядовых агентов, в конечном счете приняла отдел от Гамаша, когда он стал главой академии, а потом и всей Квебекской полиции. Как сейчас.
Вроде бы.
Она, конечно, постарела. Быстрее, чем должна бы, могла бы, если бы он не взял ее к себе. Если бы он не сделал ее старшим инспектором. Если бы не случилось последней схватки с наркокартелями. Всего несколько месяцев назад.
– Да, думаю, – сказал он.
Изабель упала, сраженная выстрелом в голову. То, что казалось ее последним рывком, дало им шанс. Фактически спасло всех их. И все же кошмар случился страшный.
Он помнил это, самые последние действия. Но еще он помнил, не менее живо, все рейды, атаки, аресты. Расследования за многие годы. Жертв.
Все эти невидящие, уставившиеся в никуда глаза. Мужчин, женщин, детей, чье убийство они расследовали. За долгие годы. Чьих убийц он загонял в угол.
Помнил всех агентов, которых он отправлял, а часто и вел в пороховой дым.
И он помнил свою поднятую руку, готовую постучать в дверь. Стук старухи с косой. Стучал, а потом сам совершал убийство. Не физическое, но Арман Гамаш был в достаточной степени реалистом и понимал: то, что он делал, было убийством. Они навсегда оставались с ним – лица отцов, матерей, жен и мужей. Вопрошающие. Любопытствующие. Они вежливо открывали дверь, смотрели на незнакомца.
А после того как он произносил роковые слова, их лица менялись. И он видел, как на его глазах рушился их мир. Погребал их под грудой обломков. Согнутые горем, многие из них после этого никогда не разгибались. А те, кому это удавалось, смотрели на мир навсегда изменившимся взглядом.
Личности, которыми они были до прихода Гамаша, исчезали навсегда. Умирали.
Да. Арман помнил.
– Но я стараюсь не задерживаться на этом надолго, – сказал он Изабель.
Или, хуже того, он задерживался. Переживал заново трагедии, боль. Страдания. Обосновывался в аду. Но уйти было нелегко. Оставить его агентов, мужчин и женщин, которые погибли потому, что исполняли его приказ. Следовали за ним. Он давно чувствовал, что в долгу перед ними, а потому не должен покидать это место печали. Его долг – оставаться с ними.
Друзья и врачи Гамаша помогали ему понять, что он оказывает им плохую услугу. Их жизни не могли определяться их смертями. Они принадлежали не вечной боли, но красоте своих коротких жизней.
Его неспособность двигаться дальше навсегда замораживала их в последних страшных мгновениях смерти.
Арман наблюдал, как Изабель осторожно ставит кружку на кухонный стол. Когда до поверхности оставался дюйм, ее пальцы ослабли, и кофе пролился. Немного. Но он все же видел ее ярость. Разочарование. Смущение.
Он предложил ей свой платок, чтобы она промокнула влагу.
– Merci. – Она схватила его платок, вытерла стол; он протянул руку, чтобы забрать его, но она оставила себе.
– Я его в-в-в-выстираю и верну вам, – отрезала она.
– Изабель… – сказал он спокойным, но твердым голосом. – Посмотри на меня.
Она оторвала глаза от платка, испачканного кофе, посмотрела ему в глаза.
– Я тоже все это ненавидел.
– Что?
– Мое тело. Ненавидел за то, что оно подводит меня. Что допустило то, что случилось. – Он провел пальцем по шраму на виске. – За то, что не двигалось достаточно быстро. Не предвидело такого развития событий. За то, что упало и не могло встать, чтобы защитить моих агентов. Я ненавидел его за долгое выздоровление. Ненавидел, когда спотыкался. Когда Рейн-Мари держала меня за руку, чтобы я не упал. Я видел, как люди сочувственно пялятся на меня, когда я хромал или не мог подыскать нужного слова.
Изабель кивнула.
– Я хотел вернуть мое старое тело, – сказал Арман. – Сильное и здоровое.
– Прежнее, – сказала она.
– Прежнее, – кивнул он.
Они сидели в тишине, если не считать далекий смех детей.
– То же самое чувствую и я, – сказала она. – Я ненавижу… мое тело. Ненавижу, что не могу взять моих детей и поиграть с ними, а если я сажусь с ними на пол, то им приходится помогать мне подняться. Ненавижу это. Ненавижу, что не могу… читать им перед сном и так быстро устаю, теряю ход мысли. Ненавижу, что иногда я не могу складывать. Иногда не могу… вычитать. А случаются дни…
Изабель помолчала, собралась. Она заглянула в его глаза.
– Я забываю их имена, patron, – прошептала Изабель. – Моих собственных детей.
Бесполезно говорить ей, что он понимает. Что это в порядке вещей. Она заслужила право на трудные ответы.
– А что ты любишь, Изабель?
– Pardon?
Гамаш закрыл глаза и поднял лицо к потолку:
– «Вот что я любил: фарфоровую гладь тарелки, / Слой тонкий пыли на столе, каемки синий блеск по кромке, / И влагу крыш под фонарем, и хлеба лакомую корку».
Он открыл глаза, посмотрел на Изабель и улыбнулся; у глаз и губ на его усталом лице образовались глубокие морщины.
– Там есть и дальше, но я не буду продолжать. Это стихотворение Руперта Брука. Он был солдатом Первой мировой. Стихи помогали ему в аду окопов вспоминать вещи, которые он любил. Они и мне помогают. Я составил список в уме: в нем вещи, которые я люблю, люди, которых я люблю. Это возвращает меня к здравомыслию. До сих пор.
Арман видел, что она задумалась.
То, что он предлагал, не было магическим средством, помогающим при пулевом ранении головы. Ей предстоял огромный объем работы, боли, физической и эмоциональной. Но этим вполне можно было заниматься и при солнечном свете.
– Я сильнее, здоровее, чем тот человек, которым я был прежде, до всего этого, – сказал Гамаш. – Физически. Эмоционально. Потому что это было моим долгом. И тебя ждет то же самое.
– Вещи прочнее всего, когда сломаны, – сказала Лакост. – Слова агента Морена.
Вещи прочнее всего, когда сломаны.
Арман снова услышал голос Поля Морена. Он словно стоял вместе с ними на залитой солнцем кухне Изабель.
И агент Морен был прав. Но как сильна боль излечения.
– Мне в некотором роде повезло, – сказала Изабель несколько секунд спустя. – Я не помню ничего про тот день. Ничего. Я думаю, это помогает.
– Я тоже так думаю.
– Мои дети все время хотят почитать мне… Пиноккио. Якобы это как-то связано с тем, что случилось, но черт побери, если я хоть что-то понимаю. Пиноккио, patron?
– Иногда выстрел в голову – как благословение.
Она рассмеялась:
– Как вы это делаете?
– Памятью?
– Забудьте.
Он глубоко вздохнул, посмотрел на свои ботинки, потом поднял голову, заглянул ей в глаза.
– Когда-то у меня был наставник… – сказал он.
– Господи Исусе, не тот, который обучал вас поэзии? – сказала она в шутливой панике.
На его лице застыло такое «поэтическое» выражение.
– Нет, но если ты хочешь… – Он откашлялся. – «Крушение „Гесперуса“»[23], – объявил он и открыл рот, словно собираясь читать это длиннющее стихотворение. Но вместо этого он улыбнулся, увидев, что Изабель светится от удовольствия. – Я хотел сказать, что у моего наставника была теория, согласно которой наши жизни напоминают общие дома аборигенов. Одна огромная комната. – Он распростер руку, иллюстрируя размер. – Он сказал, что если мы считаем, что можем поделить мир на отсеки, то мы заблуждаемся. Все, с кем мы встречаемся, каждое слово, которое мы говорим, каждое действие, которое предпринимаем или не предпринимаем, – все это обитает в общем доме. С нами. Всегда. И никогда его не изгнать и не запереть.
– Довольно пугающая мысль, – сказала Изабель.
– Absolument. Мой наставник, мой первый старший инспектор, говорил мне: «Арман, если ты не хочешь, чтобы в твоем общем доме пахло говном, ты должен делать две вещи…»
– Не впускать в него Рут Зардо? – спросила Изабель.
Арман рассмеялся:
– Слишком поздно. Для нас обоих.
В одно мгновение он вернулся туда. Бегом к «скорой помощи». Изабель на каталке, без сознания. Костлявая рука старой поэтессы держит Изабель за руку. Голос ее звучит твердо, когда она шепчет Изабель то единственное, что имеет значение.
Что ее любят.
Изабель не будет об этом знать, а Гамаш никогда этого не забудет.
– Non, – сказал он. – Когда впускаешь кого-то в свою жизнь, будь очень, очень осторожна. И научись примиряться с тем, что случается. Ты не можешь стереть прошлое. Оно навсегда с тобой в твоей голове. Но примириться с ним ты можешь. Если ты этого не сделаешь, – сказал он, – то будешь вести бесконечную войну с самой собой. – Арман улыбнулся своему воспоминанию. – Думаю, он понимал, с каким идиотом имеет дело. Он видел, я собирался поведать ему мою собственную теорию жизни. В двадцать три года. Он показал мне на дверь. Но когда я уходил, добавил: «И враг, с которым ты будешь сражаться, – это ты сам».
Гамаш не вспоминал о том разговоре много лет. Но думал о своей жизни начиная с того момента как об общем доме.
И вот в нем он, оглядываясь теперь назад, видел всех молодых агентов, всех мужчин и женщин, мальчиков и девочек, на чьи жизни он повлиял.
Видел он, стоя там, и тех людей, которые приносили ему страдания. Серьезные страдания. Которые чуть не убивали его.
Все они жили там.
И он никогда не сможет подружиться со многими своими воспоминаниями, этими призраками, с которыми он изо всех сил старался примириться. С тем, что он сделал с ними, и с тем, что они сделали ему.
– А опиоиды, шеф, они там? В вашем общем доме?
Ее вопрос резко перебросил его в ее комфортный дом.
– Вы их нашли?
– Нет, не все. Последняя партия здесь, в Монреале, исчезла, – признал он.
– Сколько?
– Достаточно, чтобы изготовить сотни тысяч доз.
Она молчала. Не говорила того, что он знал лучше кого бы то ни было.
Каждая из этих доз могла убить.
– Merde, – прошептала она, но тут же извинилась перед ним. – Désolé.
Изабель редко произносила бранные слова и почти никогда – в присутствии шефа. Но на сей раз они вырвались у нее на волне сильных чувств.
– И это еще не все, – сказала она, разглядывая человека, которого знала так хорошо. Лучше, чем собственного отца. – Вас беспокоит что-то еще.
«Давит на него» было точнее сказать, но ей не хотелось произносить это слово.
– Oui. Академия.
– Академия Sûreté.
– Да. Там возникла одна проблема. Они хотят отчислить одного из кадетов.
– Такое случается, – сказала Изабель. – Прошу прощения, шеф, но почему вас это заботит?
– Ту, по поводу которой мне звонил коммандер и кого он собирается отчислить, зовут Амелия Шоке.
Изабель Лакост откинулась на спинку стула, внимательно посмотрела на Армана:
– И что? Почему он звонит вам по такому делу? Вы больше не глава академии.
– Верно.
И она увидела, что это не только давит на Гамаша, но и грозит его сокрушить.
– Что такое, шеф?
– У нее нашли опиоиды.
– Черт! – На сей раз она не стала извиняться. – Сколько?
– Кажется, больше, чем требуется для личного потребления.
– Она занимается сбытом наркотиков? В академии?
– Выходит, так.
И теперь Изабель погрузилась в молчание. Она впитывала услышанное. Размышляла.
Арман не торопил ее.
– Из вашей поставки? – спросила Изабель.
Она не хотела приписывать ему право собственности – так у нее вырвалось. И они оба знали, что он владел правом собственности. Если не на наркотики, то на ситуацию.
– Анализа еще не делали, но это вполне вероятно. – Он посмотрел на свои стиснутые руки. – Я должен принять решение.
– По поводу кадета Шоке?
– Oui. И, откровенно говоря, я не знаю, что делать.
Она всем сердцем хотела бы помочь ему.
– Мне жаль, шеф, но это дело определенно в компетенции коммандера. Не вас.
Лакост смотрела на старшего суперинтенданта Гамаша и не могла понять, что у него на уме. Он, казалось, просит о помощи, но в то же время что-то утаивает от нее.
– Вы мне не все говорите.
– Позволь мне спросить у тебя вот что, Изабель, – сказал он, игнорируя ее слова. – Что бы сделала ты на моем месте?
– И у кадета обнаружились бы наркотики? Я бы оставила решать коммандеру академии. Это не ваше дело, шеф.
– Нет, Изабель, мое. Если у нее оказались мои опиоиды, как ты сказала.
– Откуда у нее эти наркотики? – спросила Изабель. – Она вам сказала?
– Коммандер еще с ней не разговаривал. Насколько ему известно, кадет Шоке даже не понимает, что у нее найдены наркотики. Я сейчас еду туда. Если он ее отчислит, она погибнет. В этом я уверен.
Лакост кивнула. Она тоже это знала. Большинство не знало только, ради чего Гамаш вообще принял Амелию Шоке в академию. Почему этой неуравновешенной молодой женщине, имевшей за плечами наркотики и проституцию, предоставили вожделенное местечко в школе Sûreté.
Но Изабель знала. Или думала, что знает.
По той же причине он вмешался и в ее карьеру и предоставил ей работу.
Он вмешался и вытащил наверх Жана Ги за минуту до того, как его самого уволили.
По той же самой причине старший суперинтендант Гамаш собирался убедить нынешнего коммандера оставить кадета Шоке в академии.
Коммандер был человеком, который искренне верил во второй шанс.
Вот только для Амелии Шоке это был не второй шанс. Уже третий.
А третий, на взгляд Лакост, был на один больше допустимого.
Вторые шансы предоставлялись из милосердия, а третьи от глупости. И возможно, еще от чего-то похуже.
Это было – или могло быть – чревато прямой опасностью: верить, что человек способен на искупление, тогда как он доказал: нет, не способен. Амелию Шоке поймали не на мошенничестве во время экзамена, не на похищении какой-нибудь безделушки у однокашника. Ее поймали с наркотиком, таким мощным, таким опасным, что он фактически убивал каждого, кто его принимал. Амелия Шоке знала это. Знала, что торгует смертью.
Старший инспектор Лакост смотрела на уверенного человека перед ней, который верил, что спасти можно любого. Что он может их спасти.
Эта его черта была одновременно и необходимым свойством, и ахиллесовой пятой. И мало кто знал лучше, чем Изабель, что это значит. Некоторые случаи наделали немало шума. Другие проходили незаметно. Но из ахиллесовой пяты никогда ничего хорошего не выходило.
Изабель заметила, что правая рука Гамаша не дрожит. Но сжата в кулак.