Side by side, not
hand in hand: I watch you
walking in the summer garden – things
that can’t move
learn to see; I do not need
to chase you through
the garden; human beings leave
signs of feeling
everywhere, flowers
scattered on the dirt path, all
white and gold, some
lifted a little by
the evening wind; I do not need
to follow where you are now,
deep in the poisonous field, to know
the cause of your flight, human
passion or rage: for what else
would you let drop
all you have gathered?
Бок о бок, но не
рука в руке: я смотрю, как ты
гуляешь по летнему саду, —
неспособное двигаться
учиться смотреть; мне не нужно
гоняться за тобой по
саду; человеческие существа повсюду
оставляют следы
чувств, цветы,
разбросанные по грунтовой дорожке,
белые и золотые.
Какие-то приподнял
вечерний ветер; мне не нужно
идти туда, где ты сейчас,
в глубину ядовитого поля, чтобы понять
причину твоего полета, человеческую
страсть или ярость: что еще
могло заставить тебя бросить
все собранное тобой?
Sometimes a man or woman forces his despair
on another person, which is called
baring the heart, alternatively, baring the soul —
meaning for this moment they acquired souls —
outside, a summer evening, a whole world
thrown away on the moon: groups of silver forms
which might be buildings or trees, the narrow garden
where the cat hides, rolling on its back in the dust,
the rose, the coreopsis, and, in the dark, the gold
dome of the capitol
converted to an alloy of moonlight, shape
without detail, the myth, the archetype, the soul
filled with fire that is moonlight really, taken
from another source, and briefly
shining as the moon shines: stone or not,
the moon is still that much of a living thing.
Иногда мужчина или женщина навязывают
отчаяние
другому, это называется
открыть сердце или открыть душу —
в том смысле, что теперь у них есть души, —
за окном летний вечер, целый мир,
заброшенный на Луну: группки серебристых фигур,
возможно, зданий или деревьев, тесный садик,
где прячется кошка, катаясь в пыли на спине,
роза, кореопсис, и в темноте – золотой
купол Капитолия,
обратившийся в сплав лунного света, форма
без подробностей, миф, архетип, душа,
наполненная огнем, то есть, в сущности,
лунным светом,
взятым откуда-то еще, и сияющий,
лишь пока светит луна: каменная или нет,
но луна все ж живая.
No one’s despair is like my despair —
You have no place in this garden
thinking such things, producing
the tiresome outward signs; the man
pointedly weeding an entire forest,
the woman limping, refusing to change clothes
or wash her hair.
Do you suppose I care
if you speak to one another?
But I mean you to know
I expected better of two creatures
who were given minds: if not
that you would actually care for each other
at least that you would understand
grief is distributed
between you, among all your kind, for me
to know you, as deep blue
marks the wild scilla, white
the wood violet.
Ничье отчаяние не сравнится с моим —
Не место в этом саду
думать о таком, создавая
скучные внешние признаки: мужчина
демонстративно пропалывает заросли,
женщина хромает, отказываясь переодеться
или вымыть голову.
Неужели вы думаете, меня волнует,
разговариваете ли вы друг с другом?
Но хочу, чтоб вы знали —
я ожидал большего от двух существ,
наделенных разумом: если и не
заботы друг о друге,
то по крайней мере понимания,
что горе распределяется
между вами, между всеми вашими сородичами,
чтобы я
узнавал вас, как синий
метит дикую пролеску, а белый —
лесную фиалку.
Because in our world
something is always hidden,
small and white,
small and what you call
pure, we do not grieve
as you grieve, dear
suffering master; you
are no more lost
than we are, under
the hawthorn tree, the hawthorn holding
balanced trays of pearls: what
has brought you among us
who would teach you, though
you kneel and weep,
clasping your great hands,
in all your greatness knowing
nothing of the soul’s nature,
which is never to die: poor sad god,
either you never have one
or you never lose one.
Ведь в нашем мире
всегда что-то скрыто,
маленькое и белое,
маленькое и, что называется,
чистое, мы не скорбим так,
как дорогой
страдающий владыка; мы
такие же заблудшие,
как ты, под
боярышником,
что удерживает подносы
с жемчугами: что
привело тебя
к нам учиться,
хоть падай на колени и плачь,
сжимая огромные руки;
при всем своем величии не понимая
бессмертную природу
души: бедный печальный
бог, либо у тебя ее нет,
либо тебе ее не потерять.
Something
comes into the world unwelcome
calling disorder, disorder —
If you hate me so much
don’t bother to give me
a name: do you need
one more slur
in your language, another
way to blame
one tribe for everything —
as we both know,
if you worship
one god, you only need
one enemy —
I’m not the enemy.
Only a ruse to ignore
what you see happening
right here in this bed,
a little paradigm
of failure. One of your precious flowers
dies here almost every day
and you can’t rest until
you attack the cause, meaning
whatever is left, whatever
happens to be sturdier
than your personal passion —
It was not meant
to last forever in the real world.
But why admit that, when you can go on
doing what you always do,
mourning and laying blame,
always the two together.
I don’t need your praise
to survive. I was here first,
before you were here, before
you ever planted a garden.
And I’ll be here when only the sun and moon
are left, and the sea, and the wide field.
I will constitute the field.
Что-то
приходит в мир нежеланным,
вызывая сущий хаос, —
если так сильно меня ненавидите,
не утруждайтесь давать мне
имя: вам что, нужно
новое оскорбление
в своем языке, новый
способ обвинить
во всем один род, —
мы знаем,
если молиться
одному богу, то хватит всего
одного врага:
враг – не я.
Просто уловка, чтобы не замечать
происходящего
прямо здесь, на этом ложе,
небольшой образец
неудачи. Один из ваших драгоценных цветов
умирает здесь почти ежедневно,
и вы не успокоитесь, пока
не выявите причину,
вернее то, что оказалось
сильней
вашей страсти, —
и это не должно было
продолжаться вечно в реальном мире.
Но зачем это признавать, если можно
и дальше
делать то же, что и всегда,
оплакивая и обвиняя
одновременно.
Мне не нужна ваша похвала,
чтобы выжить. Я была здесь сначала,
еще до вас, до
того, как вы разбили сад.
И пребуду здесь, когда останутся лишь
солнце
и луна,
море и широкое поле.
Я стану полем сама.
Trapped in the earth,
wouldn’t you too want to go
to heaven? I live
in a lady’s garden. Forgive me, lady;
longing has taken my grace. I am
not what you wanted. But
as men and women seem
to desire each other, I too desire
knowledge of paradise – and now
your grief, a naked stem
reaching the porch window.
And at the end, what? A small blue flower
like a star. Never
to leave the world! Is this
not what your tears mean?
Запертый в земле,
разве и ты не хотел попасть
на небеса? Я живу
в саду одной дамы. Простите меня, мадам:
тоска лишила меня благодати. Я
не тот, кто вам нужен. Но
как мужчины и женщины, очевидно,
желают друг друга, я тоже желаю
познать рай – а теперь и
твое горе, голый стебель,
дотянувшийся до окна веранды.
А что в конце? Маленький синий цветок,
словно звезда. Никогда
не покидать этот мир! Разве
не об этом ты плачешь?
You want to know how I spend my time?
I walk the front lawn, pretending
to be weeding. You ought to know
I’m never weeding, on my knees, pulling
clumps of clover from the flower beds: in fact
I’m looking for courage, for some evidence
my life will change, though
it takes forever, checking
each clump for the symbolic
leaf, and soon the summer is ending, already
the leaves turning, always the sick trees
going first, the dying turning
brilliant yellow, while a few dark birds perform
their curfew of music. You want to see my hands?
As empty now as at the first note.
Or was the point always
to continue without a sign?
Хочешь знать, как я провожу время?
Гуляю по лужайке перед домом, делая вид, что
полю сорняки. Ты должна знать,
что я никогда не полю, стоя на коленях,
выдергивая
пучки клевера из клумб: в сущности,
я набираюсь мужества, ищу доказательство,
что моя жизнь изменится,
и пусть это займет целую вечность, я проверяю
каждый пучок,
а лето скоро закончится, уже
листья жухнут, сперва у больных
деревьев, умирание становится
ослепительным, и стайка темных птиц
исполняет
музыку комендантского часа. Хочешь увидеть
мои руки?
Такие же пустые, как и при первой ноте.
Или всегда имело смысл
продолжать без подсказки?
What is my heart to you
that you must break it over and over
like a plantsman testing
his new species? Practice
on something else: how can I live
in colonies, as you prefer, if you impose
a quarantine of affliction, dividing me
from healthy members of
my own tribe: you do not do this
in the garden, segregate
the sick rose; you let it wave its sociable
infested leaves in
the faces of the other roses, and the tiny aphids
leap from plant to plant, proving yet again
I am the lowest of your creatures, following
the thriving aphid and the trailing rose – Father,
as agent of my solitude, alleviate
at least my guilt; lift
the stigma of isolation, unless
it is your plan to make me
sound forever again, as I was
sound and whole in my mistaken childhood,
or if not then, under the light weight
of my mother’s heart, or if not then,
in dream, first
being that would never die.
Что тебе в сердце моем,
если ты разбиваешь его снова и снова,
как садовод, пробующий
новый сорт? Практикуйся
в чем-то другом: как я могу жить
в твоих излюбленных колониях, если ты вводишь
карантин страданий, отделяя меня
от здоровых членов
моего рода: ты не делаешь так
в саду, отделяя
больную розу, а ты позволяешь ей развеваться
общительными
пораженными листьями
на виду у других роз, и крошечная тля
прыгает с одной на другую, еще раз доказывая,
что я низшее из созданий,
вслед за процветающей тлей и стелющейся
розой – Отче,
доверенный моего одиночества, облегчи
хоть мою вину, сними
клеймо одиночества, если
ты не замыслил создать меня вновь
навеки здоровой, целой и невредимой,
как в ошибочном детстве,
ну, или под легким весом материнского
сердца, ну, или во сне – первое существо,
что никогда не умрет.
Like a protected heart,
the blood-red
flower of the wild rose begins
to open on the lowest branch,
supported by the netted
mass of a large shrub:
it blooms against the dark
which is the heart’s constant
backdrop, while flowers
higher up have wilted or rotted;
to survive
adversity merely
deepens its color. But John
objects, he thinks
if this were not a poem but
an actual garden, then
the red rose would be
required to resemble
nothing else, neither
another flower nor
the shadowy heart, at
earth level pulsing
half maroon, half crimson.
Словно незащищенное сердце,
кроваво-красный
цветок дикой розы
раскрывается на нижней ветке,
что опирается на сетчатую
массу большого кустарника:
он цветет на фоне тьмы —
постоянной
декорации сердца, а верхние
цветы завяли или же сгнили;
пережитые
невзгоды лишь
делают их темней. Но Джон
не согласен, он думает,
будь это не стихи, а
настоящий сад,
красная роза
не должна бы напоминать
больше ничего – ни
другой цветок, ни
затененное сердце,
что пульсирует у земли
полубордовым, полумалиновым.
What are you saying? That you want
eternal life? Are your thoughts really
as compelling as all that? Certainly
you don’t look at us, don’t listen to us,
on your skin
stain of sun, dust
of yellow buttercups: I’m talking
to you, you staring through
bars of high grass shaking
your little rattle – O
the soul! the soul! Is it enough
only to look inward? Contempt
for humanity is one thing, but why
disdain the expansive
field, your gaze rising over the clear heads
of the wild buttercups into what? Your poor
idea of heaven: absence
of change. Better than earth? How
would you know, who are neither
here nor there, standing in our midst?
О чем вы говорите? Что хотите
вечно жить? Вправду ли ваши мысли
так уж назойливы? Конечно,
вы не смотрите на нас, не слушаете нас,
на вашей коже
солнечные зайчики, пыльца
желтых лютиков: я говорю
с вами, а вы смотрите сквозь
прутья высокой травы, потрясая
своей погремушкой —
душа! душа! Достаточно ли
просто заглядывать внутрь? Презрение
к человечеству – это одно, но зачем
презирать огромное
поле, когда ваши взгляды поднимаются
над светлыми головками диких лютиков?
Ваше жалкое
понятие рая: отсутствие
перемен. Лучше, чем на земле? Откуда
вам знать, если вы не здесь и
не там, а стоите средь нас?
The great thing
is not having
a mind. Feelings:
oh, I have those; they
govern me. I have
a lord in heaven
called the sun, and open
for him, showing him
the fire of my own heart, fire
like his presence.
What could such glory be
if not a heart? Oh my brothers and sisters,
were you like me once, long ago,
before you were human? Did you
permit yourselves
to open once, who would never
open again? Because in truth
I am speaking now
the way you do. I speak
because I am shattered.
Здóрово
ни о чем
не думать. Чувства —
они-то есть и
управляют мной. У меня
Господь на небесах,
зовется солнцем, и я открываю
ему огонь моего сердца,
подобный его присутствию.
Что может еще так сиять,
как не сердце? О братья и сестры,
вы были такими, как я, когда-то давно,
прежде, чем стали людьми?
Позволяли ль себе
открыться хоть раз, чтобы больше
не открываться? Ведь, по правде,
я говорю сейчас
так же, как вы. Я говорю,
потому что сломлен.
What is dispersed
among us, which you call
the sign of blessedness
although it is, like us,
a weed, a thing
to be rooted out —
by what logic
do you hoard
a single tendril
of something you want
dead?
If there is any presence among us
so powerful, should it not
multiply, in service
of the adored garden?
You should be asking
these questions yourself,
not leaving them
to your victims. You should know
that when you swagger among us
I hear two voices speaking,
one your spirit, one
the acts of your hands.
Рассеянное
средь нас ты называешь
признаком благословения,
хотя это, как и мы,
сорняк,
и его нужно выкорчевать —
по какой такой логике
ты хранишь
каждый усик
того, кого хочешь
убить?
Если есть среди нас что-то
настолько могучее, не должно ли оно
умножиться ради
обожаемого тобою сада?
Ты должен задавать
эти вопросы сам,
а не оставлять их
своим жертвам. Ты должен знать,
что, когда ты расхаживаешь средь нас,
я слышу два голоса:
один – твоего духа, другой —
деяний рук твоих.
Not the sun merely but the earth
itself shines, white fire
leaping from the showy mountains
and the flat road
shimmering in early morning: is this
for us only, to induce
response, or are you
stirred also, helpless
to control yourself
in earth’s presence – I am ashamed
at what I thought you were,
distant from us, regarding us
as an experiment: it is
a bitter thing to be
the disposable animal,
a bitter thing. Dear friend,
dear trembling partner, what
surprises you most in what you feel,
earth’s radiance or your own delight?
For me, always
the delight is the surprise.
Не только солнце, но и сама
земля сияет, белый огонь
спрыгивает с заснеженных гор,
а ровная дорога
мерцает ранним утром: разве это
только для нас, чтобы вызвать
реакцию, или ты
тоже взволнован, не способен
взять себя в руки в присутствии
земли – мне стыдно,
что я думала, ты
где-то далеко, считаешь
нас экспериментом:
как же горестно-прегорестно
быть одноразовым
животным. Дорогой друг,
дорогой трепетный партнер,
какие чувства тебя больше удивляют —
сияние земли или собственный восторг?
Меня всегда
удивляет восторг.
Where one finishes, the other begins.
On top, a band of blue; underneath,
a band of green and gold, green and deep rose.
John stands at the horizon: he wants
both at once, he wants
everything at once.
The extremes are easy. Only
the middle is a puzzle. Midsummer —
everything is possible.
Meaning: never again will life end.
How can I leave my husband
standing in the garden
dreaming this sort of thing, holding
his rake, triumphantly
preparing to announce this discovery
as the fire of the summer sun
truly does stall
being entirely contained by
the burning maples
at the garden’s border.
Где один заканчивает, другой начинает.
Синяя полоса вверху, а внизу —
золотисто-зеленая и зеленовато-розовая.
Джон стоит на горизонте: он хочет
и того и другого, хочет
всего сразу.
Крайности – это легко. Лишь
середина загадочна. Середина лета —
возможно все.
Значит, жизнь не кончится никогда.
Как я могу оставить мужа
в саду
мечтать о подобном, держать
грабли, торжествующе
готовясь объявить об этом открытии,
пока огонь летнего солнца
и впрямь замирает,
полностью сдерживаемый
горящими кленами
на окраине сада.
I wanted to stay as I was,
still as the world is never still,
not in midsummer but the moment before
the first flower forms, the moment
nothing is as yet past —
not midsummer, the intoxicant,
but late spring, the grass not yet
high at the edge of the garden, the early tulips
beginning to open —
like a child hovering in a doorway, watching the others,
the ones who go first,
a tense cluster of limbs, alert to
the failures of others, the public falterings
with a child’s fierce confidence of imminent power
preparing to defeat
these weaknesses, to succumb
to nothing, the time directly
prior to flowering, the epoch of mastery
before the appearance of the gift,
before possession.
Я хотела б остаться такой, как была,
неподвижной, каким мир не бывает,
не в середине лета, а за миг до того,
как появится первый цветок, за миг до того,
как что-то уже пройдет —
не пьянящая середина лета,
а поздняя весна: трава
на краю сада еще невысока, ранние тюльпаны
лишь начинают распускаться —
словно ребенок, застывший в дверях,
наблюдающий за другими,
за теми, кто идет первым,
тугой пучок конечностей, внимательный к
чужим неудачам, прилюдным запинкам
с детской уверенностью в грядущей власти,
готовясь победить
эти слабости, ничему
не уступать,
как раз накануне
цветенья, поры господства,
до появления дара,
до обладания.
How can I help you when you all want
different things – sunlight and shadow,
moist darkness, dry heat —
Listen to yourselves, vying with one another —
And you wonder
why I despair of you,
you think something could fuse you into a whole —
the still air of high summer
tangled with a thousand voices
each calling out
some need, some absolute
and in that name continually
strangling each other
in the open field —
For what? For space and air?
The privilege of being
single in the eyes of heaven?
You were not intended
to be unique. You were
my embodiment, all diversity
not what you think you see
searching the bright sky over the field,
your incidental souls
fixed like telescopes on some
enlargement of yourselves —
Why would I make you if I meant
to limit myself
to the ascendant sign,
the star, the fire, the fury?
Как я могу помочь, когда все вы хотите
разного – солнечного света или же тени,
влажной тьмы или сухого тепла —
Прислушайтесь-ка к себе, соперничая друг с другом, —
И вы еще удивляетесь,
почему я от вас в отчаянии,
вы думаете, что-то может свести вас воедино —
неподвижный воздух в разгар лета,
спутанный с тысячью голосов,
и каждый взывает
о какой-то потребности, некоем абсолюте,
и во имя этого они
непрерывно душат друг друга
в чистом поле —
Ради чего? Ради пространства и воздуха?
Привилегии быть
единственным в глазах небес?
Вы не должны
были быть уникальными. Вы были
моим воплощением, всем разнообразием,
не тем, что вы, по-вашему, видите,
исследуя яркое небо над полем,
ваши случайные души
направлены, как телескопы, на некое
продолжение вас самих —
Зачем мне вас создавать, если бы я хотел
ограничиться
асцендентом,
звездою, огнем, яростью?
Once I believed in you; I planted a fig tree.
Here, in Vermont, country
of no summer. It was a test: if the tree lived,
it would mean you existed.
By this logic, you do not exist. Or you exist
exclusively in warmer climates,
in fervent Sicily and Mexico and California,
where are grown the unimaginable
apricot and fragile peach. Perhaps
they see your face in Sicily; here, we barely see
the hem of your garment. I have to discipline myself
to share with John and Noah the tomato crop.
If there is justice in some other world, those
like myself, whom nature forces
into lives of abstinence, should get
the lion’s share of all things, all
objects of hunger, greed being
praise of you. And no one praises
more intensely than I, with more
painfully checked desire, or more deserves
to sit at your right hand, if it exists, partaking
of the perishable, the immortal fig,
which does not travel.