Он скитался по суровым горам Апуримака, Луканаса и Аякучо, избегая дорог и деревень, питался травами, по ночам вместе с вискачами,[17] укрывался от ледяного ветра в пещерах. Когда на него наткнулись пастухи, он был еле жив – кожа да кости, да дикие от голода и страха глаза. Несколько пригоршней моте[18] кусок вяленого мяса и глоток чичи оживили его. Пастухи взяли его с собой в Аукипату – в свою общину, издавна владевшую землей в горах, где выпасали свои стада и обрабатывали несколько участков, на которых с трудом выращивали мелкий черноватый картофель и рахитичные ольюко.[19]
Педрито прижился в Аукипате, ему разрешили там остаться. И в этой деревне, как раньше в городе, его простота и услужливость снискали ему всеобщую приязнь. Его молчание, неизменная улыбка, постоянная готовность выполнить все, о чем попросят, сам его вид – а был он тогда похож на выходца с того света – все это создавало вокруг него своеобразный ореол святости. Индейцы относились к нему с уважением и соблюдали некоторую дистанцию, понимая, что, хотя он и разделял с ними их заботы и радости, он все-таки не такой, как они.
А спустя некоторое время – Педрито не смог бы определить когда, потому что для него время текло иначе, – в индейскую общину зачастили чужие люди. Они приходили, уходили, возвращались снова; наконец состоялся многочасовой совет общины, на котором обсуждались предложения чужаков. Их одежда воскресила в памяти Педрито смутные воспоминания: что-то похожее он видел раньше, в своей прежней жизни. Пришельцы объясняли на совете варайокам,[20] что правительство решило создать в этих местах заповедник викуний,[21] что он ни в коем случае не распространится на принадлежащие общине земли и, более того, это будет выгодно Аукипате, поскольку общинники смогут продавать свои изделия и продукты туристам, которые станут приезжать сюда полюбоваться на животных.
Тогда же наняли одну семью охранять викуний, которых вскоре стали привозить на затерявшееся в горах плоскогорье между реками Тамбо-Кемадо и Сан-Хуан, на расстоянии дневного перехода от Аукипаты. На этом плоскогорье рос ичу,[22] имелись небольшие озера, а в окружающих горах были удобные пещеры, и викуньи там быстро осваивались. Их привозили в грузовиках из отдаленных районов Кордильеры и выгружали у развилки дорог на Сан-Хуан, Луканас и Пукио, оттуда аукипатские пастухи перегоняли их в заповедник. Педрито Тиноко ушел жить к охранникам. Он помогал им строить дом, вскапывать делянку под картофель, сооружать загон для кроликов. Охранникам пообещали, что их будут снабжать продовольствием, помогут обустроить дом, будут регулярно выплачивать зарплату. И действительно, время от времени кто-нибудь из руководства заповедника приезжал к ним на красном пикапе. Им выдавали деньги и провизию, расспрашивали, как идут дела. Но потом наведываться стали реже, а там и вовсе перестали. Охранники еще долго ждали, когда о них вспомнят, но так ничего и не дождались, собрали пожитки и вернулись в Аукипату. А Педрито Тиноко остался с викуньями.
Он подружился с этими изящными и нежными животными. Никогда у него не было таких сердечных отношений с себе подобными. Целыми днями он с трепетным вниманием наблюдал за ними, любовался их движениями, угадывал привычки, разгадывал игры. Он смеялся, глядя, как они резвятся, покусывая друг друга, прыгая в перестоявшей траве, грустил, когда, бывало, викунья срывалась со склона и ломала себе ноги или истекала кровью после неудачных родов. И викуньи, естественно, вскоре признали его, как раньше его признавали абанкайцы, а потом индейцы Аукипаты. Они чувствовали его доброту, он стал для них своим. Завидя его, они не разбегались в страхе, а ждали, когда он приблизится, и нередко какая-нибудь игрунья вытягивала ему навстречу шею, прося потрепать ей ушки, почесать спину и брюшко или потереть нос – это им нравилось больше всего. И даже самцы во время гона, когда они становились свирепыми и никого не подпускали к своим стайкам из четырех-пяти самочек, даже они позволяли Педрито поиграть с ними, правда, не спуская с него настороженных глаз, готовые в любую минуту вмешаться, если что-то их встревожит.
Однажды в заповеднике появились незнакомые люди. Они приехали откуда-то издалека, говорили не на кечуа и не на испанском, а на совсем незнакомом языке, звуки которого казались Педрито такими же странными, как сапоги, куртки, шарфы и шляпы незнакомцев. Они совершали длительные прогулки, изучая викуний, фотографируя их. Однако подойти к ним поближе им не удавалось. Несмотря на все усилия Педрито, викуньи не давали к себе приблизиться. Педрито разместил этих людей у себя в доме, обслуживал их, а они, уезжая, оставили ему несколько банок консервов и немного денег.
За исключением этого посещения, ничто больше не нарушало привычного течения жизни Педрито Тиноко, подчиненного ритму перемен в окружающей природе – чередованию вечерних и ночных дождей и беспощадного дневного солнца. Он ставил силки на вискачей, но питался главным образом картошкой, которую выращивал на маленьком огородике, да иногда, если повезет на охоте, мясом кролика. А еще он засаливал и вялил мясо павших викуний. Время от времени он спускался в долину, когда там проходила ярмарка, чтобы обменять немного картофеля и ольюко на соль и кулек коки. Как-то раз пастухи-общинники поднялись со своим стадом к самой границе заповедника. Они остановились на отдых в домике Педрито Тиноко и рассказали ему о последних новостях Аукипаты. Он слушал их с напряженным вниманием, стараясь вспомнить, о чем и о ком они говорят. Их рассказы оживили в нем забытые картины, образы, неясные воспоминания о другом мире, о каком-то другом человеке – себе самом, каким он был раньше. Но он, как ни старался, не смог понять главного: что в той, другой жизни все перевернулось, что на людей пало проклятие и они убивают друг друга.
А ночью разразилась страшная гроза с крупным градом. Такие грозы очень опасны для молодых животных. Поэтому Педрито Тиноко взял в дом несколько викуний, которые, как ему казалось, могли погибнуть от холода или от удара молнии, он накрыл их своим пончо, оберегая от сочившейся сквозь щелястый потолок воды, и не выпускал до утра. Он заснул, когда утихла гроза. А вскоре его разбудили голоса. Он вышел из дома – и увидел их. Человек, наверное, двадцать. Еще никогда в заповеднике не бывало такого количества людей. Мужчины, женщины, подростки, дети. В его голове всплыли какие-то путаные сцены из жизни в казарме. Очевидно, потому, что эти люди были вооружены. Автоматами, ружьями, ножами. Но одеты они были не как солдаты. Они развели костер и принялись готовить еду. Он приветствовал их широкой – во все свое простодушное лицо – улыбкой и несколько раз поклонился в знак уважения.
Они заговорили с ним, сначала на кечуа, потом на испанском:
– Ты не должен кланяться нам, угодничать. Не должен держаться с нами так, будто мы твои господа. Мы все равны. Мы такие же, как ты.
Все это ему сказал юноша с твердым взглядом и суровым лицом, на котором застыла гримаса страдания и ненависти. Он был почти ребенок. Может, он из-за меня такой, подумал Педрито Тиноко. Может, я сделал что-то не так, обидел его? Желая загладить возможную вину, он бросился в дом, вынес сумку с картошкой и несколькими кусками вяленого мяса. И, низко поклонившись, предложил все это молодому человеку.
– Ты что, не умеешь говорить? – спросила его одна из девушек.
– Это он здесь разучился говорить, – заметил другой юноша, оглядывая его с головы до ног. – В эту глушь никто не заглядывает. Ты хоть понимаешь, о чем мы тут с тобой толкуем?
Педрито Тиноко изо всех сил старался не пропустить ни одного слова и, главное, догадаться, как им угодить. Они расспрашивали его о викуньях. И докуда доходит заповедник в ту сторону и в эту, куда викуньи ходят на водопой, где спят. Жестикулируя, повторяя каждое слово по два, три раза, а то и по десять раз, они втолковывали ему, что он должен проводить их к викуньям и помочь собрать их в отару. А Педрито, подпрыгивая, изображал животных, убегающих от ливня, – объяснял, что викуньи сейчас в пещерах. Викуньи провели там всю ночь, сбившись в кучу, согревали друг друга, вздрагивая при каждом ударе грома и вспышке молнии. Он хорошо знал это, ведь он не раз проводил там с ними долгие часы, обнимая их, чувствуя их страх, дрожа, как и они, и повторяя горловые звуки, которыми викуньи разговаривают друг с другом.
– Они в тех горах, – догадался наконец кто-то из пришедших. – Они там спят.
– Веди нас туда, – приказал юноша с твердым взглядом. – Будешь с нами, внесешь свой вклад в общее дело.
И Педрито пошел впереди, повел этих людей самой короткой дорогой к горам. Небо уже очистилось от туч, заголубело, солнце позолотило вершины темной цепи гор. Во влажном воздухе разливался запах прелой травы и мокрой земли, терпкий запах, от которого у Педрито веселело на душе. Он жадно вдыхал этот аромат земли, воды и корней, очищающий мир после грозы и успокаивающий тех, кто, попав в грозу, вздрагивал от раскатов грома, думая в страхе, что наступает конец света.
Они шли довольно долго: земля раскисла, и ноги утопали в грязи по щиколотку. Им пришлось снять ботинки, тапочки, охоты. Не видел ли он здесь солдат или полицейских?
– Он не понимает, – догадался кто-то. – Блаженный.
– Понимать-то понимает, да сказать ничего не может, – поправил другой. – Он тут живет совсем один, вокруг только викуньи. Ну и одичал.
Когда они, прыгая через лужи, размахивая руками, подталкивая друг друга, пихаясь и строя рожи, добрались до подножья горы, Тиноко знаками объяснил, что надо укрыться в зарослях ичу, чтобы не спугнуть викуний. Не разговаривать и не шевелиться. У викуний тонкий слух и острое зрение, они недоверчивы и пугливы и начинают дрожать от одного только запаха незнакомого человека.
– Подождем здесь, всем затаиться, ни звука! – приказал юноша-ребенок с жестким взглядом. – Рассредоточиться без шума!
Педрито Тиноко наблюдал, как они останавливаются, расходятся веером, все дальше друг от друга, залегают в ичу.
Когда все устроились и наступила полная тишина, он крадучись направился к пещерам. Заглянув еще издали внутрь, различил в полумраке, как блестят глаза викуний. Те, что были у самого входа, на страже, следили, как он приближался. Они всматривались в него, навострив уши, и шевелили холодными носами, пытаясь уловить знакомый запах, тот, в котором не таилось никакой угрозы ни самцам, ни самкам, ни детенышам. Педрито двигался все медленнее, все осторожнее, чтобы чуткие животные не уловили его волнения. Он начал потихоньку цокать языком, как это делают викуньи, это был их язык, он выучил его и умел разговаривать с ними. Неожиданно у самых ног мелькнула серая тень: вискача! Он поднял было пращу, чтобы метнуть камень, но удержался, не желая вспугнуть викуний. А спиной он ощущал взгляды этих пришлых людей.
Викуньи начали выходить, но не одна за другой, как обычно, а семьями. Самец со своими четырьмя или пятью самками, матери с детенышами, жавшимися к их ногам. Они втягивали носами влажный воздух, обнюхивали размытую дождем землю, размокшие жухлые былинки и сочную зеленую траву, которую уже подсушивало солнце и которую скоро они начнут есть. Они поворачивали головы направо и налево, смотрели вверх и вниз, прядали ушами, то и дело вздрагивали: пугливость была главной отличительной чертой их натуры. Педрито стоял среди них, они терлись о него, ждали, когда он погладит их теплые уши или почешет, запустив пальцы в густую мягкую шерсть.
Когда раздались первые выстрелы, он подумал, что это гром, что где-то вдали начинается новая гроза. Но тут же увидел, как полыхнул ужас в глазах толпившихся около него викуний, как они бросились врассыпную, сталкиваясь, спотыкаясь, падая, как они мечутся, ослепленные страхом, не зная, то ли убегать в поле, то ли возвращаться в пещеры. Он видел, как викуньи, вышедшие первыми, валятся со стоном на землю, как хлещет кровь из развороченных пулями спин и боков, увидел раздробленные кости, выбитые глаза, порванные уши. Одни викуньи, упав, поднимались и снова падали, другие сразу же замирали, цепенели, вытянув шеи, будто хотели взмыть в воздух и улететь. Самки, низко опустив головы, облизывали своих изуродованных детенышей. Он смотрел ошеломленно, силясь понять, что происходит, крутил головой из стороны в сторону, его глаза были широко открыты, губы дрожали, уши болели от выстрелов и криков самок, куда более страшных, чем при родах.
– Не заденьте его! – кричал время от времени мальчик-мужчина своим людям. – Осторожно! Осторожно!
Не обращая внимания на выстрелы, некоторые из них выбегали вперед, под пули, ловить убегающих викуний. Они отрезали им путь, окружали и приканчивали ударами ножей и прикладов. Педрито Тиноко наконец очнулся. Он начал выкрикивать что-то нечленораздельное, прыгать, размахивать руками, как ветряная мельница. Он метался из стороны в сторону, становился между викуньями и стрелявшими, голосом, глазами, руками заклиная убийц остановиться. Но те не обращали на него внимания. Они продолжали стрелять и гоняться за уцелевшими животными, которые неслись по склону горы к полю. Подбежав к мальчику-мужчине, Педрито упал на колени и попытался поцеловать ему руку, но тот с яростью оттолкнул его:
– Не смей делать этого! Убирайся прочь!
– Это приказ, выполняй, – произнес кто-то рядом. – Идет война. Да тебе этого все равно не понять, бедолага.
– Плачь лучше по своим братьям, по тем, кто страдает, – сочувственно посоветовала ему одна из девушек. – Плакать надо по убитым и замученным людям. По тем, кто попал в тюрьму, по мученикам, которые жертвуют своей жизнью.
Но Педрито продолжал просить, он подбегал то к одному, то к другому, падал на колени, ловил их руки.
– Имей хоть немного гордости, – говорили ему. – Не распускай нюни. Думай лучше о себе, а не об этих викуньях.
Они все стреляли и стреляли, ловили убегавших животных, добивали их. Бойне, казалось, не будет конца. Кто-то взорвал динамитный патрон, и два детеныша, тихо стоявших около убитой матери, взлетели, растерзанные, на воздух. Пахло порохом. У Педрито Тиноко уже не было сил плакать. Он бросился ничком на землю, потом перевернулся на спину и так лежал, переводя взгляд с одного на другого, не в силах осознать до конца, что же все-таки происходит. Вскоре к нему подошел юноша с суровым лицом.
– Нам вовсе не нравится делать то, что мы делаем, – мягко сказал он и положил руку на плечо Педрито. – Но есть приказ нашего руководства. Викуньи – ресурсы врага. Нашего и твоего. Ресурсы империализма. В стратегических планах мирового империализма нам, перуанцам, отведена такая роль: выращивать викуний. Чтобы приезжие ученые изучали их, а туристы фотографировали. И ты, например, значишь для империалистов куда меньше, чем эти животные.
– Шел бы ты, добрый человек, отсюда, – принялась уговаривать его на кечуа другая девушка. – Скоро сюда нагрянет полиция, придут солдаты. Не уйдешь – будут тебя бить ногами, отрежут твой мужской прибор, а потом пустят пулю в лоб. – Она обняла его. – Уходи-ка подальше, как можно дальше.
– Может быть, потом ты поймешь то, что не понимаешь сейчас, – снова заговорил с ним мальчик-мужчина. Он курил сигарету и рассматривал убитых викуний. – Идет война, и никто не может сказать, что она его не касается. Она касается всех, включая немых, глухих и блаженных. Война, чтобы покончить с неравенством, чтобы никто не становился на колени, не целовал другому руки и ноги.
Они провели там остаток дня и ночь. Педрито Тиноко видел, как они готовили еду, как дозорные поднимались по склону, чтобы сверху следить за дорогой. Спали они в пещерах, завернувшись в одеяла и пончо, плотно прижавшись друг к другу, совсем как викуньи. На следующее утро они ушли, посоветовав ему на прощанье не задерживаться тут, если он не хочет, чтобы его убили солдаты, а он так и остался лежать на земле, все на том же месте, обратив к небу мокрое от росы лицо, среди мертвых викуний, над которыми уже пировали охочие до падали птицы и звери.
– Сколько тебе лет? – неожиданно спросила она.
– Мне тоже любопытно узнать, – оживился Литума. – Ты никогда мне не говорил этого. Сколько тебе лет, Томасито?
Задремавший было Карреньо враз очнулся от вопроса женщины. Уже не трясло, как раньше, но мотор гудел надсадно, словно готов был взорваться на любом крутом повороте этого тягучего подъема. Они все еще поднимались на Кордильеру, по обеим сторонам дороги стоял мачтовый лес, но некоторые склоны были голые до самого дна ущелья, где бурлила Уальяга. Они сидели между мешками и прикрытыми кусками целлофана ящиками с манго, сливами и чиримоей в кузове старенького грузовичка, у которого даже не было брезентового верха для защиты от дождя. Правда, за то время, что они поднимались в горы, удаляясь от сельвы в сторону Уануко, на них не упало ни капли. Чем выше они поднимались, тем холодней становился воздух. Небо кипело звездами.
– Господи, прежде чем меня убьют, дай мне поиметь женщину, – молитвенно произнес Литума. – Хоть еще один-единственный раз. Ведь с тех пор как я приехал в Наккос, я живу как евнух, разъедрена мать. А твои рассказы о пьюранке меня вконец распалили, Томасито.
– Да у него, поди, еще молоко на губах не обсохло, – помолчав, заметила женщина, словно разговаривая сама с собой. – А поэтому, хоть ты и имеешь дело с грабителями и убийцами, ничего-то ты ни о чем не знаешь, Карреньо. Ведь тебя так зовут, да? Толстяк тебя называл Карреньито.
– Знакомые женщины были всегда такие жалкие, забитые, а эта – совсем другое дело: ей палец в рот не клади! – восторженно произнес помощник Литумы. – Едва она в Тинго-Марии оправилась от страха – а страх у нее прошел очень быстро, – как сразу же взяла все в свои руки. Я хочу сказать, начала действовать раньше меня. Это ведь она договорилась с водителем грузовика, чтобы он довез нас до Уануко, причем за половину цены, которую тот запросил. Торговалась с ним на равных.
– Извини, что перебиваю тебя, Томасито, только сдается мне, что этой ночью на нас нападут, – сказал Литума. – Я так и вижу, будто они спускаются с вершины. А ты не чувствуешь ничего подозрительного снаружи? Давай поднимемся, взглянем.
– Мне двадцать три года, – ответил он. – Я знаю все, что мне нужно знать.
– А того вот не знаешь, что иногда приходится проделывать разные штучки, чтобы угодить мужчине, – обидчиво возразила она. – Хочешь я тебе расскажу такие вещи, что тебя вывернет наизнанку? А, Томасито?
– Не беспокойтесь, господин капрал. У меня хороший слух. Клянусь вам, там никого нет.
Парень и женщина, стиснутые мешками и ящиками с фруктами, тесно прижимались друг к другу. В ночном воздухе сильнее чувствовался запах манго. Стрекотание насекомых заглушало рокот и завывания мотора. Не было больше слышно ни хруста хвороста под колесами, ни клокотания реки.
– Грузовик подпрыгивал на ухабах, и нас бросало друг на друга, – вспоминал Томасито. – И каждый раз, когда ее тело касалось моего, я вздрагивал.
– Теперь это называется «Я вздрагивал»? – засмеялся Литума. – Раньше говорили «У меня вскакивал». Ты прав, ничего не слышно. А знаешь, когда я слушал тебя, у меня уже начал вставать, но из-за того, что померещился шорох за стенами, опять упал.
– Да ведь он меня бил не по-настоящему, – почти шепотом сказала женщина, и Карреньо даже разинул рот от удивления. – Ты решил, что он меня избивает, потому что слышал, как он ругался и как я умоляла его и плакала. Но ты не понял: это все была игра, чтобы возбудить его. Какой же ты еще наивный, Карреньито.
– Замолчи, или я высажу тебя из грузовика, – негодующе оборвал он женщину.
– Хорошо еще, что не сказал «Замолчи, а не то я тебе врежу» или «Замолчи, а то вышибу из тебя мозги», – насмешливо прокомментировал Литума. – Вот было бы забавно.
– Она мне именно так и ответила, господин капрал, ну и мы рассмеялись. Оба. Один громче другого. Остановимся – и снова начинаем.
– И правда было бы забавно, если бы я тебя ударил. Иногда у меня появляется такое желание, – признался парень. – Это когда ты начинаешь упрекать меня за то, что мне захотелось сделать доброе дело. А теперь я даже не знаю, что со мной будет.
– А со мной, со мной? – горячо подхватила она. – Ты хоть и наломал дров, но по крайней мере сделал то, что хотел. А я по твоей милости влипла в эту ужасную историю. Ты же не спросил меня, хочу я, чтобы ты вмешивался, или нет. За это убийство прикончат нас обоих. Скажут, что ты работаешь на полицию и что я твоя сообщница.
– Так она, выходит, не знала, что ты полицейский? – удивился Литума.
– Я даже не знаю, как тебя зовут, – спохватился Томас.
Наступила тишина: мотор заглох. Но через минуту снова зафыркал, загудел. Высоко вверху Томас увидел огоньки. Наверное, самолет.
– Мерседес.
– Это твое настоящее имя?
– Другого у меня нет, – рассердилась она. – И еще, к твоему сведению: я не проститутка. Я была его подружкой. Он вытащил меня из одного шоу.
– Из «Василона», это ночной ресторанчик в центре Лимы, – пояснил помощник Литумы. – Она была у него одной из многих. У Борова был целый набор любовниц, только Искариоте знал пятерых.
– Эх, мне бы на его место, – вздохнул Литума. – Это же надо – целых пять! Ведь он, получается, мог менять бабу каждый день, как трусы или рубашку. А мы с тобой здесь на голодном пайке, Томасито.
– У меня вся спина разламывалась, – продолжал Карреньо, опьяненный воспоминаниями. – Мы не смогли уговорить водителя взять нас в кабину, он боялся, что мы на него нападем, а в кузове нас трясло нещадно. Я все думал о том, что мне сказала Мерседес, и меня брало сомнение. Правда ли, что ее рыдания и причитания были только представлением, игрой, которая должна была возбудить Борова? Что вы об этом думаете, господин капрал?
– Не знаю, что тебе сказать, Томасито. Возможно, это и вправду был театр. Он делал вид, что бьет ее, она притворялась, что плачет, у него тогда вставал, и он заделывал ей. Говорят, есть такие типы.
– Ну это уж какое-то свинство, – пробормотал Карреньо. – Грязный Боров. И хорошо, что подох. Туда ему и дорога.
– Но ты, несмотря на это, влюбился в Мерседес. А любовь все осложняет, Томасито.
– Мне ли не знать, – сокрушенно вздохнул молодой полицейский. – Если бы я не влюбился, разве сидел бы я сейчас в этой забытой Богом пуне, дожидаясь, когда соизволят прийти эти паршивые фанатики, чтобы пристукнуть нас.
– Ты ничего не слышишь? – насторожился Литума. – Пойду взгляну на всякий случай. – Он поднялся, взял револьвер и, приоткрыв дверь, выглянул наружу. Посмотрел по сторонам и, посмеиваясь, вернулся на свою раскладушку. – Нет, это не они. Знаешь, мне сейчас в лунном свете померещилось, что я вижу немого, будто он тащит что-то.
Что со мной теперь станется? Лучше не думать об этом. Податься в Лиму, а там видно будет. Как покажется он на глаза своему крестному после всего случившегося? Это самое тяжелое. Тот вел себя как порядочный человек по отношению к тебе. А как ты ему отплатил? Тут, Карреньо, ты уж действительно, что называется, вляпался. Крепко вляпался, но теперь это тоже не важно. Теперь, подпрыгивая на выбоинах и касаясь ее, он чувствовал себя лучше, чем в Тинго-Марии, когда, дрожа и задыхаясь, слушал, что происходит за стеной. Значит, все эти крики, стоны, мольбы, эти удары и угрозы были представлением? Притворством? А вдруг нет?
– Я ни о чем не жалею, господин капрал, поверьте. Что случилось, то случилось. Но все дело в том, что я, как вы уже догадались, влюбился в нее.
В конце концов их обоих сморил тяжелый сон, пропитанный сладким запахом манго. Мерседес пыталась опереться головой о мешок, но из-за тряски у нее ничего не получалось. Карреньо слышал, как она недовольно ворчала, видел, как она ерзала, тщетно стараясь примоститься поудобнее.
– Давай-ка сделаем так. – Он старался говорить как можно небрежнее. – Отдохни сначала ты на моем плече, а потом я на твоем. Если мы не поспим хоть немного, приедем в Лиму полуживыми.
– Смотри-ка, дело принимает серьезный оборот, – отметил Литума. – Давай-давай, Томасито, рассказывай, как сорвал первый цветок.
– Ну, я тут же вытянул руку, приготовил ей уютное местечко. И она прильнула ко мне, положила голову мне на плечо.
– И у тебя, конечно, встал?
Парень и на этот раз пропустил его замечание мимо ушей.
– Я обнял ее. То есть подхватил, чтобы ей было удобней, – уточнил он. – Она была вся влажная. И я тоже. Ее волосы щекотали мне лицо, попадали в нос. Ее округлое бедро упиралось мне в ногу. А когда она говорила, то касалась губами моей груди – я чувствовал сквозь рубашку ее теплое дыхание.
– А у кого встает, так это у меня, мать твою… – сказал Литума. – Что мне теперь делать, Томасито? Отрезать его, что ли?
– А вы выйдите помочитесь, господин капрал. На свежем воздухе сразу опадет.
– Ты очень религиозный? Истовый католик? Ты не можешь примириться кое с какими вещами, которые происходят между мужчиной и женщиной? За такой грех ты его и убил, да, Карреньито?
– В общем, она была совсем близко – и я чувствовал себя счастливым. Я сидел молча, не шевелясь, слушал, как надрывается грузовичок, взбираясь все выше в Кордильеру, и еле удерживался от желания поцеловать ее.
– Ничего, что я тебя расспрашиваю? Просто я хочу понять, за что же все-таки ты убил его, и ничего другого мне не приходит в голову.
– Спи и не думай об этом, – мягко сказал парень. – Бери пример с меня. Я уж давно забыл о Борове и о Тинго-Марии. А религия здесь ни при чем.
Ночная темнота уже заволакивала горы, которые с каждым витком дороги становились все выше и выше. Но внизу, в расстилавшейся далеко позади сельве, у самого горизонта, еще виднелась белая полоска.
– Слышишь? Слышишь? – Литума рывком сел на раскладушке. – Бери пистолет, Томасито, кто-то спускается сверху, точно.