bannerbannerbanner
Аркадия

Лорен Грофф
Аркадия

Ханна приподнимается с постели, потягивается, берет Кроха на закорки и босиком, прыгая по мерзлой земле, выбегает во Двор пописать. В уборной пахнет мокрой ондатрой, но зато тепло, потому что нет ветра. Ханна чертыхается, когда видит, что на гвоздь для бумаги нанизаны глянцевые квадратики, вырезанные из журнала “Лайф”. Глянцевые – жесткие, холодные и царапаются, и от них еще зуд.

Когда они возвращаются, в Хлебовозке так сыро и зябко, что, кажется, тут еще холодней, чем на улице, а у кухонного стола стоит Реджина с буханкой хлеба. Повернувшись к ним, она легонько взмахивает рукой. Привет, говорит она.

Привет, говорит Ханна, опуская Кроха на пол. Он бежит к хлебу и отрывает кусок, погрызть. Крох спрятался, когда Ханна не забрала его на обед, и не ел с самого завтрака. Оголодал. Ханна садится на корточки, чтобы развести огонь в белой золе дровяной печи. Ароматная растопка, сосновые шишки.

Нам не хватало тебя сегодня в Пекарне, говорит Реджина. Я было собралась попросить тебя приготовить запеченные мюсли, ан – а тебя уж и нет. Черная корона из кос присыпана мукой, на скулах что-то сально блестит. Глаза крошечные и глубоко посажены, а брови похожи на вороньи крылья.

Мне нездоровилось, натянуто говорит Ханна, но, когда она подносит спичку к керосиновой лампе, видно, что лицо у нее вполне обычное. Не хотелось, чтобы кто-то еще заболел, и я решила пойти домой.

Угу, говорит Реджина. Хорошо. Но ты же понимаешь, все чинят Аркадия-дом, и в Пекарне, когда ты так поступаешь, остаемся только мы с Олли. И это нормально, если бы ты меня предупредила, а вот если мы рассчитываем на тебя, то, знаешь ли, бывает тяжеловато.

Прости, говорит Ханна. Завтра я буду там целый день.

Это не из-за того, что случилось осенью… начинает Реджина, но Ханна шикает, ее обрывая. Крох, подняв глаза, видит, что Реджина на него смотрит.

В самом деле? – говорит Реджина. Но ведь скрывать – это не в нашем духе, верно? Это вопрос жизни…

Он еще такой маленький, говорит Ханна. Мы скажем ему, когда придет время. Это наш выбор.

Но Хэнди говорит, что дети не принадлежат индивиду…

Это мое дитя, решительно говорит Ханна. Хэнди пусть говорит, что хочет. Будь у тебя свое, ты бы меня поняла.

Женщины отворачиваются друг от друга и берут со стола вещи, чтобы внимательно их рассмотреть: Ханна – спички, а Реджина – кофейник. Воздух насыщен тихим языком взрослых, который Кроху никогда не понять. Ну что ж, говорит Реджина и со стуком ставит кофейник на стол. Она подхватывает Кроха на руки, прищурившись, на него смотрит. Проследи-ка ты, Крох, за тем, чтобы твоя мама гребла добросовестно, говорит она. Бездельникам не место в Аркадии, верно?

Верно, шепчет он.

Когда за Реджиной щелкает дверь, Ханна говорит: Сука пронырливая.

Крох ждет, пока уляжется горечь в желудке, и только потом спрашивает: Что такое сука?

Собака-девочка, говорит Ханна, закусывает губу и надувает щеки.

А, говорит Крох. Домашние животные в Аркадии не разрешены. Крох не спрашивает о том, что он и так знает из книжек с картинками, но жаждет понять лучше: что такое собака и почему людям так хочется ее иметь. Джинси однажды три дня выкармливала крольчонка соевым молоком, но потом ее мать Кэролайн нашла его и заставила оставить в лесу. Джинси ревела и ревела, на что Кэролайн сказала, пожав плечами: Да ладно, Джин. Ты же знаешь, что личная собственность запрещена. А потом, неужели ты правда хочешь поработить ближнего?

Пети не был моим рабом, всхлипнула Джинси. Я любила его.

Пети вырастет в большого сильного кролика и, как ему и положено, будет скакать по лугам, твердо сказала Кэролайн. На следующий день верткого розового выкормыша не оказалось на той подстилке из листьев, на которой Джинси его оставила. Теперь дети устроили такую игру, они ищут в подлеске своего дружка. Часто кто-нибудь с криком несется к Детскому стаду в уверенности, что видел, как Пети мелькнул в зарослях ежевики, розовый, как ломоть сырого мяса, стремительный, чудесный и ласковый, их общий секрет.

* * *

В предрассветный час Ханна приносит Кроха в приземистую каменную Пекарню, так что просыпается он в углу на мешках с мукой. Жарко, на полках толстеют буханки. Плоть теста вызывает у Кроха голод, что-то теплое поднимается к его туманной со сна голове, и он ползет туда, где Ханна стоит, прислонившись бедром к мешалке, и разговаривает с Реджиной и Олли. Крох тянет Ханну вниз, она рассеянно наклоняется, он задирает ей футболку и ищет ртом ее грудь.

Ханна отстраняет сосок, опускает футболку, оправляет ее и легонько отводит рукой его щеку.

Нет, сынок, ты из этого уже вырос, говорит она и выпрямляется во весь рост.

Комната содрогается и плывет перед глазами Кроха. Олли бормочет что-то насчет того, что Астрид кормила своего Лейфа до восьми лет. Реджина тоже что-то бормочет и сует Кроху крендель. И Ханна им отвечает, но Крох из ее слов разбирает только “что-то что-то не могу”, таким вихрем огорчение воет в его ушах.

* * *

Когда темнеет так, что работать уже невмочь, Эйб приходит домой. Куртка его, комбинезон и рубашка – все в опилках. Он снимает перчатки, и видно, что руки его в старых и свежих царапинах. За ужином Ханна зевает. Крох и Эйб видят крошечного человечка, подпрыгивающего в пещере ее горла. Я без задних ног, говорит она. Иногда она умывается и чистит зубы пищевой содой, прежде чем лечь спать, иногда нет. Ночи длинные. Эйб берет Кроха на руки и читает вслух то, что его на тот момент интересует (датская рок-группа “Новая политика”, анархия и организация, юмористический журнал “Мэд”). Крох улавливает отдельные предложения, следит за всплеском эмоций в голосе Эйба, повторяет в уме заголовки. Частички мира встраиваются в пазы подобно деталям головоломки. Но головоломка эта живая; она растет; новые кусочки складываются вместе быстрее, чем он может собрать их в уме.

Он борется со сном, хочет это обдумать. Отец моет посуду, приносит воды из ручья, чтобы не ходить за ней утром, непослушными пальцами расстегивает рубашку и падает, на лету засыпая, в постель.

* * *

Крох знает: есть то, что происходит на поверхности, и есть то, что тянет вниз. Он представляет, как стоит в речном потоке, когда сильный ветер дует навстречу течению. Даже в самые счастливые времена: в День земли Кокейн[6] в середине лета, в день Благословения в конце года, в Праздник урожая, на стихийно начавшихся концертах, под Кисло-сидр, во время танцев и веселых перебранок, игр и пиров – по углам сидит несколько мускулистых молодых парней со злобой в глазах. Гуляет шепоток, что они уклонисты и в Аркадию пришли, чтобы скрыться от призыва в армию… откосить. Есть старая Харриет, которая ходит без лифчика, и ее груди покачиваются у пупка. Она прячет еду под кроватью (Крох слышал, как кто-то сказал, что у нее на глазах, бедняжки, родители умерли от голода в блокадном Ленинграде). Есть Олли, из первых аркадцев, который два года работал в одиночку, укрепляя листами металла секретный туннель между Восьмиугольным амбаром и Аркадия-домом, запасая там бочонки с водой, консервы, спички, брезент и йодированную соль. Олли похож на бледную бескостную саламандру, если застигнуть ее у ручья; иногда он вздрагивает, моргает и замолкает, не досказав начатого.

Порой дурное затрагивает и малышню. Крох ни за что не войдет в плодовую при Дармовом магазине, где в бочках лежат сморщенные, но вкусные яблоки. Кто-то повесил там большой черно-белый плакат с сердитым усатым дядькой. Крох так боится его, что изо всех слов на плакате разобрал только “Большой брат”; и даже взрослые, зайдя туда и глянув на него, спешно выходят.

Ханну и Эйба в детстве мучил один и тот же кошмар: тускло освещенная комната с толстой женщиной, которая стоит перед ними, вой сирены над головой, нырок под парту, белая вспышка. Этот сон в последнее время прямо-таки преследует Ханну, паутина затягивается тем сильней, чем больше она пытается убежать. Потом, когда первые лучи солнца плавят линолеум Хлебовозки, ночной страх понемногу исчезает, и все-таки в воздухе долго еще висит маслянистый, отравляющий привкус.

Но сегодня утром Крох проснулся один, сам по себе. Сердце у него колотится. Сосульки за окном раскрашены светом зари так, что Крох выскакивает на снег босиком, чтобы одну из них отломить. Внутри он слизывает, рассасывает ее всю до последней капли, поедает самоё зиму, запах дровяного дыма, сонную тишину и щемящую чистоту льда. Родители его меж тем спят да спят. Весь день тайно съеденная сосулька чувствуется внутри, его собственность, холодное лезвие, и мысль о ней делает его храбрецом.

* * *

Крох смотрит, как родители целуются на прощание. Губы скользят по щекам, и когда они разворачиваются, Эйб похлопывает по плотницкому уровню на своем поясе, а Ханна хмурится на то, что выкрикивает ей Астрид, которая ждет на другой стороне Двора с ворохом белья для стирки в руках. Это встряска; Крох не понимал прежде, что его родители сильно отличаются друг от друга. Есть только один Эйб, улыбчивый, разговорчивый, черпающий энергию из вещей, благодаря ему Аркадия-дом прочнеет; но есть две Ханны. Летняя, та, что любила людей, та, что, пока дети спали, собирала их башмаки, чтобы нарисовать на них кому свиной пятачок, кому лошадиную морду, птичку или лягушку, смотря чей башмак, – уходит. Его веселая мать, громкая: в их среде, где организм не стесняется проявлять себя на людях, где и в торжественные моменты можно услышать медные духовые метеоризма, ее газы могут поспорить с громом. “Ле Петоман”, прозывает она себя, краснея от гордости[7]. Эта Ханна силой не уступает мужчинам. Когда раздается клич “Грубая рабочая сила!” и нужно вытащить завязший в грязи грузовик или накопать из ручья песка, чтобы забетонировать Душевую, она является первой, работает дольше всех, спина ее под майкой без рукавов такая же тугая и мускулистая, как у любого мужчины. Эта Ханна отпускает шуточки себе под нос, пока женщины вокруг не начинают прыскать от смеха; и порой она задергивает занавески на окнах Хлебовозки и открывает свой маленький сундучок, хранить который не полагается, все имущество в Аркадии общее. Достает оттуда тонкую скатерть, бельгийское кружево прабабушки. Достает чайные чашки, фарфор нежный, как кожа, десять миниатюр маслом и футляр из красного дерева со столовым серебром, пять разного вида вилок с черенками, увитыми лилиями. Накрывает стол, заваривает мятный чай, из апельсиновых корок печет печенье с контрабандным белым сахаром, и до самого вечера они с Крохом чаевничают.

 

Ридли Соррел Стоун, жуют с закрытым ртом! – говорит летняя Ханна кислым голосом дамы, которая учила ее манерам. Салфетку кладут на колени! Они с Крохом торжественно чокаются чайными чашками, сообщники.

Но та Ханна прячется внутри новой, которая впустила в себя зиму. Пялится в стену, позволяет расплестись косам. Забывает приготовить ужин. Золотистая кожа выцвела до белизны, под глазами синева. Эта Ханна смотрит на Кроха так, будто пытается разглядеть его очень, очень издалека.

* * *

Титус Трэшер рубит дрова у Привратной сторожки. Крох собирает щепки, которые отскакивают от топора, и складывает их в ведро для растопки.

Хочешь поговорить о том, что тебя беспокоит, спрашивает Титус, и Крох тихо говорит: Нет.

Они смотрят, как Капитан Америка едет мимо в скрипучем универсале, который выдали ему в Гараже. Он наркоман, тут их зовут Кайфунами, и направляется в Саммертон на психотерапию, которую оплачивает государство. В Аркадии много тех, кто получает пособие по инвалидности или талоны на питание. Когда долгое время не прибывает людей, которые могли бы пополнить общий котел, кое-как выжить позволяет соцобеспечение. Капитан Америка[8] был профессором английского языка, но перебрал с наркотой и перегрел мозги. Теперь он делит свою длинную бороду надвое и носит саронг, сшитый из американского флага. Однажды Крох слышал, как Астрид защищала его: Да, он чудило, это так, сказала она. Но у него случаются просветления. Кроху сдается, она имела в виду те моменты, когда Капитан Америка вдруг как завопит: Дядя Сэм хочет меня! Или: Никсон – альбатрос[9]!

А как вышло, что его зовут Капитан Америка, а не профессор Мертон, спрашивает Крох, глядя на то, как свивается и исчезает синий выхлоп универсала.

Титус опирается на рукоять топора. Он весь в поту, в майке цвета чайного налета на кружке. У него нет женщины, чтобы следить за ним, поэтому у него все грязное, разве что Ханна или кто другой выкрадет что постирать, пока он не дома. Воняет от него, как от гнилой репы. Люди здесь сами выбирают, кем им хочется слыть, говорит он. Это часть сделки. Почти у каждого есть прозвище, которое он сам себе дал. Люди приходят сюда, чтобы стать тем, кем они хотят быть. Тарзан. Вандер-Билл. Смак-Салли. Он смущается, произнеся последнее имя, так что Крох в молчаливом удивлении присматривается к своему другу.

По Выездной дороге подъезжает машина. Титус, утирая лицо банданой, подходит к воротам. Четверо молодых людей в кожаных куртках с бахромой, с фотоаппаратами в руках выходят из машины, захлопывая за собой дверцы. Эй, чувак, говорит один. Нет-нет-нет, отвечает Титус. Милости просим, ежели вы всерьез собрались жить здесь, парни, но ежели нет, уважайте нашу частную жизнь.

Понял. Что ж, мы из газеты колледжа в Рочестере, говорит один из парней. И у вас нет телефона. Мы подумали, что могли бы взять интервью у Хэнди.

Мне нравится его музыка, говорит утырок с красными ушами. Хэнди настоящий американец.

Четверка ухмыляется, уверенная, что восхищение – это их билет внутрь. Извините, говорит Титус.

Ну давай же, чувак. Мы свои, говорит другой. Он вытаскивает из багажника мешок на тридцать фунтов. Мы вот батат привезли для Дармового магазина. Ты бы пустил нас поглазеть, а? А после ужина мы уедем. В лице Титуса проявляется жесткость. Тут вам не зоопарк, и мы не животные, говорит он. Не фиг подкупать нас орешками.

Бататом, говорит парень.

Титус закидывает топор на плечо и подходит к парням поближе. Те пасуют, трое отваливают, только один стоит на своем. Временами Титус вынужден показывать зубы, чтобы не подпускать зевак. Крох боится увидеть, как его добрый друг превратится в грубого чужака, каким порой тому приходится быть. Он убегает и до вечера бродит по лесу, возясь с сосульками и разбивая лед в лужах, пока не становится так холодно, что оттягивать возвращение в Хлебовозку больше нельзя. Ханна, когда он входит и кладет пальцы ей на затылок, вздрагивает и просыпается.

* * *

Эйб приходит домой с криком: Крыша над детским крылом готова! Не течет, изолирована и герметична. Малышам есть где расти!

Крох приплясывает, а Ханна вытягивается во весь рост, выпуская свой теплый запах из свитера, и бормочет: Красота.

Утром, подслащенным снежком, вереница женщин со швабрами и ведрами подходит к Аркадия-дому. Они будут скрести, оттирать и красить, перестилать полы, штукатурить. Ханна идет с ними. Словно клетка из костей, она непрочно стоит на ногах.

Крох, милый, уговаривала его Ханна, давай ты пойдешь в Розовый Дударь, в Детское стадо? Но он сказал: Нет, нет, нет, нет. Он не бывал в Аркадия-доме с того дня, как Хэнди отправился в свое концертное турне. Наконец Ханна соглашается взять Кроха с собой. Он сидит в Красной коляске с уксусом и тряпками, коробка с губками у него на коленях. Ханна катит его по грязной земле, отставая от остальных. Слышно, как женщины перекликаются в морозном воздухе; они смеются. При виде их, поднимающихся по Террасам, засаженным яблоневыми садами, мужчины на крыше Аркадия-дома встают столбиками, как сурки в поле, и заливисто свистят, показывают, до чего они рады. Эйб размахивает руками, выписывая дуги над головой.

Но пройдя двором в Классную комнату, женщины замолкают. Там огромные закопченные окна; чудная на вид, приземистая старая дровяная печь; вешалки для одежды, от высоких до низеньких. Груды парт усеяны плесенью всех цветов. По углам содрогается паутина, потревоженная вторжением. Кто-то давным-давно развел посередке костер, выжег в досках огромную черную дыру. Местами штукатурка свисает с потолка хлопьями и кусками, обнажив дранку, а на школьной доске поверх старинных прописей огромными буквами процарапано ножом несколько букв. Крох складывает буквы в слово, бормочет его себе под нос. Женщины стоят тихо, лишь оглядываются по сторонам.

И тут простушка Доротка в старушечьих очках ставит ведро на пол и принимается закатывать рукава. Увязывает длинные седые косы вокруг головы, венчая себя короной. Леди, выкликает она, потревожив пушистый пласт пыли, так что он слетает со стены и плывет по воздуху вольно, как волосы под водой. Нас ждет работка, а, верно я говорю?

Верно-верно, тихо вторят ей женщины.

* * *

Кроху дают тряпку, сажают за парту и велят ее оттереть, но он засматривается на то, как женщины обметают метлами стены, как плавно дрейфуют на пол паутинные парики.

Тут оказывается, что можно тихонечко улизнуть.

В коридоре он слышит, как где-то что-то дробят. Звучит музыка, какая-то знакомая, Хендрикс по радио, искаженный расстоянием, стенами и ударами молотков, а потом все вместе, музыка, звуки уборки и стройки, сливаются в снежную бурю, сплошь ветер и перестук.

В конце коридора – окошко, под ним встроенное сиденье. Он пробует взобраться туда, но подушка рассыпается от прикосновения. Он отскакивает от поднявшейся тучей пыли, хлопьев плесени, мертвых пауков, бежит куда-то, где еще темней, сворачивает туда, где стена зубчато изрезана и пересечена лестницей. Он лезет наверх. Ступеньки сохранились не все; он перепрыгивает через провалы, и когда он так делает, под ним что-то движется, и он спешно карабкается вверх, прочь, ужас комком в горле, сердце колотится в груди. На верхнем этаже пахнет сосной и опилками, над головой свежие балки новой крыши, но надо обходить огромные рваные прорехи в полу. Он, крадучись, сворачивает за угол. Одна дверь открывается, когда он проходит мимо, и он заглядывает внутрь. Там просторная темная комната, Просцениум, Крох помнит, кто-то ее назвал. Потолок затянут брезентом, и не видно больше, как когда-то, огромного неба.

* * *

Ханна говорит, он не может помнить тот день, когда они явились в Аркадию. Она говорит, ему было всего три года; трехлетним детям не свойственно помнить какой-то один день. Но он помнит. Караван слишком долго был в пути, слишком разросся. Куда бы они ни прибывали, люди присоединялись к ним, а с ними еще больше автобусов и грузовиков. В конце концов Свободные Люди, все пятьдесят, притомились. Но тут в армейской лавке им встретился Титус Трэшер, встретился и прибился. Он-то и поведал, что его отец унаследовал от дяди шестьсот акров на севере штата Нью-Йорк. Уже через неделю Титус вышел из телефонной будки в аптеке и просто сказал: Дело сделано.

Они ехали всю ночь по сельской глуши и прибыли на место дождливым весенним утром. Бартон Трэшер, толстенький, кругленький, вышел из каменной Сторожки и, рыдая, простер руки к давно потерянному отпрыску. Они забрались в Розовый Дударь, и Гарольд, когда-то юрист, проверил документы. Штату требовалось, чтобы в документе было указано имя, и они согласились, что пусть это будет Хэнди, хотя приобретение принадлежало всем поровну. Только когда бумаги были подписаны, Титус сказал своему отцу: У нас с тобой были нелады в прошлом, пап, но теперь, я думаю, все в порядке. В ответ Бартон Трэшер приник к широченной груди сына, а Титус стоял, терпеливо снося это проявление нежности.

Тут кто-то зажег римскую свечу, и все захлопали. Остатки дождя орошали их, капая с деревьев, когда Свободные Люди впервые совершили неторопливую прогулку по лесу, чтобы оглядеть свою землю. Мужчины, размахивая мачете, расчищали тропу, а женщины с детьми на руках шли позади. Выйдя на Овечий луг, они ахнули. На вершине холма стояли огромные постройки, увидеть которые никто не ждал: Бартон Трэшер сказал, он думал, здесь только сельскохозяйственные угодья, и знать не знал, что эти здания существуют. Аркадия-дом высился над ними кирпичной громадой, заросшей кустами шиповника, за ним – огромный серый корабль Восьмиугольного амбара и другие каменные сооружения, утопающие в траве. Они поднялись по террасам, нащупывая прячущиеся под наносами и сорняком каменные ступени. Яблони, древние и одичалые, искореженные, как гоблины, а между ними заросли дикой малины. Прошлогодняя листва приторно-ароматной слякотью липла к подошвам. Они вышли на крытую плоским сланцем веранду и сгрудились перед огромной входной дверью.

Et in Arcadia ego, прочел кто-то. Все поглядели на притолоку над дверью, по которой были кое-как высечены эти слова.

Астрид, прочтя вслух, сказала: Аркадия. Это значит: И я в Аркадии. У Пуссена картина так называется. Это цитата из Вергилия[10]

 

Но Хэнди громко прервал ее: Никаких эго в этой Аркадии! – и все радостно завопили. Астрид пробормотала: Нет, это не то эго, это значит, что… А потом смолкла, и никто, кроме Кроха, ее не услышал.

Аркадия, в волосы Кроху прошептала Ханна, и он кожей головы почувствовал ее улыбку.

Прихожая: обрушившаяся люстра, хрусталинки среди сора, следы животных, палые листья; лестницы, изгибающиеся в небо, в крыше дыра. Свободные Люди разделились, принялись обследовать найденное. Ханна несла Кроха сквозь разруху, свалявшуюся комками перекати-поля пыль, исписанные кем-то давно стены, двери, которых лет сто никто не открывал. Аркадия-дом представлял собой беспредельное здание в форме подковы, охватившей внутренний двор, посреди которого царил огромный, футов в пятьдесят высотой, дуб. В крыльях дома тоже все было сломано и замусорено, и были они длинные, конца нет. Глянув в окно, Крох увидел мерцание Пруда и хозяйственные постройки, похожие на корабли, плывущие по морю из сорняков. Все вокруг было дырявое: крыша, стены, полы. Жутковато.

Наконец все собрались в Просцениуме, большом зале со скамейками, сценой, драными гардинами, выцветшими до серости, хотя в глубине складок прятался еще густо-красный бархат. Свободные Люди, грязные и голодные, жаждали вечеринки. После долгих лет, в течение которых они обсуждали, как лучше выстроить жизнь, делились прочитанным, рассказывали о кибуцах, ашрамах и художественных коммунах вроде той, что была в Дроп-Сити, в которых некоторые из них жили, наконец-то они вернулись домой. Им хотелось отпраздновать это с музыкой, травкой, а может, и с чем-то покрепче, но Хэнди не разрешил. Если мы не сделаем эту работу сейчас, битники вы мои, сказал он, когда ж нам ее делать? Так что они остались в Просцениуме, и день угас и перешел в полночь, а они всё судили-рядили, обсуждая правила своего Дома.

В пролом в полу виднелась Прихожая, наливавшаяся чернотой, пока только и разглядеть стало, что отблески хрусталинок, валявшихся на полу; а в той дыре, что в крыше, ночь стала чернильной и вскоре вспыхнула сиянием звезд.

Все вещи – общие, все имущество – банковские счета и трастовые фонды – идут в общий котел, каждый, кто присоединится, должен отдать все, что у него есть. Счета и налоги оплачиваются этими деньгами. Зарабатывать будут акушерством и наемным трудом в поле, пока наконец не станут есть только то, что собрали сами, а излишки – сбывать. В пределах Аркадии корыстолюбие – деньги – запрещены.

Приглашается каждый, кто пообещает работать; о тех, кто работать не может, потому что немощен, болен, брюхат или стар, будут сообща заботиться. В помощи никому не откажут. Но никаких беглецов: проблемы с властью им не нужны.

Жить они будут чисто и правдиво, ничего незаконного. Но тут в воздухе разлился знакомый вонючий дымок, и внесли поправку: ничего такого, что должно бы быть незаконным.

Наказания будут излишни; каждый, если допустит ошибку или не выполнит честно свою работу, подвергнется Конструктивной критике, то есть коммуна соберется и провинившегося пропесочит: это ритуальное очищение.

С кем ты трахаешься, на том ты женат, сказал Хэнди; и так возникли поначалу браки в четыре, пять, шесть и восемь составляющих, большинство из которых вскоре распались на одиночек и пары.

Ко всем живым существам относимся с уважением; все веганы, товары животного происхождения запрещены, домашние животные – тоже.

До того дня, когда они отремонтируют наконец этот огромный странный корабль под названием Аркадия-дом и станут жить здесь вместе в любви и согласии, будет создана временная Эрзац-Аркадия.

Было уже почти утро, когда правила были изложены, согласованы и перечислены по порядку. Многие уже спали. Те немногие, кто не спал, видели широкое лицо Хэнди, подсвеченное льющейся сквозь грязные окна зарей. Размашисто махнув вокруг себя, он сказал: Эта земля, эти постройки, которые мы обрели здесь сегодня, – это дар любви от Вселенной.

Тут дали себя знать годы бездомных скитаний, и Хэнди заплакал.

С тех пор прошло три года тяжелой работы, урожайных и нет. У соседей-амишей они одалживали волов, чтобы вспахать поля. Позже молчаливые, трудолюбивые амиши пришли – нежданно – помочь собрать урожай сорго, ячменя, сои. Собранного хватало лишь на еду, на продажу ничего не осталось. Акушерки ездили в соседние города, Илиум и Саммертон[11], где за деньги принимали роды. Для грузовых перевозок, тоже за плату, был основан Гараж; парк машин поддерживали тем, что, находя брошенные автомобили, разбирали их на запчасти. Каждую осень они нанимались работать в полях или яблоневых садах, чтобы заработать побольше. Делали Кисло-сидр, соусы и пироги из собственных яблок, консервировали землянику с малиной и прочее, что давал сад. Но даже прошлой зимой в Аркадии голодали неделю, и было бы еще хуже, если б Ханне не удалось вырвать у родительских адвокатов свой трастовый фонд. Вместе они выжили.

Однажды декабрьской ночью после празднования Солнцестояния, когда Хэнди алкал видений в парилке, которую они построили рядом с Душевой, Эйб созвал секретное совещание по реновации Аркадия-дома. Пригласил “соломенных боссов”, временных начальников рабочих подразделений: Полей, Садов, Ассенизации, Дармового магазина, Пекарни, Соевого молокозавода, Консервного цеха, Акушерок, Бизнес-подразделения, Гаража и Детского стада. Ханна принесла Кроха с собой, под пончо, потому что была тогда временной начальницей Пекарни и не хотела бросать его одного в Хлебовозке. Собрались они на полпути между Аркадия-домом и Восьмиугольным амбаром, в туннеле, который Олли укрепил на случай ядерного удара.

Послушайте, сказал Эйб. Я тут подумал, что настал некоторого рода поворотный момент. Нужно как можно скорей въехать в Аркадия-дом, иначе наши грандиозные планы завянут. Ведь стоит привыкнуть к жизни в Эрзац-Аркадии, как все мечты про жизнь в Аркадия-доме развеются в дым. Что въезжать-то, нам и в Эрзац-Аркадии хорошо, вот мы никогда и не въедем.

Тут кто-то возразил что-то, кажется, насчет денег, но Эйб поднял руку. Дайте мне минутку. Совершенно очевидно, что мы работаем надрывно, неэффективно, слишком много усилий тратим на обыденные дела просто для того, чтобы выжить. Все дело в разделении труда. Если централизовать уход за детьми и приготовление пищи и сделать так, чтобы не нужно было самим таскать воду из Пруда и самим доставлять продукты из Дармового магазина на ужин, или следить за тем, чтобы всегда было достаточно нарубленных дров, чтобы не мерзнуть на этой неделе, мы в самом деле успевали бы сделать достаточно, чтобы и прокормить себя, и подзаработать. Я вот тут подсчитал, сказал он и поднял листок, исписанный его мелким почерком. Если мы отремонтируем Аркадия-дом и будем жить там все вместе, это вполне может выгореть. Может сработать. Может, даже получим прибыль в этом году.

Борода Эйба разошлась надвое, а улыбка стала такой широкой, что Крох испугался за щеки отца.

Наступила тишина. Слышно было, как в Восьмиугольном амбаре над головой волокут по полу что-то тяжелое. Но потом все принялись переговариваться друг с другом, расхаживать взад-вперед по туннелю, мечтать вслух, выстраивать свое видение будущего деталь за деталью.

* * *

И теперь, чем глубже Крох пробирается по Аркадия-дому, тем злее кусается противный липкий холод. У мужчин до этих комнат руки еще не дошли: тут темно и все в плесени. Он надавливает на щеколду, дверь распахивается, дохнув смрадом. Между тьмой коридора, в котором он находится, и светом над лестничной клеткой он выбирает свет и идет туда, хотя пыли по щиколотку. Он оказывается на лестнице, которая огибает оставшуюся глубоко внизу комнату, вполне вроде бы целый диван, большой кирпичный камин и то море запустения, которое волнуется футов на десять пониже воздуха, потревоженного шагами. Отсюда не слышно больше ни мужчин, работающих на крыше, ни их музыки, ни женщин, поющих и болтающих далеко, в Детском крыле.

Под первой дверью разливается чернота, зло, которое истекает из щели. Крох тихо-тихо идет дальше. За второй что-то слышится, вздох и шепот, в металле ручки ощущается холодок, поэтому он пропускает и ее тоже. Третья открывается, когда Крох с силой ее толкает, и он входит.

Комната вся толстым слоем устлана шерстистой пылью. Густо поросли ею стены и пол, она покрывает собой выпуклости, которые оказываются мебелью, – Крох сует внутрь пыли руку, чувствует, что под ней дерево или, в другом месте, ткань, и выясняет, что это кровать.

Посереди пола – влекущий к себе ком, Крох погружает в него обе руки. В сердцевине там что-то твердое. Крох вынимает кулак и, раскрыв ладонь, видит косточки, мышиный скелет и череп. Затем – пригоршню пуговиц из незнакомого материала, непрозрачного, кремово-белого, мерцающего. Наконец, предмет, твердый и мягкий одновременно. Он дует на него, пока предмет не оказывается книгой.

На кожаной обложке тисненые цветы, мальчик выглядывает из-за дерева, и золотые буквы. Крох прослеживает четыре: Г-Р-И-М – теряет терпение и раскрывает книгу.

Сначала он видит картинку. Во всем Аркадия-доме нет ничего ярче; картинка впитывает в себя дневной свет. Девушка с сосредоточенным лицом, похоже, своим отрезанным пальцем, словно ключом, пытается открыть дверь. На другой странице изображен крошечный человечек, который раскалывается надвое, из его ран хлещет кровь. Еще на одной картинке девушка в длинном платье идет рядом со львами, рот у нее приоткрыт, а золотистые волосы собраны кверху пушистой шапочкой вроде желудевой.

Он находит самую коротенькую историю. Его палец елозит под каждым словом, пока Крох не разгадает его. Эта про то, как у одной матери было много детей, а еды совсем не было. Крох очень хорошо понимает, как это, когда в животе сосет, а в стеклянных банках с завинчивающимися крышками только и осталось, что ягоды остролиста и соевые бобы. Мать хочет съесть своих детей. Дети сущие ангелы и готовы для нее умереть. Но ей становится совестно принять такую жертву, и она их не ест, а только сбегает от них, бросает.

6Кокейн – мифическая страна изобилия и безделья во французской и английской литературе XII–XIII веков; в старых русских переводах – Кокань, “молочная река, кисельные берега”.
7Ле Петоман – прозвище французского артиста эстрады Жозефа Пюжоля (1857–1945). Напрягая мышцы живота, он “художественно” пускал газы.
8Капитан Америка – супергерой комиксов, придуманный писателем Джо Саймоном и художником Джеком Кирби в 1940-х гг.
9Аллюзия на виниловую пластинку с речами Ричарда Никсона, президента США в 1969–1974 гг., под названием “Я не плут!” (“I am not a crook!”), выпущенную звукозаписывающей компанией “Альбатрос Рекордс”.
10Римский поэт Вергилий (70 г. до н. э. – 19 г. до н. э.) в “Буколиках” поэтизировал Аркадию, область Древней Греции, где счастливо пасут свои стада пастухи. Латинское выражение Et in Arcadia ego в силу своей грамматической неясности трактовалось по-разному. Так, в стихотворении Батюшкова, вошедшем в либретто “Пиковой дамы” Чайковского (романс Полины), оно цитируется как “И я, как вы, жила в Аркадии счастливой”. Однако и стихотворение это называется “На гробе пастушки”, и на упомянутой в книге картине французского живописца Николя Пуссена (1594–1665) изречение исходит от Смерти: “и в блаженной Аркадии я есть”.
11Илиум – возможно, подразумевается Трой, город на востоке штата Нью-Йорк, под именем Илиум фигурирующий в ряде романов Курта Воннегута (1922–2007). Саммертон – возможно, аллюзия на Саммертаун в штате Теннесси, где до сих пор существует община “Ферма”, подобная той, что описана в этой книге.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru