Взгляд, воспитанный Бакстом у своих учеников, отличался от взгляда громко заявлявшего о себе русского авангарда и в особенности от взгляда футуристов. Бакст восстает против склонности этих художников к epatement du bourgeois (эпатированию буржуазии); он называет это снобизмом. Он отрицает необходимость разрушительного и так ожидаемого многими катаклизма, который якобы должен очистить место для нового искусства. Он с уверенностью говорит, что ростки нового искусства уже появились и пойдут в рост, то есть хотя он и отрицает прямую преемственность между искусством вчерашнего дня и современностью, все-таки, в отличие от своих оппонентов, он предполагает некую эволюцию. И он не сбрасывает старых идолов «с парохода современности» – они не мешают появлению нового:
Повторяю, не вслед за катаклизмом, не из-под свежеразрушенного здания вдруг забьет живительный ключ здоровья; он давно незаметно пробивается среди густых зарослей, и только местами яркая окраска зелени выдает источник свежести, спрятанный в глубине[63].
Для Бакста, всегда элегантно одетого, с прекрасными манерами, было неприемлемо вызывающе-вульгарное поведение футуристов как в искусстве, так и в жизни, – оно ярко выражено в высказывании Давида Бурлюка, поэта и художника: «Душа – кабак, а небо – рвань. / Поэзия – истрепанная девка, / а красота – кощунственная дрянь» (1912). До конца жизни Бакст будет спорить с футуристами, которые, по словам Маяковского, «мир обложили сплошным “долоем”»[64]. Бакст мог бы подписаться под словами своего друга и коллеги А. Н. Бенуа, который считал эксперименты левых художников «беспомощным дилетантизмом квазиноваторов»[65].
В 1914 году в журнале «Столица и усадьба» появляется статья Бакста «Об искусстве сегодняшнего дня», в которой он так описывает расстановку сил в современном искусстве:
Два течения господствуют в настоящую минуту в искусстве. Одно – раболепно ретроспективное; другое, враждебное ему, футуристическое, горизонты которого далеко впереди, в оценке потомства. Первое течение тянет нас назад к предкам, к искусству покойников, к освященным канонам; второе рушит все старое и готовит почву для будущего искусства, которое будет оценено нашими правнуками. Где же искусство наше, где же искусство современное, где сегодняшние радости и сегодняшнее наслаждение искусством, отражающим нашу, именно нашу, а не дедушкину и не правнуков жизнь?[66]
В завершении статьи Бакст пишет: «Я, по крайней мере, не стыжусь сознаться, что прошлое меня интересует чрезвычайно мало, но, главным образом, я чихать хочу на будущее». И даже в 1924 году, по воспоминаниям Добужинского, при их последней встрече в Париже, Бакст «неистово ругал футуристов», имея в виду конструктивистов и супрематистов[67]. Такова была позиция Бакста, которую он привил и своим ученикам.
Бакст старался выработать коллективное понимание того, что есть живопись, и воспитать художников, которые создадут «сегодняшние радости и сегодняшнее наслаждение искусством». Молодые художники вняли призыву своего учителя; их художественные убеждения, усвоенные на его занятиях, остались с ними на всю жизнь[68]. Они отвергли чрезмерный эстетизм стиля модерн и отвернулись от экспериментов футуристов, в которых видели произвол и бледную имитацию западных моделей, в отличие от их собственных серьезных поисков органического искусства. Уже в 1919 году, в письме к Юлии, Магда наказывала: «Имажинистов пороть нещадно – вот мой завет. Чем-то они гаже футуристов – и какая суета!»[69].
После своего отъезда в 1910 году Бакст больше никогда не будет жить в России. В 1912-м он вернулся в Санкт-Петербург, но был изгнан властями как еврей, который не имел вида на жительство. Ему было приказано покинуть город в течение сорока восьми часов, и только обращение его друзей к царю позволило ему остаться на две недели[70]. В течение этих двух недель он нашел время навестить своих учеников в школе Званцевой и заверить их, что их новый учитель, Кузьма Петров-Водкин, ведет их в правильном направлении. Бакст рекомендовал этого художника как своего преемника. Его интересовал подход Петрова-Водкина к цвету и преподаванию. Отношения учеников с новым учителем складывались неровно. Тем не менее те, кто остался в школе, многому у него научились. Формальный подход к цвету и открытую перспективу – характерные черты творчества Петрова-Водкина – можно увидеть на картине Магды «Крестьянка» (рис. 23 цв. вкл.). Это одна из немногих ее картин, выполненных в России, местонахождение которой известно[71].
Рис. 23. Магда Нахман. «Крестьянка», около 1916 (Музей изобразительных искусств Республики Татарстан, Казань)
Учеников Бакста, которых в честь учителя Юлия назвала «Leo созвездие»[72], связывала замечательная дружба. Группа близких друзей запечатлена на одной из сохранившихся фотографий (рис. 24).
Юлия вспоминала:
Как работали вместе, так вместе и выходили из школы. Отправлялись бродить по городу в поисках интересных вывесок или кустарных игрушек, к которым влекла нас их примитивность. Уже при выходе нас поджидала конка, возившая в Таврический Дворец членов Государственной Думы. Она вечно была пустой, и потому кондуктор задерживал отправку до нашего приближения. С шумом заполняя верх и низ мы под дирижерством Зилоти выполняли перед Государственной Думой «Боже, Царя храни» в минорном тоне, звучавшее необыкновенно зловеще[73]. Ездили вместе за город, все время ища живописных впечатлений. Однажды, любуясь друг на друга в странном освещении белой ночи на островах, мы открыли <нрзб> какие-то откровения в области портрета. Следили за выставками, симфоническими концертами, театральными постановками, докладами, вечерами поэтов и разговаривали цитатами из «Балаганчика» или «Сетей»[74].
О запомнившейся поездке на острова Юлия писала Магде, уже уехавшей из города на летние каникулы:
…В Питере последние дни мы провели большею частью вместе.
Поездка состоялась уже после отъезда А. Ал. <3илоти>, кот<о-рый> по этому поводу был у меня раза 3. Наконец написал письмо и всё-таки не попал. Он напечатал мне все снимки: меня, Н<адежды> В<ладимировны Лермонтовой>, и в тот же день я была у В<еры> И<вановны Жуковой>, которая просит тебя ей написать. Я дала ей твой адрес, кажется, не переврала. Ездили мы в количестве Николая Андреевича <Тырсы>, Козлова, Надежды Владимировны и меня, а «Вареньку» <Климович-Топер> знакомые не пустили. Вернулись белой ночью, все
меня провожали. На пароходе Над. Вл. начала зябнуть, я предложила перевестись в закрытое отделение и принялась ее отогревать: она держала меня за талию, а я хотела провести руку сзади, за её шеей и ненароком обняла какого-то nature-mort’a, который очень оскорбился.
Новость: Бакст намерен весной 910 г. устроить из нас салон и сам выставлять. Сплетни: сей же муж одобрял твои успехи перед посторонней публикой, именно – Маней Пец.
Кажется, обстоятельно изложено всё, что можно о Leo созвездии, а что не можно, того не надо. Низко кланяюсь тебе, моя милая.
Твоя Ю. Оболенская[75]
Рис. 24. Группа друзей. Сидят слева направо: Мария Петц, Варя Климович-Топер, Надежда Лермонтова, Юлия Оболенская, Магда Нахман. Стоят слева направо: Николай Тырса, Александр Зилоти, Наталья Грекова, не позже 1910 (РГАЛИ, фотография из «Альбома с фотоснимками учеников школы Званцевой». Ф. 2080. Оп. 1. Д. 109)
Рис. 25. Магда и ее друзья на конке на пути к Таврическому дворцу, не позже 1910 (РГАЛИ. Фотография из «Альбома с фотоснимками учеников школы Званцевой». Ф. 2080. Оп. 1. Д. 109)
А вот как о той же поездке на пароходе писала Юлии Надежда Лермонтова: «Ах, скорее бы увидеть Ваше живое лицо (хотя я его и так вижу), милое, круглое, и горячие глаза, которые Магд очка не могла нарисовать. Да ведь она же не видела Вас на стрелке в безумную по красоте ночь!»[76]
Софья Дымшиц-Толстая писала о своих соучениках, что они «выносили из школы не только теоретические знания, но и большую культуру в широком понимании этого слова»[77]. А культурное богатство Петербурга им было доступно. На Александра Зилоти, чей отец был выдающимся русским пианистом и дирижером, полагались как на надежного поставщика билетов и контрамарок на самые востребованные концерты и выступления. Вот его записка к Юлии, с которой он посылает пригласительные билеты на выступление Айседоры Дункан. Ему удалось выманить их у самой танцовщицы:
Многоуважаемая Юлия Леонидовна!
Во-первых, извиняюсь, что пишу карандашом – правда чернильным. Мне нездоровится, поэтому я не был вчера «в классе», и поэтому же не могу идти сегодня вечером. Не желая однако, чтобы вся моя беготня и красноречие перед Дункан в пользу ее поклонниц пропали даром и чтобы ее высшая любезность, т. е. что она мне собственноручно из своего бокового кармана подарила ложу, остались без результата, – я присылаю ее, т. е. пять талонов, и прошу Вас пригласить еще Наталью Петровну <Грекову> или Надежду Владимировну <Лермонтову>, может быть пойдет Николай Андреевич <Тырса> или Варвара Петровна <Топер> – во всяком случае, если идете Вы, Магда Максимилиановна и Козлов, то есть еще 2 места. <…> Но я, так же как в разговоре, не могу остановиться. Да здравствует воздержание XX века и школа Бакста![78]
Зилоти часто заканчивал свои письма, как и на этот раз: «Да здравствует школа Бакста!»
Два дня спустя он отправил Юлии пять билетов на концерт Баха и Равеля: «Вероятно, захотят идти и Магда Максимилиановна, и Наталья Петровна <Грекова>. Потом спросите Лермонтову и Козлова»[79]. Когда в Петербург приехал Пабло Казальс, именно Зилоти встретил его на вокзале и, конечно, снабдил своих друзей билетами на его концерт: «Утром еду встречать Казальса. Поклон Магде Максимилиановне – скажите, что после этого так о себе стану много думать, что Вам с ней будет со мной еще труднее справляться»[80].
Но молодые художники думали не только о билетах на концерты и о походах в театр. В своей переписке друзья обсуждали эстетику Ницше, Рёскина и Оскара Уайльда; русскую, немецкую, французскую и английскую литературу, которую они часто читали в оригинале – Шекспира, Монтеня, Гёте, Стефана Георге, Флобера, Жорж Санд, Метерлинка. Они читали греческих философов (Платона, Аристотеля), неоплатонического философа Плотина, переводы Рабиндраната Тагора на русский язык и русскую символическую поэзию (Вяч. Иванова, Блока, Кузмина). Студенты Бакста также изучали книги Гастона Масперо по истории, религии, искусству и археологии Египта[81]. Интерес их учителей к этим предметам был заразительным. В письме к Юлии Зилоти спрашивает:
Как поживает «Ваш» Maspero? Я перечел свои конспекты и начинаю Сеннахериба[82], кончивши его и всю книгу, прочту две книги его же Les contes populaires de l’Egypte ancienne [1906] и Causeries d’Egypte [1907][83], а потом перечту еще раз первое, т. к. если хорошо знать это, то это в главном уже основание. Это две книги не очень большие (те же, что себе купила Магда Максимилиановна…)[84].
Как видно из писем этого времени, Магда собирала библиотеку. (Позже, в пору бедствий и голода во время Гражданской войны, она распродавала свои книги, чтобы удержаться на плаву.) Вот, например, ее записка, посланная Юлии:
Милая Юлия, в понедельник мне предлагают место в ложе на Хованщину, а так как мой абонем. тоже в понедельник, то я предлагаю тебе поменяться со мной. Твой абонемент, кажется, во вторник? Если согласна на мое предложение, напиши. – У Вольфа продаются книги [Stefan] George (Das Yahr der Seele, Der siebente Ring[85]) – вчера я спрашивала[86].
Вспоминая своих друзей в 1926 году, Юлия отмечала, что ей не приходит на память ни единой ссоры или недоразумения, кроме разве каких-то забавных принципиальных разногласий в Эрмитаже между Тырсой и Зилоти. Не было никакой зависти к успехам того или другого товарища, достижение одного было праздником для всей школы. Оно незаметно ложилось в основу дальнейшей работы, преломляясь у каждого по-своему[87].
Лермонтова, немного старше остальных, была признана самым талантливым и опытным художником среди них.
Они так сильно были вовлечены в жизнь друг друга, что пропустить даже несколько дней в школе было трудно, а расставание на лето становилось горькой печалью. Однажды весной простуженная Грекова написала Юлии записку из дома: «Что-то вы все теперь? Право не знаю, как я буду без вас летом». А потом, летом, уже из своего поместья: «Очень мне не хватает вашего общества, друзья мои! Я часто чувствую себя одиноко. Да, я думаю, и работалось бы лучше вместе»[88].
Однако Петербург – неприветливый город для художников. Лето короткое и дождливое. Влажные зимы наступают рано, а в зимнее солнцестояние дневной свет длится лишь шесть часов под облачным небом, так что очень часто даже в дневное время город окутывают сумерки. Лучше всех об этом сказал Гоголь в «Невском проспекте»: «Не правда ли, странное явление! Художник петербургский! художник в земле снегов, художник в стране финнов, где все мокро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно»[89].
Магда жаловалась на долгую петербургскую зиму: «горюю о ненормальности нашей художественной жизни – 8 месяцев сидеть в комнатах!»[90] Она мечтала о лете, когда можно будет сбежать из города и рисовать на открытом воздухе. В 1912 году, с нетерпением ожидая отъезда из Петербурга, она рисует и посылает подруге, которая уже покинула город, открытку и подписывает ее: «Вид из моего окна в дождливый петербургский день». На открытке изображен монохромный, туманный городской пейзаж, контрастирующий с южным пейзажем, полным цвета и солнечного света (рис. 26 цв. вкл.)[91].
Рис. 26. Магда Нахман. Открытка Оболенской с акварельным рисунком автора. «Вид из окна в дождливый петербургский день», 1912 (РГАЛИ. Ф. 2080. Оп. 1. Д. 45. Л. 59)
В мае, когда школа закрывалась на каникулы, друзья разъезжались на дачи в Финляндию, Крым, на Кавказ или отправлялись к родственникам и друзьям в усадьбы в Пермской, Саратовской, Владимирской и Нижегородской губерниях, как свидетельствуют адреса на конвертах их писем. Разбросанные по разным уголкам империи, члены «Leo созвездия» продолжали зимние беседы в своих письмах, сообщая о работе, обсуждая то, что они читают, делясь новостями и сплетнями о друзьях, а также тоской по своему учителю и привычному ритму школы. Зоркий глаз Бакста не давал им покоя даже летом.
После первого года обучения у Бакста, 1907–1908, Магда провела лето в Финляндии. Она жила там сначала у подруги, а потом в популярном финском курортном городе Оллила[92]с семьей своей старшей сестры Элеоноры, которая была замужем за Джемсом Шмидтом, ученым-искусствоведом, хранителем Отделения картин Эрмитажа. В ее обязанности входили занятия с племянницей, маленькой Магдой. В своем письме того лета, первом в череде многих других последовавшей длительной переписки, Магда затрагивает характерные темы – задания Бакста, круг чтения, природа:
Дорогая Юлия Леонидовна,
Немного больше недели прошло с последнего дня, проведенного в мастерской, а мне кажется, что я по крайней мере уже месяца два не занимаюсь. Должно быть, в этом виновата перемена обстановки: я теперь в Финляндии у подруги, почти ничего не делаю, написала всего три этюда.
Когда я в первый раз собралась писать, оказалось, что я позабыла белила; я чуть не расплакалась от досады. Знаете, Бакст задал мне очень трудную задачу, отношения приводят меня прямо в отчаяние. Я заклинаю дух Бакста, но он не является.
Читаю я также немного; скучаю над Рёскиным. Читала «Короля на площади» и «Незнакомку». К[ороль] н[а] пл[ощади] нравится мне больше Незнакомки, но в нём есть какие-то отголоски современности, которые мешают.
Чуть не забыла главного: «Intentions»[93] О. Уайльда произвели на меня огромное впечатление, там затронуто так много вопросов о которых я давно уже думала. Уайльд много мне выяснил из моих собственных мыслей. Например, воззрения Уайльда на отношение природы к искусству прямо поразили меня. Хотелось бы мне поговорить с Вами об этой книге, как Вы к ней относитесь?
Сегодня я совсем не могла работать, т. к. шёл снег. Странно было видеть зелень деревьев, проглядывающую сквозь белизну снега: получается какое-то болезненное впечатление.
Жду весточки от Вас
Ваша Магда Нахман[94].
В письмах просматриваются характеры обеих сочинительниц: мечтательный и философский взгляд Магды, обаяние и общительность Юлии:
Дорогая моя Магда Максимильяновна,
Вчера получила Ваше письмо и очень обрадовалась. Живу я легкомысленно – вот всё, что могу сказать. Да и нельзя мне иначе, когда вечно точит один препротивный червяк. Чтобы не быть докучной – смотришь на вещи легче, чем может быть следовало бы. Писать начала только третьего дня, есть 3 неудачных этюда, Бакст меня отравил. Стало трудно работать, критическое чутьё развилось до болезненности, хотя начинаю снова надеяться, что рано или поздно справлюсь с неудачами. Не нынче, конечно, так школы хоть после. Только бы он помог.
Относительно школы – ничего не знаю. Близ. Ник.[95] сдала перед отъездом свою квартиру, а Кузю выселили к Вячеславу Иванычу[96]. Искать будут осенью и Ел<изавета> Ник<олаевна> надеется найти, а Ел. Ив.[97] мрачна и ни на что не надеется. Кто прав, покажет зима. Что касается меня, то я думаю, что ученикам нечего и думать о самостоятельном открытии мастерской, имея перед глазами плачевный пример Вознесенских (Лысой горы)[98], у которых ещё было преимущество – Голостенов[99]. У нас же нет никого, кто бы имел столько времени, охоты и денег; к тому же главный вопрос о квартире останется всё равно нерешённым, а ведь Елиз. Ник-у может задержать только это.
Что это Вы хвораете, мой друг? За лето надо бы поправиться. Плохо, я вижу, Вы себя ведёте, сразу видно, что меня нет. Да, вот Вы ехали на извозчике и смеялись, что больше меня не увидите, а за садом была заря и газовые фонари в ней тускнели и еле светили. Все это было точно настоящее и вот его больше нет. «Куда ж эти дни улетели, и годы, часы и недели не те ли? Те ли?»[100]
Ах, не браните Кузю, душа моя, он мудрее мудрых, и даже с «набожностью» я примирилась, только вот: «одна нога на облаке, другая – на другом» меня смешит. А что за «стиль Блока» в «Сетях»? Я не вполне просмотрела их и не знаю, о чем Вы говорите так. В общем они меня опьянили. Всего Вам доброго, кончаю, ибо иду на вокзал, пусть письмо уйдёт с поездом. Ваша Ю. Оболенская[101].
В ответ Магда пишет:
Милая Юлия Леонидовна, что Вы это пишете «плачевный пример Вознесенских»? Разве у них дела так уж плохи? Я этого совсем не знала. Жаль их.
Что касается стиля Блока у Кузмина:
«С тех пор всегда я не один,
Мои шаги всегда двойные,
И знаки милости простые
Даёт мне вождь и Господин.
С тех пор всегда я не один».
Или:
Я цветы собираю пестрые
И плету, плету венок., и т. д.
[конец I][102]
Не знаю, как Вам, мне эти стихотворения напоминают стиль Блока; но из этого, конечно, не следует, что я нахожу большое сходство. Вы не знаете, вышел последний сборник стихотворений Блока или нет? Я уж заранее мечтаю о нем. Что Вам рассказать о моей жизни? Я считаю проходящие часы, дни и радуюсь, что осень близка, меньше, чем полтора месяца до сентября! Вы приедете к первому? Мастерская мне снится каждую ночь, а недавно даже снилось, что я сдаю у Сомова[103] экзамен по истории искусства.
Вообще я люблю свои сны: просыпаюсь и так страшно жаль, что все виденное только сон, что эти скучные дни и скучные заборы – действительность. Некуда как-то деться: дети шумят, брат играет на скрипке. Я теперь совсем не рисую; пробовала и напугалась – ровно ничего не выходит. Я не понимаю, что это значит – и это тоже причина, почему я мечтаю об осени.
Вы правы, нужно жить более легкой, более поверхностной жизнью, не мучая себя. Самоистязания ни к чему не приводят, только всё больней и трудней становится жить.
Прощайте, милая Юлия Леонидовна, пишите мне.
Скоро увидимся!
Ваша М. Нахман Писала Вам Евгения Максимовна?[104] Меня она, кажется, совсем забыла; счастливый она человек, я ужасно завидую ее характеру[105].
Из лета в лето Бакст присутствует незримо, и обязанность беспрекословно выполнять его задания вызывает серьезное беспокойство. Так, например, Магда пишет Юлии уже следующим летом:
Когда я вспоминаю слова Бакста, они кажутся мне насмешкой. «Серия портретов», когда и одного не придется написать. Всякое комарьё и мошкара меня также порядочно изводят, хожу я вся с головы до ног измазанная красками, да и все каким-то непонятным образом ухитряются измазаться и обвиняют в этом меня, приписывают мне все пятна на своих платьях, что довольно досадно[106].
На что Юлия отвечает: «Портрет тебе очевидно придется опять с меня писать, а что насчёт пятен, то я с твоими домашними согласна и готова даже свои здешние приписывать тебе»[107]. В письме к Юлии обеим художницам доверительно вторит Зилоти:
Финляндия в этом году меня менее возмущает, так как мне «задано» писать «плейеры», и я буду заставлять сидеть сестер по очереди. Вот Вы бы тут написали воздух, ярко и тонко по отношениям, очень трудно. Практически же нас художников обидела судьба – пианисты могут зубрить в комнате, только открыть рояль, – тут извольте мараться, мыть кисти, вытирать палитру и отмахиваться от комаров только из принципа, т. к. все равно вся физиономия распухла от укусов[108].
Уже во втором письме того лета из Оллилы Магда начала тосковать по зиме и регулярности занятий (подруги все еще обращаются друг к другу на «Вы»):
Если бы Вы знали, как часто я вспоминаю милую зиму, работу и разговоры и всё и всех. И я считаю дни, которые проходят, а они так медленно проходят, длинные, и светлые, и кажется, они будут проходить так без конца, ровные, светлые, скучные, и осень никогда не придет. Вот я уже вторую неделю в Оллиле. По вечерам фальшивит скрипка и гнусавит граммофон, дачники кричат, плачут дети. Что ещё достопримечательного?
Пыльные, серые дороги и заборы без конца, тоненькие тоскливые деревья – такое уродство, что я буквально плачу от обиды. Пишу очень мало. Как Вы теперь, не попробовали снова написать что-нибудь?
Бакст меня повесит осенью[109].
Неудовлетворенная опубликованными переводами Уайльда, Магда частично переводит, частично пересказывает его по-русски для Юлии, которая не знала английского. Самое большое впечатление на нее произвели идеи Уайльда из статьи «Упадок искусства лжи», которые были созвучны ее собственным мыслям об отношениях между искусством и природой. С доверием и энтузиазмом она соглашается с Уайльдом, с его защитой «искусства лжи». По словам Уайльда (в пересказе Магды), «эстетика – как искусственный подбор – делает жизнь прекрасной и полной чудес, наполняет ее новыми формами, поощряет прогресс, разнообразие, перемену»[110].
Письма Магды выходят за рамки жажды новостей, сплетен или обмена идеями. В них – поиск себя и своего места в мире, поиск идеалов, отрицание общепринятого. С максимализмом юности «все или ничего», она смотрит на оллильских отдыхающих и отвергает их ничтожные заботы, банальность их разговоров, пошлость их любительских театральных представлений. Ее романтический взгляд, противостоящий буржуазной банальности повседневной жизни, – всего лишь защита, необходимая любому юному созданию для определения своих целей и ценностей. Идеи, которые Магда обдумывала, которыми делилась с Юлией, – это вечные вопросы о смысле жизни, о призвании, об одиночестве и человеческих отношениях. Постоянная тема размышлений Магды – природа времени:
Хочу верить в свою надежду, всё лето жила ею, всё лето непрестанно мечтала о зиме, не могу себе даже представить, что всё прахом пойдёт. Мои планы будущего рушатся каждый год, и каждый год я строю новые.
Не следует думать о будущем, надо жить настоящим, каждой минутой, каждым мгновением, чтоб было одно вечное настоящее без прошедшего и без будущего, знаете, найти вечное настоящее индийских мудрецов, которые знали, что времени нет, а нам никогда не отделаться от обмана вечной перемены, и потому мы ничего не понимаем, не знаем ценна или ничтожна жизнь.
Простите, странные мысли мне теперь в голову приходят. Уйти от времени, от человеческой жизни и чувствовать вечную живую тишину, всегда, не только проблесками. Только так можно найти тайное вечное царство. Я, кажется, начинаю заговариваться, потому перестаю писать, о моей жизни писать нечего; начинает чувствоваться осень приближающаяся. Дачная жизнь идёт по-прежнему. Представьте себе, была в дачном театре, понятно, до конца не осталась, слишком безмерна пошлость. Увы, видела произведения наших патронов на строительной выставке, рыженький наш не отличился, Доб<ужинский> лучше[111].
Прощайте, напишите Ваш адрес в Ярославле, я много думаю о Вас.
Пишите, Ваша М. Нахман[112].
И в ответ на возражения Юлии (письмо утеряно) Магда продолжает:
Милая Юлия Леонидовна,
Вот Вы говорите, что надо бросить грезы, но разве возможно не грезить о будущем, не бредить о невозможном? Так хочется забыть все тяжелые переживания настоящего и прошедшего, скуку жизни и длинную вереницу безрадостных дней – и если с каждым днём и с каждым часом всё ближе подвигаешься к концу – что из этого? Не верю я в бездонную пустоту. Смерть – таинство, через которое надо пройти, посвящение в мистерию вечной жизни; последняя ступень отрешения от времени. Известны ли Вам эти таинственные слова:
Wem Zeit ist wie die Ewigkeit
Und Ewigkeit wie diese Zeit
Der ist befreit von allem Streit[113].
В них есть загадка смерти, никем почти не разгаданная. И так думаю о смерти и брежу осенью – прошедшей осенью, нежным золотом тонких берёз, склонившихся над глубоким оврагом, пряным благоуханием разлагающейся листвы, далью потемневших полей, покрытых последними пятнами светлолиловых цветов, милым горьким запахом полыни – и гляжу на заборы, на бесконечные заборы, на кошмарные дачи. Горько ужасно, что всё лето пропало даром. Ничего не сделала, много жизни с болезнью ушло.
Вы должны понять, почему я думаю Бог знает о чём, о возможном и невозможном, не осуждайте за такое времяпровождение. Отчего Вы думаете, что я землю не люблю, я люблю её, только иначе, чем Вы. Я даже чувствую иногда, что ближе к ней, чем к человеческому; с тех пор, как помню себя, помню это чувство единства с вещей жизнью земного и небесного, с жизнью деревьев и камней и колеблющегося воздуха. Иногда просыпается такое яркое, мгновенное сознание и понимание этой жизни. Удивительное чувство, которого нельзя высказать и объяснить. Больше всего похоже на какую-то огромную радость.
Всё ближе и ближе приближается срок моего переезда в город; я уж скоро начну считать часы. Скоро всех увижу, начнётся зима, это так хорошо, что почти непостижимо. Писала мне Евгения Максимовна <Каплан>; Николай Андр. <Тырса> упорно молчит. Не знаю, что с ним приключалось. О Зилоти и говорить нечего. Очень бы мне хотелось позлить его. Евг. Макс, он тоже ничего не прислал; уж осенью он не уйдет наказания.
К сожалению, его адреса не знаю. Ник. Андр. написал мне: Зилоти, Финляндия, но по такому адресу письмо едва ли дойдёт. Прощайте, милая Юлия Леонидовна, рада, что скоро Вас увижу.
Ваша М. Нахман[114].
Жалоба Магды – «Мои планы будущего рушатся каждый год, и каждый год я строю новые» – станет лейтмотивом через несколько лет, когда будущее выйдет из-под ее контроля в результате революций и войн. А пока, к концу лета 1908 года, все опять съехались в Петербург и началась привычная и любимая студийская жизнь.
После студенческой выставки весной 1910 года группа званцевцев (Николай Тырса, Надежда Лермонтова и с ними Мария Пец) уехала с художником Александром Блазновым в город Овруч Житомирской области расписывать восстановленную старинную церковь. Надежда Лермонтова писала Юлии оттуда, что они работают по семь часов в день, на лесах и в крайне неудобных позах. Тем не менее работа всех вдохновляла, а результаты вышли великолепными[115].
В Овруч вскоре ненадолго приехал Кузьма Петров-Водкин: он направлялся в Петербург, чтобы подменить Бакста, который должен был провести осень в Париже. В то время еще никто из студентов не знал, что Бакст не вернется в Россию осенью и что Петров-Водкин станет их постоянным учителем. В октябре, когда Петров-Водкин принял художественное руководство школой, по словам Юлии, «произошёл временный раскол дружной группы, сопровождавшийся обменом резких писем. Часть продолжала работать с Водкиным, часть осталась верна Баксту и возмущалась “изменниками”».
Лермонтова, Тырса, Зилоти покинули школу. Члены «Квартета» – Магда Нахман, Юлия Оболенская, Наталья Грекова и Варя Климович-Топер – остались и сблизились еще сильнее. Вскоре между двумя группами было установлено перемирие, и дружба продолжалась. Тем не менее потеря сплачивающего влияния Бакста ощущалась всеми и сказалась на их развитии как художников. Петров-Водкин увел своих учеников в сторону монументального стиля. Оценку перемен Юлия дала многими годами позже:
Действительно, подход к цвету остался основанным на споре контрастных красок, но спор этот перешел в окончательно непримиримую вражду: строго выдерживалась абстрактная обособленность каждого цвета. Сам цвет сделался отвлеченным: мы только «называли цветом» вещь, не заботясь о разнообразии реальных оттенков, которые П.-В. называл «физиологией» и требовал «аскетизма». Живые оттенки и полутона сменились разбелами одной и той же краски. Интерес к живому цвету сменился интересом к пластическим возможностям отдельных красок. <…> Коренная ломка произошла в области формы и рисунка. Место характерного силуэта заняла характерная объёмная форма. Тщательно изучалась конструкция вещей, переходы частей формы из одной в другую и монументальное общее. Воздвигались огромные монументальные фигуры: ультрамаринные, краплачные, киноварные. Живопись представлялась существующей независимо от подчинения натуре, архитектуре, размерам холста – самодовлеющим явлением, как «луна», например[116].
Сравнение ученических работ до и после появления Петрова-Водкина могло бы наглядно продемонстрировать разницу в подходе к живописи двух учителей. К сожалению, почти все работы более раннего времени утеряны. Картина Магды «Крестьянка» (1916; рис. 23 цв. вкл.) явно написана под влиянием Петрова-Водкина.
Дружеская переписка званцевцев отражает их рост от юных подмастерьев до уверенных в себе и преданных своему делу художников, а позже, в трудные времена революций и Гражданской войны, их письма показывают, как мужественно они пытаются выжить и остаться художниками в то время, когда просто физическое выживание давалось нелегко[117].