По утрам, рано-рано, когда люди еще и на работу не торопятся, в отделе доставки дела уже кипят. Нина Ивановна, поблескивая очками, раздает газеты, журналы, корреспонденцию. Почтальоны сидят на своих стульях и по разносным книгам раскладывают почту, на уголках газет пишут карандашом номер дома и квартиры.
Тоська тоже смотрит в разносную книгу, но только так, для порядка, память у нее отличная, и она точно знает, какая квартира в каком доме что получает.
Руки у Тоськи работают быстро, прямо летают, пожалуй, раньше всех она почту разложит, разве вот Нюре уступит. Нюра – самый опытный почтальон, ей лет тридцать пять, а работает она с восемнадцати и все здесь, в этом отделении.
Нюра любит вспоминать, как раньше она сапог не снимала, по две пары снашивала, потому что, когда она пришла сюда, грязь тут была непролазная и даже в самую жару не просыхала. И везде стояли деревянные домишки, вроде Тоськиного, а сейчас вон какие домищи, и даже поздней осенью можно носить почту в туфлях на высоких каблучках.
Правда, насчет туфель на каблучках это Нюра к слову говорит, просто так, потому что на каблучках почтальоны не ходят – неудобно нести тяжелую сумку. Только вот Тоська носит каблучки, да и то маленькие, чтобы хоть чуть казаться повыше, а все остальные – летом ходят в тапочках, осенью в простых туфлях на микропорке.
Тоська любит эти ранние утренние часы, когда все почтальоны вместе. Разбирают газеты быстро, но и поговорить успевают. Вроде живут они большой, общей семьей.
Нину Ивановну все жалеют, потому что у нее, такой хорошей женщины, муж пьет. Он работает слесарем в домоуправлении, и как у кого что случается – кран испортится или замок, – все стараются позвать его, потому что он хороший мастер, а потом подносят ему или деньги суют. Вот он и ходит пьяный. Нина Ивановна говорит, что раньше выпивал, так незаметно было, крепкий был, а сейчас сто граммов выпьет, и его развезет до последнего.
– Организм надорвал, – авторитетно говорит Нюра. Она хоть и моложе Нины Ивановны, но, по общему признанию, опытней ее и больше жизнь знает.
Она вообще вся очень твердая, Нюра. И говорит коротко, отрывисто, будто рубит, и ходит как-то твердо, большими шагами, а улыбается редко, поэтому лицо ее – угловатое и скуластое – кажется тоже твердым, словно высеченным из камня. И смотрит на всех Нюра твердо и жестко.
Жизнь у Нюры тоже не больно-то веселая. Есть у нее муж, Василий, он часто по вечерам ждет ее, дежурит у дверей. Но Нюра проходит мимо него своей солдатской, размашистой походкой, и он плетется следом до угла, потом останавливается, долго-долго смотрит ей в спину. А она идет ровно, как заведенная, ни тише, ни быстрее, и ни разу не обернется.
Нюра прогнала его из дому. Узнала, что он ходит к другой, и без крику, без скандала собрала ему чемодан. Теперь она жила одна, водила по утрам своего Лешку в садик и с Василием разговаривать не желала, а когда он совал ей деньги на Лешкино воспитание – не принимала, хотя получала немного и жила очень трудно.
Однажды Василий откуда-то из центрального отделения послал ей по почте перевод. Нина Ивановна отдала Нюре извещение. Дело было как раз утром, во время разборки почты, и все притихли, ожидая, что сделает Нюра: ведь в конце концов получить перевод по почте не то, что принять из рук в руки, и все были бы рады, если бы Нюра его получила.
Но Нюра повертела извещение, узнала почерк Василия, взяла ручку, обмакнула ее в чернила и протянула Тосе.
– Ну-ка напиши на обороте… «Адресат получить перевод отказался».
Такая она была твердая, Нюра, и, может быть, потому, что ее очень крепко, на всю жизнь обидел Васисилий, о мужчинах говорила резко и нехорошо.
Нина Ивановна мягче Нюры, она ей всегда возражает, говорит, что ведь вот ее муж хороший человек, добрый и ласковый, и, даже когда пьян, не позволит себе ее задеть, обидеть, слово плохое сказать, и всем был бы хорош, да водка его губит.
– Нет, Нюра, не говори, – улыбается Нина Ивановна, – нельзя всех мужчин под одну гребенку…
– Нельзя, – кивает Тоська и рассказывает про Алексееву Т. Л., которой муж все шлет и шлет письма, да не какие-нибудь, а заказные, а значит, не забывает и любит.
Нюра искоса поглядывает на Тоську и говорит:
– Ну, пишет, это еще не значит, что любит…
Тоська вспоминает Яшку-грача, вспоминает, его рассказы о том, как он целуется направо и налево, и думает, что Нюра тоже права: вот Яшка ведь целуется и не любит, так что письма писать и подавно не значит любить.
…В восемь Тоська с Нюрой первыми выходят на улицу. Навстречу им торопятся люди, идут на работу. А Тоська уже на работе. Она несет тяжелую сумку, полную разных новостей, – и что произошло в Аккре, и в Париже, и в Сан-Франциско, и в семье каких-нибудь Ивановых или Петровых, про все есть у нее в сумке.
Тоська стучит по асфальту стоптанными каблучками, и солнце слепит ее, а оттого разные сложные думы рассеиваются, как сумеречная темнота. Тоська краем глаза видит, как вдруг вздрагивает каменное лицо Нюры, она тоже жмурится на солнце, улыбается ему.
– Эх, – говорит Нюра тихо, – думаешь, не охота мне Василия простить? Что я, каменная… Ишь каждый день ходит…
Тоська удивленно смотрит на Нюру, а та смеется про себя чему-то. Нет, ничего не понимает Тоська в этих делах.
Ночью Тоське приснился вещий сон.
Будто шла она по длинной мраморной лестнице, какие показывают в фильмах про старину, с белыми колоннами по бокам.
Тоська шла по ступенькам наверх и испуганно озиралась по сторонам; как бы ее не заругали, что шляется по этакой чистоте в стоптанных туфлях.
Тоська все шла и шла, шла и шла, и сердце страшно колотилось в ожидании чего-то главного, чем кончится эта лестница.
Наконец, когда сердце устало громко стучать от волнения, лестница кончилась, и Тоська увидела перед собой стройную женщину, на которой было почему-то ее, Тоськино, нарядное платье с васильками по белому. Женщина была смуглая и красивая, Тоська подумала, что это Алексеева Т. Л., но пригляделась и ахнула. Нет, это она, сама Тоська, совсем непохожая на себя, вот и волосы ее, а так все чужое, той, Алексеевой Т. Л. Тоська не поверила себе, шагнула вперед и стукнулась обо что-то холодное. Зеркало! Значит, это была правда она?
Утром, одеваясь, Тоська все думала, рассказать матери сон или нет. Она и сама чувствовала, что сон ей приснился глупенький, вроде детской сказки про Золушку, и боялась, что мать засмеется.
Но она не засмеялась, погладила Тоську по голове, пригорюнилась, посидела, глядя в одну точку, а потом вздохнула:
– Невеститься тебе пора, Антонида!
И махнула рукой, видно, неожиданно для самой себя. Потом смутилась своего невольного жеста, заговорила громко, для пущей уверенности:
– Пора, Тося! Ну чем ты не невеста? Ростиком не вышла, фигурою? Так если бы в том дело! Не глупая, хозяйка хорошая, чего еще надо? Найдешь, найдешь себе, пусть не красавца писаного, да за красоту ноне и пятака не возьмешь…
А вечером Тоська пошла в кино. Позвала она Нюру, да той Лешку не с кем было оставить, а мать в кино не ходила, все ей казалось, что до кинотеатра не доберешься – в автобусе да потом пешком, ну его, лучше дома посидеть. И Тоська поехала в центр одна.
Когда усаживалась на место, заметила, что рядом с ней с одной стороны сидела накрашенная дамочка, уже пожилая, а вся разрисованная, просто ужас, а с другой стороны – конопатый солдат.
Показывали «Неизвестную женщину», Тоська уже смотрела – и не раз – эту картину, думала, уж все, больше не увидит, но нет-нет да в газете снова появлялось объявление, что идет «Неизвестная женщина», и Тоська тут же собиралась в кино. У них в отделении связи, и особенно в отделе доставки, эту картину ценили высоко, и, когда все посмотрели ее первый раз, в один голос признались, что плакали «просто навзрыд». Тоська тоже плакала, но не навзрыд, так, потихоньку пускала слезы.
А тут, глядя фильм в четвертый раз, то ли от нынешнего сна, то ли от нагоревшей обиды за себя, она расплакалась горько, глядя сквозь слезы на мутный экран.
Накрашенная дамочка отодвинулась от Тоськи, и в ту же минуту кто-то взял Тоську за руку. Она вздрогнула всем телом, повернулась направо и близко, совсем рядом, увидела серьезные глаза конопатого солдата и блестящие крылышки на темном погоне.
– Вы успокойтесь, – сказал шепотом солдат. – Не надо так.
Неизвестно, как все получилось, но после фильма они пошли вместе по темным, знобким от прохлады улицам. Справа и слева плыли какие-то высокие кусты, а наверху, над головой, узконосые листья в туманном свете фонарей казались невсамделишными, будто вырезанными из черной бумаги.
Тоська шла чуть дыша, прижав онемевшие руки к бокам, осторожно передвигала ноги, будто шагала по проволоке.
Конопатый солдат, которого звали Олегом, держал ее за локоть, смеялся над фильмом, – он ему не понравился, потому что был, как он сказал, «слишком сладким». Как может быть такой фильм «сладким», Тоська никак не понимала и в другой бы раз стала возражать и спорить, но сейчас она молчала и кивала головой. И то, что плакала зря, с этим она тоже соглашалась. Олег рассказывал о своих солдатских приключениях, о том, как однажды в дождь старшина повел их обедать и потребовал петь песни, но старшина был вредный, и они всем строем петь отказались. Тогда старшина начал гонять их вокруг столовой, но солдаты не пели, и старшина, промокший насквозь, сдался и отвел их обедать.
Тоська слушала его болтовню и со страхом думала, что он, наверное, вроде Яшки, все болтает, болтает, а потом полезет целоваться и будет хвастать всему своему полку или как там у них еще. Она шла напряженная, готовая в любую минуту защититься и убежать, но Олег был спокоен, смеялся, говорил, и лицо его в фонарных сумерках не казалось уж таким конопатым.
Тоська и не заметила, как пошла свободнее, уже не по проволоке, и тоже что-то рассказывала ему, так, какой-то пустяк. Теперь говорил уже не один он, а оба, перебивая друг друга и смеясь. Тоська увидела над карманом у Олега синенький парашютик, и тут оказалось, что Олег служит не где-нибудь, а в десантных войсках, уже десять раз прыгал с парашютом, и за это ему дали значок. Тоська зауважала конопатого солдата еще больше, а он стал говорить, что это совсем не страшно, прыгать с парашютом, главное решиться в первый раз, с парашютом не то что мужчины, много женщин прыгает. Это Тоська знала и без него, читала не раз в газетах, но отчаянных женщин в шлемах, которых видела на фотографиях, воспринимала как что-то очень далекое, нереальное, как, скажем, фильмы про Аргентину.
Теперь же рядом шел Олег и рассказывал, как нужно, становясь в открытых дверях самолета, посильнее отталкиваться, а потом падать, раскинув руки, ноги врозь и считать про себя секунды, а потом дергать кольцо, и Тоська, похолодев от ужаса, представила, как бы она вдруг стояла в открытых дверях самолета, перед синей бездной, а там, внизу, еле заметные, копошились человечки. Она передернула плечами от набежавших мурашек.
Из дома в кино Тоська ехала в автобусе, и ей показалась томительной эта дорога. Сейчас они шли пешком и не пришли, а прилетели к Тоськиному дому. Они походили еще вокруг, поболтали, и Тоське почудилось, что время везде, на всех часах – и на столбе под фонарем, и на руках у прохожих, и в домах – остановилось, пока Олег вдруг не спохватился и не сказал, что он человек военный, не свободный и увольнительная у него кончилась, а завтра утром он уезжает в Энск, где и служит.
Он пожал Тоськину холодную, лодочкой, руку и сказал, чтоб она ему написала в Энск, главпочтамт, до востребования, потому что он часто ездит в командировки со своим начальником и в части письма могут потерять, пока он ездит.
Тоська кивнула, и Олег побежал за уходящим автобусом, догнал его, успел запрыгнуть и помахал в заднее овальное стекло. Она стояла ошарашенная. Будто ничего этого и не было, будто все ей показалось. Еще три часа назад она ничего не знала и не ведала и вот первый раз в жизни шла под руку с парнем, смеялась с ним, говорила о каких-то пустяках, верила ему и не боялась его. А теперь он исчез. Никого нет. Как во сне.
Укладываясь спать, Тоська в одной рубашонке подошла к зеркалу. На нее смотрела некрасивая коротышка. Настоящий обрубыш.
Нет, это просто так, решила Тоська, это все ерунда, и сегодняшний вечер значит не больше, чем вчерашний сон. На душе у нее снова стало горько.
Мать страдала бессонницей и слышала, как долго ворочалась Тоська на своей кровати.