bannerbannerbanner
Паводок

Альберт Лиханов
Паводок

Полная версия

Семен Петрущенко

– Вечерний сеанс, – напомнил он Славке Гусеву, надев наушники и подкручивая настройку.

Слава встрепенулся, обтер ладонью щетинистый, колкий подбородок, велел привычно:

– Передавай!

Семка перекинулся с радистом отряда обычными приветствиями, поглядел на Гусева.

– Давай! – велел тот. – Работы идут нормально. Закончим объект двадцать пятого вечером – двадцать шестого утром. Последующую связь уточним. Сообщите Цветковой, надоело просить у нее лодку. Ветер теплый, идет резкая потайка, – и рубанул твердой, как лопата, ладонью, – Гусев.

Семка передал радиограмму, попрощался с отрядом, снял наушники.

– А ветер-то правда теплый! – сказал он удивленно. – Я и не заметил.

– Во дает! – засмеялся Гусев. – По брюхо искупался, а что весна, так и не заметил.

– И правда, братцы, – виновато ответил Семка. – Совсем мы тут зазимовались. Дома-то май, все, поди-ка, цветет. Управление наше на пляж после работы ездит.

– Греби шире! – откликнулся дядя Коля Симонов. – Не-е, ныне весна запоздалая.

– Да она в здешних местах всегда такая, – засмеялся Слава. – Наверху-то река уже давно ото льда освободилась, а тут и не думала.

– А я люблю половодье, мужики, – оторвался от бумаги Валька Орелик. – Едешь на лодке, гребешь потихоньку, глядишь, а лес в речку зашел. Ольха цветет, в воде отражается. И вода черная, вроде неподвижная. Заглянешь в нее – трава, как длинные волосы, шевелится.

– Хе-хе, – оживился дядя Коля Симонов. – Ты у нас, Валька, прямо этот, как его, рилик.

– Кто, кто? – захохотал Семка. – Рилик! Ну, даешь, дядя Коля!

Симонов смутился, махнул рукой, полез в спальный мешок, заворочался в нем, словно медведь-шатун, аж пологи ходуном заходили. За ним ушел Гусев. Семка сидел у костра, аккуратно укрыв свое радийное хозяйство, и глядел, как пишет длинное, на много страниц, письмо Валька. Пишет, пишет, не может дописать, даже удивительно, как у него терпения хватает – и, главное, не отправляет свое письмо, ждет, когда сам вернется в поселок.

Семка глядел на костер, на его трепещущие жаркие языки, переводил взгляд на Вальку, хотел спросить его про то, о чем давно думал, и не решался.

В палатке на разные голоса захрапели Слава и дядя Коля Симонов – с присвистом, с протяжкой.

– Теплынь-то! – проговорил негромко Семка.

Небо над головой было бездонным, смоляным. Ни одной звезды не видно, и от этого Семке делалось еще торжественней и слаще. Он вдыхал запахи, которые приносила ночь, вглядывался в темноту, и ему казалось, что его ждет кто-то, хотя это глупо – кто же может ждать в темноте, посреди тайги, или даже в поселке, – в поселке никого не было у Семки. «Мама?» – подумал он и сразу отверг это. Мама ждала его всегда, ждала всюду, где бы ни была, и Семка знал это, чувствовал, понимал. Но сейчас было что-то другое. Где-то кто-то ждал Семку совсем иначе, чем мама.

Он вздрогнул, встал на колени, прислушался. Ветер дул неизменно с юга, оттуда, где поселок, где город, и Семка неожиданно для себя вспомнил девочку.

Сердце его колотнулось неровно.

Странно, как он мог забыть ее. Девочка шла в школу, а он уже учился на радиста.

Была зима, очень морозная и очень прозрачная, даже какая-то звонкая от мороза. Если стукнуть палкой по березе в парке, то стук этот звучал долго и мелодично. И если стукнуть по другой березе, звук получался совсем иной.

Семка не стучал по березам: это ему просто казалось так. Уже потом, когда она ушла.

Он встретил ее днем на пустынной аллее парка, вдоль которой росли старые деревья, было солнечно, солнце лилось откуда-то прямо сверху, падало вниз, оставляя короткие, смешные тени, и девочка шла навстречу Семке. Она не торопилась, она не замечала его, и она не просто шла, а гуляла.

Семка, увидев ее издалека, замер, а девочка была наедине с собой. Она иногда останавливалась, крутила вокруг себя маленький черный портфель и сама кружилась, прыгала, стукала валенками друг о друга, будто играла в классики, подхватывала пригоршню чистого снега и кусала его, вздернув губы, одними зубами.

На девочке была рыжая круглая шапка с длинными ушами, и, когда она прошла мимо Семки в конец аллеи, он подумал, что издалека она походит на одуванчик.

Одуванчик зимой, это было странно и удивительно, – Семка, не понимая себя, повернул за девочкой и, не приближаясь, проводил ее к школе.

Она исчезла в дверном проеме, и Семка долго стоял, не замечая, что уши у него перестали чувствовать холод.

Потом он повернулся, побежал вприпрыжку домой, березы вдоль аллеи мелькали, как клавиши, и Семка счастливо смеялся, а потом забыл…

Надо же – забыл!

Вытянувшись на коленях, вглядываясь в черное небо, он пытался представить девочкино лицо и не мог. Никак не мог его вспомнить.

Он вздохнул, поглядел на Вальку, на счастливого человека, который каждый день пишет свое бесконечное письмо, и пожалел себя: ему писать было некому, кроме мамы.

Снова подул порывистый теплый ветер. Валька оторвался от письма и увидел обиженное Семкино лицо.

– Ты чего? – спросил он и засмеялся.

– Да так, – пожал плечами Семка. – А что?

– Лицо у тебя странное, – сказал Валька.

– Будет странным, – неуверенно ответил Семка. – Такой ветер, а они дрыхнут, как цуцики.

Валька рассмеялся опять:

– Тебе не спится?

– Нет, – вздохнул Семка.

– Мне вот тоже не спится, – задумчиво сказал Орелик.

– Дописываешь? – деликатно полюбопытствовал Семка.

– Я и не знаю, – опять задумчиво ответил Валька Орлов, – допишу ли когда-нибудь…

Семка ничего ему не сказал. Пыхтя, он забрался в спальник, застегнул его до подбородка, притих. В приоткрытый полог палатки гляделось черное небо. Ветер негромко трепал брезентовую дверцу.

Притушив костер, влез в палатку Валька. Он быстро захрапел, теперь целый оркестр играл в тайге, а Семка никак не мог отключиться.

Ему представлялась звонкая зимняя аллея и девочка в конце ее, похожая на одуванчик.

Девочка проходила мимо него, проходила и проходила, как в куске фильма, который крутят много раз подряд, и вдруг Семка услышал плеск.

Он вздохнул и закрыл глаза. «Какой там плеск, – решил он. – Вокруг зима…» И уснул.

– Первая радиограмма от Гусева поступила вечером двадцать четвертого мая.

– Я не признаю эту радиограмму тревожной, требующей каких-либо действий отряда.

– А партии?

– Вы опять намекаете на лодку?

– Да.

– Но не могли же мы гнать вертолет ночью. Тем более что авиаторы могут садиться в темноте только в условиях аэродрома или хорошо освещенной и ориентированной площадки.

– Я не говорил про ночь.

– Будем считать, что мы это выяснили. В том, что у Гусева не оказалось лодки, в первую очередь виноват он сам, во вторую – Цветкова, в третью – Храбриков.

– Теперь о второй радиограмме. Утренней, от двадцать пятого мая. Когда стало ясно, что группу надо выручать, и как можно скорее.

– Меня не было в это время в поселке.

– Вы отсутствовали по служебным делам?

– Безусловно.

25 мая. 9 часов

Кира Цветкова

Она просыпалась рано, как бы искупая этим свои недостатки, деловито выходила из дому, не зная толком, чем заняться: геодезисты были в тайге, ей оставалось только следить за ними, поддерживать связь, получать информацию – опытные начальники групп знали свое дело и не нуждались в командирах.

В этот раз она проснулась так же рано, как и обычно, но решила перелистать студенческие конспекты, чтобы обновить в памяти порядок и систему геодезических измерений – время от времени это приходилось делать, чтобы не разучиться немногому, что она ухватила в институте.

Раскрыв тетрадку, заполненную аккуратным почерком, Кира уставилась в нее невидящими глазами. Ей было одиноко и страшно, она опять подумала о своей судьбе, вспомнила мечту о пединституте, о первышах, где все ясно, понятно, одинаково. Она даже в загородные походы никогда не ходила, и вдруг – начальник партии.

Кира оторвалась от тетрадки, обессиленно захлопнула ее, надела куртку. Единственное, что утешало ее и что у нее получалось, – отчеты. Она умела их оформлять, подчеркивала разделы, итоги, цифры разноцветными карандашами и поэтому числилась неплохим начальником партии. Но Кира понимала, знала: она только переписывает результаты чужого труда, она как бы примазывается к работе других.

Кира вышла из дому, побрела по улице, вдыхая сырой, туманный воздух. Делать ей было нечего – надо только зайти ненадолго к радистам, прочитать радиограммы групп, кому-то ответить, что-то просто принять к сведению.

Связь находилась в покинутом доме, который экспедиция отремонтировала и приспособила к своим нуждам. Хозяева избы исчезли и не появлялись, не предъявляли своих прав – наверное, перебрались в город, заколотив окна дощатыми крестами.

Кира вошла в дом, обтерев на крылечке липкую поселковую грязь.

– Кира Васильевна! – окликнул ее начальник радиостанции Чиладзе, худой, словно изможденный, грузин с огромными, казалось, во все лицо, грустными глазами. – Кира Васильевна! – повторил он. – Хорошо, что пришли, мы к вам посылать хотели. Тут две радиограммы от Гусева.

– Опять раньше работу кончили? – усмехнулась Кира, вспомнив Гусева, грубоватого, простодушного мужика, который вечно торопился работать, неизменно перевыполняя план, будто за ним кто-то гнался, кто-то его торопил.

– Одна вот вечерняя, – подошел к ней Чиладзе, протягивая бланк. – А эту сейчас приняли, первым утренним сеансом.

Кира пробежала строчки. Первая радиограмма напоминала про лодку; читая ее, она с раздражением вспомнила Храбрикова, которому передала лодку еще неделю назад с наказом немедленно переслать ее Гусеву. Храбриков кивнул, сразу отходя, будто Кира назойливая муха и отвлекает его от важных забот, и, конечно, лодку не перевез, а она, растяпа, забыла проверить.

 

Кира раздраженно взяла второй бланк, исписанный каллиграфическим почерком радиста, и ею овладела тревога.

«Наблюдается подъем Енисея, – прочла она. – Возвышенность в пойме реки, где находится лагерь, окружена мелким слоем воды. Выходим работу. Предполагаем завершить четырнадцати часам. Этому сроку высылайте вертолет. Гусев».

Кира снова вспомнила Храбрикова, его хорькоподобное маленькое лицо, мелкие серые глазки. «Всегда так, – подумала она, раздражаясь еще сильнее, – всегда мешает, ластится только к Кирьянову, а виноватой будешь ты».

– Ничего страшного, э? – спросил Чиладзе, поблескивая глазами, выражая добродушие и симпатию к ней.

– Пока ничего, – ответила Кира.

Она взглянула в окно. Погода прояснялась, воздух светлел, делая пространства емкими и прозрачными. Кира кивнула Чиладзе, велела поддерживать с группой Гусева обычную связь и вышла на крыльцо.

Этот Храбриков всегда раздражал ее, как, впрочем, и всех остальных начальников партий, проявляя к их делам полное равнодушие… «В конце концов, это не может продолжаться бесконечно, – подумала она, стараясь расшевелить себя на поступок, который зрел в ее голове. – Когда-то и кому-то надо с этим покончить».

По ее мысли, сейчас был самый подходящий момент пойти к Кирьянову, используя его расположение, пожаловаться на Храбрикова, доказать с фактом в руках, что игнорирование им заданий начальника партии может привести к неприятностям, но что-то мешало Кире решиться на это.

Во-первых, она не была уверена, что Кирьянов не встанет на защиту Храбрикова, во-вторых, что выступать против экспедитора должна именно она, – есть, в конце концов, начальники партий мужчины. В-третьих, она понимала, что жалоба есть жалоба, как ни крути, и, встав с утра в неуверенном и плохом расположении духа, считала, что это опять будет проявлением ее бесхарактерности.

Кира сошла с крылечка и нерешительно пошла в сторону дома Кирьянова. Нет, все-таки она должна была об этом сказать. Это обязанность, в конце концов. Речь идет о людях ее партии – она за них отвечает.

Стараясь распалить себя, а в самом деле робея все больше и больше, Кира подошла к конторе отряда, где работал и жил Кирьянов, но его на месте не оказалось, и, когда ей сказали, что начальник отряда ушел к вертолетам, она облегченно вздохнула.

Жалоба на Храбрикова, это неприятное дело откладывалось на какой-то срок, пусть даже не на очень большой, и это успокаивало ее.

Кира вернулась к себе, снова открыла тетрадь с конспектами, но в голову по-прежнему ничего не шло. Она завороженно смотрела за темный переплет окна, в светлое, разгорающееся утро.

По улице протарахтел поселковый трактор, прошел мальчишка в растрепанном кургузом треухе.

Неожиданно словно что-то толкнуло ее. Машинально, еще не сознавая, что делает, Кира оделась и выскочила на улицу. По дороге к вертолетной площадке мысль оформилась и созрела: она должна сказать все Кирьянову прямо при Храбрикове. И немедленно послать лодку. Пусть это будет уроком для маленького облезлого человечка.

Кира шагала, не разбирая дороги, разбрызгивая грязь, и была недалеко от площадки, когда раздался привычный грохот винта и зеленая пузатая машина взмыла вверх, уходя к тайге.

Волнуясь, Кира подбежала к избушке возле площадки. Второй вертолет был тут. Кира увидела пилота, молодого парня, совсем мальчишку, и крикнула ему:

– Где Кирьянов?

– Они улетели, – ответил летчик, постукивая гаечным ключом о какую-то железку.

– Кто они? – спросила Кира.

– Кирьянов и Храбриков.

– А куда? И надолго? – настойчиво спросила она, понимая наивность своего вопроса.

Пилот пожал плечами, отвернулся, и тут только Кира заметила, что лопасти хвостового винта с вертолета сняты и пилоты вместе с механиком возятся возле него на расстеленном брезенте.

«Профилактика», – отметила она механически и вдруг увидела у порога избушки небрежно брошенную надувную лодку. Она узнала ее, это была лодка для Гусева, и Кира с острой неприязнью подумала о зловредном Храбрикове.

– Я хочу вернуть вас к одному своему вопросу. Хочу повторить его. Как вы оцениваете вторую радиограмму?

– И ее я не считаю тревожной. Видите, Гусев даже собирался продолжать работу.

– Однако несколько позже он направил новое сообщение. Вот оно: «Уровень воды поднимается. Попытались перенести лагерь триангуляционной вышке. Сделать это не удалось большого объема груза. Остров, на котором находимся, постепенно сокращается. Просим вертолет перенесения лагеря более высокую точку. Гусев».

– Но эта радиограмма пришла намного, а не на несколько, как вы выразились, позже.

– Через четыре часа.

– Видите!

– Их можно понять. Они пытались исправить положение своими силами.

– А нас нельзя понять?

– Я хочу повторить один вопрос.

– Слушаю.

– Вы вылетели в тот день по служебным делам?

– Я же сказал. Конечно!

25 мая. 12 часов 10 минут

Петр Петрович Кирьянов

День рождения, черт побери!

Он считал себя обязанным быть временами сентиментальным. Для большого, мощного человека очень даже своеобразно проявлять иногда свойства, вроде бы для него чуждые; их надо проявлять, если даже их на самом деле нет; нет, так надо создавать, синтезировать.

В день своего рождения, каждый год, он синтезировал задушевные беседы с окружающими людьми, валял дурака, представлялся симпатягой, обаяшкой, умницей. В день рождения, выпив, он обожал всплакнуть, рассказать в лицах какую-нибудь притчу, пофилософствовать, стараясь свежо формулировать старые мысли или раскавычивая классиков.

Этот день был как бы смотром его всевозможных дарований, и всякий раз он оставался доволен, убирая в стодвадцатикилограммовую оболочку, как в пенал, свой действительный характер.

Сейчас, когда вертолет несся над тайгой, оставляя на земле неотвязную тень, и разговаривать из-за треска моторов было невозможно, Кирьянов как бы внутренне готовился к предстоящему вечеру.

Время от времени он взглядывал в иллюминатор, хотя глядеть по негласному уговору должны были пилоты, знающие, куда и по какой надобности летит сам начальник отряда, и взгляд на землю вызвал в нем чувство приятного удовлетворения.

На сотни километров внизу кипела тайга, однообразная, скучная весной, и на этих сотнях километров он, ПэПэ, был полновластным, безоговорочным хозяином. Отряд работал тут уже несколько лет, их деятельности придавали значение, увеличивая каждый год количество партий, людей, техники, – Сибирь осваивалась вовсю, по-настоящему, – но сколько еще было до этого настоящего! Сколько первых троп, первых просек, первых отметок на картах, пока не начнется здесь хоть какая-нибудь маломальская жизнь.

Нет, все это было впереди, и про себя ПэПэ готовился к будущему, к тому, что заслужено: новым должностям, на этот раз в управлении, а то и выше, к наградам, вполне возможно – орденам, к скромным рассказам в тесном кругу приятелей, – впрочем, что ж стесняться, можно и в широкой аудитории, – о нелегком, суровом, полном лишений и невзгод, как пишут сочинители, труде знатного, умелого первопроходца.

Это, конечно, будет, придет, бесспорно, надо только не загадывать вперед, вопрос упирается во время, в несколько каких-нибудь лет.

Кирьянов помнил двух геологов, молодых довольно парней, выступавших у них в управлении. Оба получили Ленинские премии за открытие нефти, кандидатские степени без защиты – только по отчетам, и их появление тогда влило в ПэПэ новые силы. Теперь образ двух парней в освещенном яркими огнями зале был для Кирьянова своеобразным эталоном, жизненным стимулом, миражем, который возникал время от времени из памяти, обнадеживал на дальнейшее.

Он взглядывал в иллюминатор вертолета, властно осматривал таежную равнину и, не смущаясь смелых параллелей, сравнивал себя с Семеном Дежневым, прошедшим через всю Сибирь, чтобы покорить ее.

Кирьянов усмехнулся. Что скрывать от самого себя – ему казалось, что даже внешне он походил на Дежнева, если бы вот только волос наверху побольше. Но этот недостаток свой он прикрывал, зачесывал волосы сзади и с боков вперед, на манер московского телевизионного диктора, а в остальном – в чертах лица, светлых глазах – все сходилось.

«Ха-ха! – раскатился над собой Петр Петрович. – А вы, гражданин начальник, порой глупеете, так до орденов и регалий можно не добраться. – Но тут же успокоил себя: – Ничего, в день рождения можно».

Можно, конечно, можно, а ему, начальнику отряда и хозяину всех этих необжитых, пустынных мест, «губернатору», как шутят его друзья, можно много чего. Кирьянов вновь скосил глаз в иллюминатор, усмехнулся, вспомнив одного свободолюбца, начальника партии, который ушел от него каким-то клерком в геологическое управление. Насчет клерка это он, ПэПэ, побеспокоился, не лыком все-таки шиты, все-таки кое-что разумеем в устройстве этого мира, но было время, тот начпартии бушевал. На открытом собрании правду-матку резал. Объяснял ему, Кирьянову, что-де для него тайга лишь ступенька вперед, что ему на тайгу наплевать.

Тогда он отбояривался, – пришлось, – говорил красивые тексты, но потом взял крикуна за грудки, – нет, не в переносном, а в прямом смысле слова, – поднял его за телогрейку в тихом перелеске, выследив, конечно, заранее, и высказал ему что положено. Чтоб убирался прежде всего и что тайга, она и есть тайга, молиться на нее он не собирается. Он тут хозяин – и точка. И будет обращаться с тайгой как с бабой, если она по-хорошему не хочет. То есть будет покорять природу, как завещал Иван Владимирович Мичурин, если говорить по-научному.

Начпартии быстро смотался, молол что-то в городе на Кирьянова, но поди-ка доберись к нему из города!

Вертолет пошел вниз. Храбриков заметался у иллюминатора, стал подбрасывать пустые мешки к дверце, чтобы Кирьянову мягче было стоять на колене – стрелял он всегда с колена, – распахнул дверь, укрепил специальную решетку – не дай бог вывалишься.

Кирьянов приветливо улыбнулся ему, кивнул пилотам – они сигналили руками, указывая пальцем вниз, – и пристроился на колено. Теплый ветер рвался в открытую дверь. Петр Петрович зажмурился в удовольствии, обратил внимание, что вертолет повис совсем низко, и только тогда, не волнуясь, выглянул.

На большой прогалине, не зная, куда бежать, носились взад и вперед три лося.

Самый большой из них, вожак, пугаясь стрекочущего чудовища и черной тени, скользящей по снегу, порывался к лесу, но тень перерезала его путь, и тогда он круто разворачивался и мчался назад. Это забавляло Кирьянова, он гулко хохотал, чувствуя победу над лосями: теперь слово предоставлялось ему – летчики делали свое дело умело и четко.

Он поставил удобнее колено, щелкнул затвором и положил ствол карабина на решетку, отделявшую его от неба.

Пилот на какое-то мгновение завис неподвижно, Кирьянов неспешно, через ровные интервалы времени, будто робот, выпустил в самца пять пуль.

Оружие приятно отдавало в сильное плечо, карабин харкал злыми, почти невидимыми на солнце всплесками пламени, пули уходили вниз, взрывая снег, но ни одна не достигла цели.

Кирьянов расхохотался. Честно говоря, он не получил бы удовлетворения, если бы с первого выстрела уложил лося. Он хотел игры, но не хотел игры короткой, неинтересной. Прекрасное он видел в азарте, азарт приходил тогда, когда у тебя получается не сразу.

Он перезарядил карабин и, целясь уже тщательнее, выпустил обойму рядом с лосем. Зверь затравленно метался по прогалине, увлекая за собой других – видимо, самку и детеныша.

Прерываясь, Кирьянов рассмеялся снова. Аттракцион действовал безотказно.

К нему наклонился Храбриков, что-то лопоча.

– Ори громче! – велел ему ПэПэ, не расслышав.

– Вы прямо как в тире, Петр Петрович, – крикнул в ухо Храбриков. – Красиво бьете!

– Красиво? – гаркнул Кирьянов, любуясь собой, своей силой, меткостью, хваткой настоящего промысловика. – Гляди, как будет теперь!

Он выставил ствол, повел его за вожаком, прикинул скидку на горизонтальное движение вертолета и плавно тронул спуск.

Лось упал, тотчас вскочил, волоча заднюю ногу, и Кирьянов выпустил из затвора дымящуюся, посверкивающую латунными боками гильзу.

Он прицелился снова, но на этот раз промазал. Тогда он немного раззадорил себя, стыдясь присутствия Храбрикова.

Третья пуля попала лосю, кажется, в позвоночник. Он упал, забрыкал ногами и пополз, оставляя тягучий кровавый след.

Кирьянов устало откинулся от карабина. Посмотрел, хмурясь, на летчиков. Они вопросительно показывали на землю, спрашивая, садиться или продолжать.

«Продолжать», – велел знаком Кирьянов и снова припал к прицелу…

 

За всю охоту жалость ни разу не поскреблась в его сердце. Распаленный стрельбой, он смахнул в тайгу остатки маслянистых гильз; они исчезли за бортом, эта желтая пыль, которую не найдет ни один прокурор, и махнул пилотам, сигналя, чтобы они возвращались к прогалине, где лежал убитый лось.

Праздничная забава кончилась.

– Ну что ж, я еще раз хочу узнать ваше мнение о Храбрикове.

– Я уже говорил. Или вы проверяете меня, не изменил ли я по ходу следствия свое мнение?

– Вы излагали здесь много точек зрения на разных людей. Надо признать, знаете вы большинство из них весьма приблизительно. Но про Храбрикова говорили крайне положительно.

– Безусловно.

– Вы считаете его человеком, на которого можно положиться?

– Конечно.

– А на пилотов, с которыми вы летали в тот день?

– Ах, вон оно что! Но они тоже получили свое.

– У этих людей хватило совести самим прийти ко мне.

– Я повторяю, они тоже не стерильны. Готов доказать.

– Кто подтвердит это?

– Храбриков!

– Вы уверены?

– Конечно.

– Вот его подтверждение.

– Что это?

– Коробка из-под зубного порошка. Откройте.

– Я не понимаю.

– Это пули. Пули вашего карабина.

25 мая. 14 часов 30 минут

Рейтинг@Mail.ru