Заметно было, что весь этот час Магдалина Осиповна проплакала.
– Магдалиночка! Магдалиночка! Ангел наш! Золото! Радость! – зазвучали снова взволнованные голоса, и девочки бросились к ней со всех сторон, окружили ее и беспорядочной толпой повели из класса в столовую.
Напрасно сама Вершинина взывала своим надломленным голоском:
– В пары, дети! В пары! Становитесь в пары! Так нельзя! Лидия Павловна будет недовольна беспорядком…
Но никто не слушал ее. Смех и поцелуи звучали ей ответом на эти слова.
Ие оставалось только следовать в немом молчании за девочками и их любимицей.
Невесело было на душе молодой девушки. То, что предчувствовала Ия с первой минуты ее появления здесь, являлось теперь неоспоримой истиной. Да, много забот, неприятностей и осложнений принесет ей ее новое поприще!
И эта кроткая, мягкая Магдалина Осиповна своей слабостью и чрезмерной добротой с воспитанницами еще усугубляла и без того нелегкое положение Ии; она уже одним своим присутствием разжигала невольную антипатию девочек к их новой, более энергичной и требовательной воспитательнице. И с этим явлением Ия решила бороться до последних сил.
– Как, разве у вас нет отдельной комнаты?
– Зачем мне она? Я так привыкла к постоянному общению с моими детками. Я бы соскучилась провести без них целую ночь.
– Но ночью они все равно не могут пользоваться вашим обществом. Ведь они спят.
– Я не могу допустить мысли, чтобы они спали вдали от меня. Я должна слышать их сонное дыхание, их лепет. Наконец, многие из них такие нервные, болезненные, многие боятся ночной темноты и тишины, а я прихожу успокоить их, просиживаю с ними долгие часы, пока они засыпают при мне.
– Но разве… – Ия начала и запнулась на полуфразе.
Чуткость и врожденная деликатность не позволяли ей подчеркивать больной Вершининой того ужасного упущения, которое допускалось ею. Не могла же сказать Ия Магдалине Осиповне, что чахотка – заразная болезнь и что спать чахоточной больной со здоровыми юными созданиями в одной комнате по меньшей мере непредусмотрительно в смысле заразы, не говоря уже о злейшем кашле, который, разрывая грудь больной каждые четверть часа, не может способствовать спокойному отдыху ее воспитанниц в ночное время.
Обе они, и бывшая, и настоящая наставницы, стояли теперь в углу дортуара[15], отгороженном широкими ширмами от остальной, большей части помещения, уставленного двумя рядами узких кроватей. Здесь, за ширмами, было так же шумно, как и там, в общей части дортуара. Каждое слово воспитанниц, произнесенное даже вполголоса, долетало сюда. А Ия так мечтала иметь свой отдельный уголок, свою особую комнату!.. Но умевшая легко мириться с мелочами жизни, она успокоилась и сейчас. К тому же из окна (какая радость, что здесь было окно, в ее уголке за ширмами!) открывалась чудесная картина на темный город, переплетенный гирляндами огней, на черную в этот августовский вечер, со вздувшейся осенней поверхностью Неву, на таинственно замолкший сад, окружавший полукругом эту часть здания.
Частный пансион Кубанской находился на одной из отдаленных окраин города. Здесь Петербург не казался шумной европейской столицей; здесь он скорее напоминал провинцию, и Ия, не любившая шума и суеты, с удовольствием отметила это.
Теперь она стояла у окна, устремив глаза в звездное бархатное небо. Золотые глаза планет ласково мигали сверху. Внизу тихо шелестел деревьями ветер. Через открытую форточку до нее долетал этот шум, смешиваясь с осенним ропотом реки.
Ия смотрела в окно и думала о своих. Что-то поделывают они сейчас, ее мать и веселая шалунья Катя?
Уезжая, она так настойчиво просила Катю поберечь мать. Исполнит ли Катя эту ее просьбу? Сейчас, наверное, они обе сидят за чайным столом. Работница подала самовар. Принесла вкусный варенец с желтой пеночкой. Парное молоко, домашние коржики и ржаные лепешки стоят на столе. Но никто не прикасается к ним. Мать думает о ней, Ие, занесенной судьбой так далеко-далеко от них. И, может быть, плачет… а Катя утешает. Она бывает иногда серьезной и чрезвычайно милой, эта маленькая Катя!
– Мама, милая, не плачьте, – хочется крикнуть Ие так громко, чтобы в далеких Яблоньках могли услышать этот крик, – я вернусь к вам при первой же возможности. Я буду стараться откладывать каждый грош на дорогу. Ведь летом в пансионе занятий нет. Я возьму какую-нибудь переписку на летние каникулярные месяцы и прилечу к вам, мои дорогие.
Эта мысль так воодушевляет девушку, что первые невзгоды здесь, в этом чужом ее душе пансионе, забываются ею сразу. И улыбка трогает редко улыбающиеся губы.
Но вот Ия вздрагивает от неожиданности. До ее уголка доносятся веселый смех, шум, возня, шаловливые взвизгивания и слабый голос Вершининой, умоляющий о чем-то. Вмиг отлетели далеко от белокурой головки Ии сладкие грезы. Она быстро выходит из-за ширм и видит: по дортуару несется неуклюжая, широкоплечая Таня Глухова. За ней безудержной стрелой летит маленькая Струева. Руки Мани покрыты мыльной пеной. Лицо оживлено. Она громко и весело кричит на всю спальню:
– Держите ее, mesdames, держите! Не пускайте, не пускайте! Я должна намылить ее хорошенько за то, что она…
– Ай… ай… Не смей меня трогать, Манька, – визжит в свою очередь Таня, – не позволяйте ей трогать меня, mesdames. Это не я ей мешок сделала, это Зюнгейка.
– Я?
До сих пор молчаливо заплетавшая волосы в бесчисленное множество черных косичек башкирка вдруг вскакивает с табурета, на котором она только что смирно сидела подле своей кровати, и несется навстречу Тане.
– Я покажу тебе, как клеветать на бедную Зюнгейку! – кричит она, мешая свои слова со звонким смехом. Остальные пансионерки неудержимо хохочут. Одни стоят за Таню. Другие за ее преследовательниц. Шум в дортуаре делается невообразимым.
Напрасно Магдалина Осиповна выходит из себя, призывая к спокойствию.
– Тише, дети! Нельзя же так! Уже поздно, пора спать! Ради Бога, тише, или я потушу электричество.
Но ее никто не слушает. Крики, визг, хохот и возня все растут, усиливаясь с каждой минутой. Магдалина Осиповна повышает голос. И вот ее грудь снова начинает разрывать кашель. Чем больше волнуется она, тем сильнее делается этот кашель. Лицо молодой девушки становится багрово-красным от напряжения и боли. А шум вокруг нее не утихает, и смех не умолкает ни на минуту.
Сердце Ии сжимается острой болью жалости, когда она, повышая голос, обращается к пансионеркам:
– Перестаньте же шуметь, mesdemoiselles! Или вам не жаль Магдалины Осиповны? Смотрите, она задыхается в бесполезном старании унять вас!
Эти слова словно холодной водой обдают шумевших девочек. Мгновенно обрываются смех и крики. И четыре десятка глаз, карих и серых, синих, и голубых, и черных, устремляются на непрошеную заступницу с плохо скрытой недоброжелательностью и откровенной враждой.
Однако в дортуаре все же водворяется полная тишина. С легким ропотом неудовольствия сбрасываются черные передники и коричневые форменные платья воспитанниц. Кое-кто из девочек успел уже улечься под жидкое одеяло. В уголке, у своей постели, присев на корточки, Зюнгейка совершает вечернюю молитву, накрывшись с головой темной шалью и повернувшись лицом в ту сторону, где должен быть восток. – Алла верды! Алла верды! – жалобно шепчет башкирка.
Наконец затихает и этот шепот. Где-то раздается протяжный зевок.
– Не проглоти меня, Шурочка, эк рот разинула, как акула! – слышится звонкий шепот Мани Струевой.
– Хи-хи-хи!
– Спать, mesdemoiselles! И чтобы не было больше разговоров!
Может быть, Ие не следовало произносить эту фразу таким уж чересчур энергичным тоном? В следующую же минуту она подумала об этом, потому что откуда-то из дальнего угла тихо и выразительно понеслось по ее адресу:
– Рады стараться, ваше превосходительство!
Тем же самым звонким шепотом, каким только что делалось сравнение с акулой.
Снова сдержанно хихикнули в двух-трех местах… Но Ия предпочла не обращать на это внимания. Быстро повернула она выключатель, и в тот же миг дортуар погрузился в темноту.
Теперь только бледный, призрачный свет луны, прорывавшийся сквозь белую штору, освещал комнату. Да за зеленым тафтяным переплетом ширмы горела лампа, бросая свою долю освещения на огромную спальню.
За ширмой то и дело раздавался глухой и протяжный кашель. Когда Ия прошла в свой уголок, она увидела Магдалину Осиповну, лежавшую уже в постели. Две черные косы, длинные, как змеи, бежали вдоль тела девушки. А бледное лицо спорило своей белизной с белизной подушки, на которой покоилась черненькая головка больной. Вершинина держала в руках книгу, но читать она не могла. Кашель, поминутно разрывавший ей грудь, мешал несчастной девушке углубиться в чтение. Под этот неприятный аккомпанемент Ия разделась и легла в находившуюся тут же другую постель, предназначенную для нее. Она так нынче устала от долгого пути и постоянной смены впечатлений. Глаза ее слипались. Голова туманилась от сонных грез, но каждый раз, когда раздавался кашель Магдалины Осиповны, Ия, начинавшая уже забываться, вздрагивала всем телом и через силу поднимала отяжелевшие веки.
«Невозможно спать! Бедные дети! Как они могут выносить эту музыку?» – невольно в сотый раз спрашивала себя Ия.
Наконец ей кое-как удалось забыться. Она заснула. Ей снились далекие, милые сердцу Яблоньки, Катя, мать… Вдруг чуткое ухо уловило не то смех, не то рыдание, раздававшееся подле. Не открывая глаз, Ия прислушалась.
– Нет, нет, Аллах мой, не приказывайте Зюнгейке любить чужую, новую. Раньше, чем это могло бы случиться, Зюнгейка умрет! – расслышала она с трудом прерывающийся шепот. И второй голос, чуть слышный, глухой ответил таким же шепотом:
– Перестань говорить глупости, Зюнгейка, ты же большая девочка! И если хочешь сделать мне удовольствие, то ты должна любить, уважать Ию Аркадьевну, так же как уважала меня.
– Никогда! – пылко вырвалось из груди юной собеседницы Вершининой, и она зашептала так скоро, что Ия, окончательно проснувшаяся, едва успевала улавливать ее слова: – Аллах мой, сердце мое, не отнимай от Зюнгейки твоих чудных кос, – переходя на ты, говорила молодая степнячка. – Зюнгейка хочет целовать их и обливать слезами. Не мешай плакать Зюнгейке. Не одна она плачет, все мы плачем по тебе. Пройдет еще день, еще день и еще день. Семь раз взойдет на небе месяц, на восьмую ночь не увидим мы нашей Магдалиночки. Далеко на синее море уедет от нас Магдалиночка наша, алмаз наш, звездочка небесная, и останемся мы, сиротки, одни…
Тут Зюнгейка не выдержала и зарыдала.
Вместо того чтобы утешить девочку, Магдалина Осиповна заплакала тоже. Теперь больная наставница и воспитанница рыдали неудержимо одна в объятиях другой. В тот же миг послышались за ширмой и другие тревожные голоса:
– Кто плачет? Mesdames, это Магдалиночка. Идем к ней утешать ее! Бедная Магдалиночка, милая Магдалиночка! – и одна за другой, босые, в длинных белых рубашках, пансионерки повскакали со своих постелей и устремились в уголок за ширмами. Чья-то проворная рука повернула выключатель, и в дортуаре стало сразу светло. В ногах постели Вершининой, сжавшись в комочек и обвивая руками ее худенькие ноги, лежала рыдающая Зюнгейка Карач.
А в отверстие ширм одна за другой пролезали небольшие белые фигурки в ночных туалетах. С озабоченным видом окружали они постель Вершининой и забрасывали последнюю тревожными вопросами:
– Магдалиночка, солнышко наше! Вам худо? О чем вы плачете? Боже, эта глупая Зюнгейка опять расстроила вас?
Кое-кто уже плакал под шумок, кто-то из девочек опустился на холодный пол голыми ногами и, присев у постели Магдалины Осиповны, покрывал ее лицо и плечи поцелуями. Целым градом исступленных поцелуев.
Ия, возмущенная и взволнованная всем этим шумом, взглянула на часы. Было два. Глухое раздражение против бестактности и несообразительности ее предшественницы закипало в груди девушки. Эти несвоевременные сцены ночью, не дававшие покоя другим и пропитанные вредной сентиментальностью, окончательно рассердили ее. Но, привыкшая владеть собой, молодая девушка сдержалась и на этот раз и, насколько могла спокойно, обратилась к Вершининой:
– Мне кажется, было бы лучше, если бы вы отослали детей спать. Завтра с утра у них уроки, и они не успеют хорошенько выспаться. Да и вам, я думаю, нужен отдых.
При первом же звуке ее голоса Магдалина Осиповна повернула к ней свое кроткое, залитое слезами лицо.
– Но что я могу поделать? Эти добрые, милые крошки так любят меня, – произнесла она своим слабым, всегда точно извиняющимся голосом.
– Да, но любовь их к вам не уменьшится, если вы будете спать спокойно ночью, – смягчая свои слова улыбкой, отвечала Ия.
– Язва! – шепнула Шура Августова Мане Струевой. – Изверг! – чуть ли не в голос взвизгнула Зюнгейка.
Легкая краска залила бледные щеки Вершининой. Она только сейчас поняла, что сентиментальная сцена, разыгравшаяся ночью, мешает спать ее уставшей соседке. И, смущенная, она проговорила:
– Простите, ради Бога, Ия Аркадьевна, мы, кажется, разбудили вас. Я сейчас оденусь и уйду с ними. А вы спите, пожалуйста, не обращайте на нас внимания.
«Не обращайте на нас внимания»… Хорошо ей было говорить это! Но могла ли спокойно уснуть Ия, когда мысль о том, что двадцать девочек встанут наутро с тяжелыми от бессонницы головами и рассеянно, невыспавшиеся и уставшие, примутся за обычные занятия? К тому же свет электричества, ярко освещавший дортуар, звонкий шепот собеседниц, частые восклицания и громкие поцелуи, которыми воспитанницы щедро наделяли всеобщую любимицу, решительно не позволяли Ие забыться ни на минуту.
Нет, если это продлится так целую неделю, – с ума можно сойти. Во что бы то ни стало необходимо так или иначе удалить отсюда больную наставницу… Ведь все равно она должна уехать не сегодня-завтра лечиться в Крым.
Так зачем же тянуть дело, зачем бесполезно трепать нервы детей этими бесконечными прощаниями. Завтра же необходимо поговорить с Лидией Павловной или с инспектором классов обо всем этом.
И, покончив на этом решении, Ия засунула голову между двух подушек, стараясь во что бы то ни стало заснуть.
Это ей удалось наконец сделать. Усталость взяла свое. И когда перед самым рассветом Магдалина Осиповна с бледным, измученным от бессонницы лицом вернулась в уголок за ширмами, новенькая наставница спала, как убитая, крепким сном.
– Неправда! Неправда! Ты не могла этого слышать.
– Да правда же, mesdames! Ей-богу!
– Ложь, не может этого быть!
– Ах ты Господи! Не присягу же мне принимать, чтобы вы поверили!
– Она перекрестилась, mesdames! Смотрите. Нельзя же врать под крестом…
– Конечно…
– Ну неужели же это правда? Такое предательство!
– Такое бессердечие!
– И жестокость!
– Я же говорила вам, что она – змея!
– И изверг!
– Фурия!
– Просто ведьма с Лысой горы!
– Опомнитесь, что вы! Ведьма – с этими белокурыми волосами и точеным личиком!
– Профессорша, не философствуй. Вспомни «Майскую ночь» Гоголя, его ведьму-мачеху. Разве обязательно, чтобы ведьма была уродка?
– Перестаньте болтать ерунду… Понять ничего нельзя. Дайте же, по крайней мере, договорить Шуре. Августова, рассказывай все, что слышала, по порядку. Ну!..
Голос Евы Ларской звучит, по обыкновению, властными нотками. Но то, что возмущает в ней в иное время ее одноклассниц, теперь проходит незамеченным ими. Сейчас не до «тона». Открытие, сделанное сейчас этой всеведущей и вездесущей Шурой, настолько захватило девочек, что все остальные вопросы отодвигаются далеко назад. Шура Августова внезапно делается центром внимания целого отделения. Ее берут под руки и ведут на кафедру. Перед ней расступаются, дают дорогу. Она сама взволнована больше остальных. Ее синие глаза горят. Вся она дрожит от волнения.
– Да, да, mesdames, – звенит ее трепещущий голос. – Да, да! Они и сейчас еще там. До сих пор совещаются. Досадно, что я не могла дослушать всего до конца. Но то, что слышала, – это правда. Я вам сказала наспех, теперь расскажу подробно: я шла в перевязочную, уколола пером нечаянно палец. Вхожу в коридор. Вижу стоит «сама» и идол этот бесчувственный. «Сама» слушает, идолище говорит: «Не могу, – говорит, – никакие нервы не вынесут. Нельзя так мучить детей. Они и так слишком впечатлительны. А тут эти слезы. Эти бессонные ночи. Тут никакое железное здоровье не выдержит. Если она решила уехать, то пусть сделает это, не откладывая в долгий ящик, не мучая понапрасну девочек долгими проводами. – И потом – это опять она, идолище наше, говорит: – Я нахожу вредным продолжительное присутствие больной в одной комнате со здоровыми детьми, а особенно ночью. Они дышат одним воздухом. Ведь чахотка, а она, очевидно, у моей уважаемой предшественницы, – заразная болезнь…»
– Так и сказала?
– Так и сказала, как отрезала.
– Ну, ну! Дальше, дальше…
– А еще, говорит, что эти бессонные ночи и бесконечные слезы могут вредно отразиться на занятиях детей. Какие могут пойти им в голову уроки, когда организм их отравляется принудительными бессонницами и частыми слезами…
– Ну?
– Ну, говорит: «Если вы, Лидия Павловна, откажете посодействовать скорейшему отъезду Магдалины Осиповны, придется уехать мне».
– Так и сказала?
– Дословно.
– Шурка, а ты не врешь?
– Глухова, вы здоровы? Как можно клеветать так на честного человека? – и синие глаза мечут молнии по адресу не в меру недоверчивой товарки.
– Молчите же, mesdames, дайте докончить «честному человеку», – вступается успевшая вскочить на край кафедры Маня Струева, сверкая оттуда на всех своими разгоревшимися от любопытства голубыми глазенками.
– Говори, Августова, говори!
– Что говорить-то, mesdames? Уж, кажется, все сказано. Идолище выгоняет нашу кроткую Магдалиночку. Ускоряет ее отъезд. Ясно, кажется, сказала: «Она или я»?
– А «сама» что же?
– А «сама» раскисла. В первый раз, понимаете ли, нашу Лидочку такой кисляйкой увидела. Сама красная, как помидор, глаза бегают, как у мыши, а поет-то сладко-сладко: «Нет, – поет, – я не допущу, чтоб вы уехали. Нам, – поет, – нужны такие сильные, здоровые натуры. Такие трезвые, как ваша…»
– Да она с ума сошла! Аллах наш, Магдалиночка тоже ведь в рот вина не берет, – вынырнув откуда-то из-под руки соседки, завизжала Зюнгейка, захлебываясь от негодования. Все невольно смеются ее наивности. Ева мерит дикарку уничтожающими взглядами.
– Боже, как глупа эта Карач, если думает, что трезвой натурой называется только такая, которая не пьет вина! – и, повернувшись всем корпусом к девочке, она говорит, отчеканивая каждое слово и сопровождая слова свои взглядом презрительного сожаления: – Лучше бы ты оставалась в твоей степной деревне, право, Зюнгейка, и выходила бы замуж за какого-нибудь бритоголового малайку[16]. А то привезли тебя сюда, учиться отдали в пансион, четыре года зубришь тут разные науки, а ума у тебя ни на волос. Написала бы твоему отцу, возьмите, мол, все равно толку не будет.
– Мой отец – важный господин, – произнесла, вздрагивая от охватившей ее тщеславной гордости, Зюнгейка, – у него четыре медали на груди: от прежнего царя две, да две от теперешнего. Он всеми деревнями заправляет, во всем уезде стоит большим старшиной. И дочка его не может быть неученая. Отец говорил, мать говорила, когда Зюнгейку отвозили сюда, в большую столицу: учись, Зюнгейка, умной будешь, ученой будешь. Большие господа к отцу приезжать в селение будут, их принимать будешь. Генералов важных со звездами на груди разговорами занимать станешь. Чаем поить, кумысом… А ты меня оскорблять хочешь, – с неожиданной обидчивостью заключила свою речь девочка.
– Никто тебя не обижает, дурочка…
– Довольно, mesdames, не в этом дело. До пререканий ли тут, когда идолище нашего ангела выкуривает! – и Маня Струева, размахивая руками, ловко спрыгнула с кафедры в самый центр шумевшего и волнующегося кружка. Оттуда вскочила одним прыжком на парту.
– Mesdames, что же делать? Что делать, говорите! – послышались растерянные голоса.
– Проверить, убедиться сначала, что это не утка, что действительно Басланиха потребовала скорейшего исчезновения Магдалиночки, и тогда – бойкот! – произнес чей-то убедительный голос.
– Бойкотировать Басланову! Выражать ей на каждом шагу свое презрение, – подхватили другие.
– Я ей стол чернилами оболью, – сорвалось с губ башкирки, – отомщу за Аллаха моего, за алмаз сердца – Магдалиночку. Или булавку воткну ей в сиденье стула.
– Ну не глупая ли ты девчонка после этого? – с негодованием вырвалось у Евы. – Ну сделаешь гадость Баслановой, и сама в три часа вылетишь из пансиона. И не придется тебе чаем и кумысом поить твоих генералов со звездами… Согласись сама, что глупо придумала ты все это, Зюнгейка, – закончила Ева, насмешливо поглядывая на сконфуженное и растерянное лицо башкирки.
– А сама-то ты, Ларская, теперь не будешь идти против класса? – обратилась к ней вызывающе Шура Августова.
– Пока что я остаюсь при особом мнении, mesdames; нужно еще убедиться в достоверности факта. Да и потом я не вижу причины бойкотировать Ию Аркадьевну. Она, по-моему, отчасти права, Магдалиночка – ангел, но ангел, не лишенный чрезмерной сентиментальности и уж такой мягкосердечности, из-за которой все вы распустились и стали совсем как уличные мальчишки.
– Что? Да как ты смеешь? Сама-то хороша, пожалуйста, не важничай! Воображаешь, что из-за дяди-сановника все твои дерзости будут сходить тебе с рук. Сама в трех учебных заведениях побывала, прежде чем попала сюда. И смеет еще сравнивать нас с уличными мальчишками! Выскочка, сановница, терпеть не можем тебя, – зазвучали негодующие голоса вокруг Евы.
Последняя как ни в чем не бывало сложила руки на груди и оглядывала толпившихся вокруг нее рассерженных девочек спокойными насмешливыми глазами.
А девочки волновались все больше и кричали все громче с каждой минутой.
– Бойкот! Бойкот! Если то, что передала Шура, – правда, будем бойкотировать идолище бесчувственное, станем изводить ее на каждом шагу. Выражать ей свое презрение, антипатию, ненависть. Пусть почувствует, как дорога нам была Магдалиночка наша, как мы все любили нашего ангела! Да, любили, любили, как никого.
Вдруг неожиданно стихли крики. Одна Маня Струева, взобравшаяся с ногами на парту, кричала еще что-то, повернувшись спиной к двери.
– Ш-ш-ш! – зашикали на нее подруги. – Струева, слезай! Слезай скорее! Лидия Павловна!
Действительно, в дверях класса показалась миниатюрная фигурка начальницы. За ней была видна стройная фигура Ии.
– Струева, – строго обратилась Лидия Павловна к расходившейся Мане. – Бог знает, что у вас за манеры. Барышни не должны скакать по столам и кричать на всю улицу. Стыдитесь, что до сих пор, несмотря ни на какие старания с нашей стороны, вы остались таким же отчаянным мальчишкой-сорванцом, каким и поступили в наше уважаемое всеми учебное заведение. Да, Магдалина Осиповна была действительно через меру добра к вам. И нужно приложить много усилий, чтобы подтянуть вашу распущенность. О ней, именно о нашей уважаемой наставнице, я и пришла сообщить вам, дети. Здоровье Магдалины Осиповны так пошатнулось за последнее время, что обстоятельства вынудили ее внезапно собраться и уехать. Она просила передать вам свой прощальный привет, дети. Вы не увидите ее, по всей вероятности, вплоть до ее возвращения из Крыма.
Дружное «ах», вырвавшееся из уст двадцати девочек, легким вздохом пронеслось по классу.
«Она уехала! Мы ее не увидим! Ее бессовестно удалили раньше установленного срока из пансиона!» – вот какова была мысль, мелькнувшая в каждой из присутствовавших здесь юных головок. И словно по мановению волшебного жезла глаза пансионерок сразу обратились в сторону Ии.
«Вот та, из-за которой принуждена была уехать внезапно эта милая, кроткая Магдалиночка!» – пронеслось новой мыслью в юных головках. И сколько явного, плохо скрытого под маской корректности негодования отразили все эти светлые и темные глазки!
Ия стойко выдержала недоброжелательные взгляды своих будущих воспитанниц. Спокойно, без тени смущения смотрели ее серые строгие глаза. И только когда кто-то громко зарыдал в углу класса, она не торопясь прошла туда, склонилась над плачущей и своим ровным, спокойным голосом негромко проговорила:
– Полно отчаиваться и горевать понапрасну… Если вы действительно любите вашу Магдалину Осиповну так сильно, как говорите, то вы должны только радоваться тому, что она нашла возможность уехать на юг для лечения, – и, обращаясь уже ко всему классу, добавила, повышая голос: – Приготовьте ваши тетради, дети, сейчас начнется письменная работа по русскому языку. Господин Вадимов уже пришел.
И как ни в чем не бывало она заняла свое место за маленьким столом у окна.