Бабушку схоронили и постепенно прежняя, как и навсегда установленная жизнь вошла в свою колею.
Возобновились прерванные, было, уроки в Анином. Возобновилась и дома обычная жизнь. Правда, грустная то была жизнь. Остро чувствовалось всеми нами отсутствие бабушки. Некому было теперь заботиться обо всех нас так, как умела это делать наша добрая незабвенная старушка. Ее комната стояла пустая. В ней теплилась день и ночь лампада. Отец приказал оставить все вещи бабушки в том виде, в каком они были в тот роковой день, когда она скончалась без особенных мук и страданий от разрыва сердца. Теперь хозяйство вела тетя Муся.
Она стала еще раздражительнее, еще нервнее со дня смерти матери. Ее постоянные слезы и жалобы, приподнятое настроение и хроническое неудовольствие окружающими, всегда так умело сдерживаемое бабушкой, теперь проявилось вовсю. Постоянные намеки за обедом и вечерним чаем о скором появлении новой законной хозяйки, какие-то таинственные угрозы кому-то неведомому, не давали покоя нам всем, отравляя наше существование.
Но чаще всего с тетей Мусей происходили нервные припадки, начинавшиеся обыкновенно после ее тайных совещаний в кабинете с отцом. После этих совещаний оба они выходили оттуда с красными взволнованными лицами. И тетя Муся, кидая злые взгляды на меня и на Ганю, отрывисто бросала отцу:
– Всем, конечно, всем будет хорошо и удобно, но не мне… Да и то сказать, обо мне менее всего стоит заботиться. Что я для вас?… Лишний тормоз, пятое колесо в телеге, старая дева, живущая из милости на хлебах у брата… Должна еще ценить то, что меня еще держат в доме, а не выгоняют на улицу.
– Муся… Муся! Что ты говоришь? И не стыдно тебе! – с укором и раздражением отвечал ей мой отец, хватаясь за голову.
Но тетя Муся уже не слушала его и билась в истерическом припадке…
– Мамочка! Мамочка! – кричала она на весь дом, – зачем вы умерли, на кого покинули меня! Кому я нужна теперь… Обуза я им всем теперь, обуза!
На эти истерические крики барышни сбегалась прислуга. Отец, исчерпав все утешения, махал рукою и уходил в кабинет. Тетю Мусю же оттирали одеколоном, поили валерьянкой, сахарной водой, бромом… Потом Лукерья и Ольга вели ее в ее комнату и укладывали в постель, где крики и слезы ее понемногу стихали.
Мы же, я и моя милая Ганя, долго сидели, уничтоженные, раздавленные ими. В моей голове смутно бродили разные туманные образы и представления, вызванные словами Муси, и я обращалась за объяснениями к моей гувернантке и другу. Но к моему большому неудовольствию Ганя ничего не объясняла мне, напротив того, советовала, как можно скорее, забыть слова тети Муси и спешила перевести мое внимание на что-нибудь другое. Так и оставались смутные загадки без разгадок в моей далеко не умудренной еще житейским опытом десятилетней голове.
Тяжелая домашняя обстановка гнала нас с Ганей к д'Оберн. Там была совсем другая жизнь, радостная и светлая. Там было весело и шумно. Звучал веселый детский смех, царила непринужденная суета первой ранней юности.
Теперь под главным руководством мисс Гаррисон мы все свободное от уроков время проводили за работой вещей для бедных детей. Слова молодой матери Аделаиды не пропали даром. Я, во что бы то ни стало, решила продолжать благотворительную деятельность бабушки в угоду дорогой усопшей и этой мыслью прежде всего поделилась с Ганей. Та пришла от нее в восторг. Между нами решено было просить мисс Гаррисон взять на себя главную инициативу нашей благотворительной деятельности.
Я, Ганя, дети д'Оберн и их гувернантка, Лили и Мария, привлеченные к этому делу по указанию мисс Гаррисон, деятельно принялись за работу. Нам накупили всяких ситцев, холста, дешевой шерстяной материи и шерсти, гаруса; наши воспитательницы накроили всяких кофточек, юбочек, платочков мы принялись за шитье приданого для бедных и детей. Мы, девочки, шили и вязали это приданое сами в то время, как мальчики, Этьен и Вадя столярничали за ручным станком, выпиливая, склеивая и вырезая всевозможные ящики, шкатулки и небольшие сундучки для этого приданого. Кроме того был приглашен из города сапожник, и он учил мальчиков шить сапоги и ботинки. В тот год это занятие считалось модным и многие барыни, барышни и молодые люди из общества с увлечением предавались ему. Большая зала с колоннами, где мы резвились и бегали между уроками, теперь превратилась в настоящую мастерскую. Мы работали, а кто-нибудь из старших читал. Никогда не забуду я этих часов! Дома волнения, неприятности, истерические припадки тети Муси или тоска, безысходная грусть по усопшей бабушке, а здесь кипучая деятельность, молодое соревнование, задор. Когда приходилось возвращаться домой из Анина, становилось поневоле грустно на душе. Точно отходила от меня жизнь с ее радостями и как будто маленькую душу Люси запирали в чулан.
Декабрьский вечер. На дворе стужа. Гуляет ветер в поле, навевая тоску. Но в зале большого графского дома оживленно и весело. Мы шьем, работаем, кроим. Мальчики стругают, клеят, орудуют напильником. Мария Клейн нашла, наконец, свое призвание. Она шьет как настоящая портниха и из-под ее искусных рук выходят такие прелестные вещицы, что мы невольно завидуем молоденькой немке. Недурно вяжет детские чепчики и шарфы на двух деревянных спицах Лили, но Ани и я… Боже мой, что делаем мы с Ани! У нас обеих нет решительно никаких способностей к ручному труду.
Я еще, туда-сюда, ковыряю кое-как иглою, но зато Анины работы ужасны. Да и терпеньем Ани тоже похвастаться не может. Исковерканными, испачканными и жалкими выходят из-под ее неумелых пальчиков все эти кофточки, чепцы и юбки. Добрая Мария исправляет, как умеет, погрешности своего кумира…
Нынче ей особенно как-то не везет. Десятый раз поднимает ей спущенные петли на теплом детском носочке мисс Гаррисон. Ани пыхтит носиком, злится, волнуется и спускает петлю в одиннадцатый раз.
– Гадость, – говорит она, обращаясь ко мне, – papa так богат, он мог бы прислать нам денег, на которые мы бы купили нужное для бедняков, готовое платье и готовые ботинки. Было бы и лучше и дешевле…
– Ошибаешься, дитя, – покачивая головою, отвечает, серьезным тоном мисс Гаррисон, поймав чутким ухом жалобу Ани, – может быть, было бы лучше, но не дешевле, нет! Работая сами, мы делаем экономию и даем этим возможность обшить большее количество детей, нежели тогда, когда покупали бы готовое платье, которое стоит довольно дорого. И потом, милая Ани, разве тебе не доставляет наслаждения работать на бедняков, сознавая, что благодаря твоему труду ты дашь возможность таким же детям, как ты, быть тепло одетыми и обутыми. Деньги твоего отца пригодятся им на пищу, а мы оденем их с головы до ног. Ответь мне, права ли я, девочка?
Но Ани не отвечала. Она ниже опустила над вязаньем свое раскрасневшееся лицо с вытянутыми в трубочку надутыми губами.
Наступило молчание, во время которого поднял голос Этьен.
– Хорошо было бы разнести самим вещи и деньги по бедным кварталам в сочельник. Когда мы жили за границей, то узнали там про один чудесный обычай: маленькие дети вешают свою обувь над отверстием камина в рождественскую ночь, твердо уверенные в том, что святой Николай посетит их ночью и положит им в обувь подарки, заготовленные им, детям, к празднику. Конечно, подарки делают родные, но дети…
– А по-моему это глупый обычай, – перебил брата Вадя, – разве можно в такую маленькую вещь как обувь, чулки и сапоги положить большие хорошие подарки?
Эта фраза вызвала всеобщий смех и взрослых и детей. – Мальчик мой, да разве та степень удовольствия, которое ты испытываешь при получении подарка зависит от величины подарка? Значит, маленькая вещь по объему доставит тебе маленькое удовольствие, тогда как большая – большое? А вот представь себе, я знаю мечту Ани иметь золотой браслет-змейку с изумрудными глазами, – говорила мисс Гаррисон, – а между тем, ей подарили бы огромного размера альбом, который ей вовсе не нужен… Так по твоему…
– Ай! – взвизгнула в этот миг не своим голосом Ани, роняя чулок и спицы. – Я уколола себе палец, как раз под ногтем!
– Уколола тупою спицей? – усмехнулась madame Клео, – но, cherie, это невозможно. Чувствую, что тебе хочется отделаться, во что бы то ни стало, от твоего чулка. Ну, оставь его на время. Да и вы все, дети, с разрешения мисс Гаррисон прекратите на время работу. Побегайте и порезвитесь часок.
Не заставляя вторично приглашать нас, мы с шумом отодвинули стулья, и началась обычная возня и суматоха.
Но мне сегодня не хотелось примыкать к общему веселью. Из головы моей вот уже несколько дней не выходила фраза, сказанная матерью Аделаидой у гроба покойной бабушки, не дававшая мне покоя. «Пусть левая рука твоя не ведает, что творит правая». А между тем все бедняки, на которых мы шьем, вяжем и которым будем раздавать графские деньги, узнают, кто их благодетели. И, таким образом, это уже будет не настоящее благодеяние, и это угнетало меня. Хотелось бы сделать что-нибудь такое, что не узналось бы никем и было произведено как бы с закрытыми глазами. Эта мысль так беспокоила меня, что я решила поделиться ею с Марией, как с самой практичной и умной из нас. Я отвела Марию в сторонку. Она долго и внимательно слушала меня, высоко подняв брови на не детски сосредоточенном лице. Потом, выслушав до конца мой сбивчивый лепет, спросила:
– Ты хочешь, – насколько я поняла, помочь от себя бедным, но так, чтобы никто этого не знал, Люся?
– Да, я хочу сделать это так, как это делала бабушка, – отвечала я.
– Это очень хорошо, Люся! – возразила она серьезно, – я даже, признаться, не ожидала ничего подобного от тебя. А деньги на самостоятельную благотворительность у тебя есть?
– Есть. У меня скоплено от подарков на именины, рождение и праздники. Кроме того папа дал мне денег на устройство елки, но елку я не хочу. Все эти деньги я отдам бедным, чтобы бабушка была довольна мною, – произнесла я совсем уже тихо, подавленная собственным великодушием.
– Очень, очень хорошо, Люся, только все же надо сказать о таком решении Гликерии Николаевне; без нее мы ничего не сможем предпринять.
– Но… но пусть левая рука твоя не ведает, что творит правая, – произнесла я, значительно глядя в глаза Марии.
– Это так, Люся. Именно так и сказал наш Спаситель, но… но, к сожалению, ты еще слишком маленькая девочка для того, чтобы самостоятельно распоряжаться своим временем и своими деньгами. А представить тебе случай облагодетельствовать настоящую бедную семью я могу. В городе живет вдова бедного башмачника. Муж ее недавно умер в больнице, оставив жену и пятерых детей. Им буквально нечего есть, Люся, и твоя помощь придется как нельзя кстати. Я тебя отвезу к ним завтра же, хочешь, завтра праздник, занятий нет. Я с утра приду за тобою, а ты попроси Гликерию Николаевну отпустить тебя со мной. Попроси также запрячь для нас Бурю или Ветра. Пешком тебе будет трудно дойти, это далеко. Можно даже и не говорить, куда и зачем мы едем. Скажи только, что я беру всю ответственность на мои плечи? Идет?
Боже мой, какою радостью вспыхнуло мое маленькое сердце! Как мне захотелось кинуться на шею Марии и расцеловать ее некрасивое старообразное не по летам лицо! Все складывалось как нельзя лучше, благодаря находчивости и доброте этой славной девушки!
Весь остаток моего учебного дня я ходила торжественная и важная, нося в душе мою тайну и изредка перекидываясь с Марией многозначительными взглядами. Очевидно, последняя намекнула кое-что о нашем решении Гане, потому что лишь только я заикнулась моей гувернантке о том, что хотела бы проехаться завтра с Марией в город «по одному важному, очень важному делу», Ганя безо всяких расспросов отпустила меня. Уезжая перед обедом из «Анина», я снова отвела Марию в уголок и с таинственным видом просила ее хранить как святыню нашу тайну, нимало не заботясь в ту минуту о том, что несколько пар детских глаз были с жадным любопытством устремлены в нашу сторону, а четыре маленькие головки мучительно заработали над вопросом, о чем мы могли совещаться с Марией. Боже мой, как была наивна и глупа маленькая Люся в то блаженное время ее светлого отрочества!
– Вот здесь… У этих ворот остановитесь, пожалуйста, Василий! – И Мария, первая выскочив из саней, протянула мне руку.
Какой ужасный переулок! А этот старый жалкий с облупившейся штукатуркой домик, одиноко приютившийся на заднем дворе между колодцем и мусорной ямой! Домишка, величиной в крестьянскую избу, или вернее, в железнодорожную сторожку-будку. По скользким вследствие гололедицы ступеням поднялись мы с Марией на шаткое крылечко и очутились сразу в темноте грязных, зловонных сеней.
– Сюда, сюда, Люся, держись за меня… Осторожнее, здесь дверь… И порог… Сейчас будет светлее… – командовала Мария и все тащила и тащила меня за руку куда-то в темноту.
Но вот что-то зашуршало, заскрипело и завизжало на ржавых петлях, и мы очутились сразу в облаках пара, мешавшего видеть нам на расстоянии двух шагов. В тот же миг я услышала одновременно плеск воды, заливчатый плач ребенка, чью-то пронзительную крикливую брань и звук увесистого шлепка.
Или пар рассеялся к этому времени или же мои глаза привыкли к пару, то я увидела, наконец, залитую водою комнату, огромное корыто, поставленное на двух табуретах посреди нее, и высохшую вследствие нужды и горя женщину, державшую на одной руке грудного младенца, другою же, свободною рукой, щедро награждавшую мальчугана лет пяти-шести увесистыми звонкими шлепками, сопровождая эту операцию крикливой бранью. Мальчуган, босой и неимоверно грязный, в одной рубашонке ревел благим матом. Ревел и грудной младенец на руках женщины. Две девочки приблизительно моего возраста, ухватив за руки полугодовалого мальчика, учили его ходить по мокрому полу с разбросанными всюду грудами стираного белья.
Окружающая обстановка ошеломила меня своим убогим видом, своею нищетою. Кроме двух табуретов с помещавшимся на них корытом, в этой маленькой горенке, заваленной бельем, стоял еще грубо сколоченный стол и нечто, похожее на кровать, вернее на две скамьи, составленные вместе, на которых валялось какое-то грязное, полуистлевшее от ветхости тряпье, заменявшее одновременно матрац, подушки и одеяло этим бедным людям. Признаться, мне стало жутко при виде такой нищеты. Ничего похожего на нее я не могла вообразить себе до этой минуты. Так вот какова она была настоящая бедность, с которой я была до сих пор знакома только по книгам!
Женщина у корыта не сразу заметила нас. И только когда Мария заговорила с нею, она бросилась к нам навстречу, суетливо убирая из-под наших ног белье, вытирая мокрые руки о передник и низко кланяясь каждую секунд:
– Барышни… голубоньки… храни вас Господь, что не побрезгали в мой угол забрести… Марья Францевна, ангел Божий, спаси вас Бог, много довольны вашими милостями. От капель-то ваших, как есть, полегчало, грудь не так ломит, стирать могу. Это от городовихи белье взяла, да от портнихи Густоверстовой. Все утро стираю, до ночи хватит… Как помер мой Гаврилыч, этим и кормлюсь… Да мало работы что-то, нет прачечной, так люди боятся, сумлеваются, значит, на квартиру белье-то отдавать стирать… Барышня миленькая, премного вам благодарны… Намедни чаю, сахару принесли, храни вас Господь, Марья Францевна, и хлебушка опять же да молочишка ребятам, спасибо вам… сама знаю, от доброты вашей даете, не богатые, сами то в услужении… с папенькою вашим; чай и ему хлеб не даром дается, а вы о нас думаете всякий раз, и женщина заплакала, прикладывая мокрый передник глазам.
– Полно, Софьюшка, не надо горевать, – как-нибудь справитесь. Старайтесь не простужаться только, храни вас Бог, опять воспаление легких схватите. А я вам вот барышню привезла, помочь она вам хочет, Софьюшка, вам и детям вашим. Вот деньжонок вам она привезла, а я немного мяса, молока, хлеба, для вас и деток ваших. – И, говоря это, Марья сунула в руки женщине корзинку, которую во все время пути бережно держала у себя на коленях. Потом обернулась ко мне и шепнула:
– Ну, Люся, отдай же ей то, что привезла. В моей руке был зажат скомканный конверт с четырьмя золотыми пятирублевками, несколькими бумажными ассигнациями и серебряными рублями, всего на сумму сорок с чем-то рублей, скопленную мною за долгое время. Сюда же входили и десять рублей, ассигнованные мне отцом на устройство ежегодной традиционной елки. Красная, как пион, я протянула конверт с деньгами Софьюшке. Та схватила его холодной рукой и прежде, нежели я успела опомниться, не выпуская ребенка из рук, рухнула мне в ноги.
– Ангел Божий! Золотая моя барышня! Благодетельница вы наша, – причитала она, давясь слезами и кашлем. И вдруг взвизгнула пронзительно на всю горницу:
– Манька, Фенька, Петрушка, чего стоите, рот розиня, глупые, в ножки барышне, нашей благодетельнице, кланяйтесь, целуйте их, непутевые этакие!
И так как «непутевые» не думали двигаться с места, продолжая стоять с раскрытыми ртами, Софьюшка обхватила мои колени свободной рукою и стала покрывать поцелуями мою шубку, муфту и руки в теплых перчатках. Не скажу, чтобы мне было неприятно такое проявление благодарности с ее стороны. Напротив того, червячок удовлетворенного тщеславия копошился где-то внутри моего крайне себялюбивого существа, и настроение мое, благодаря этому, было крайне повышенно и торжественно. Приятно бывает иногда сознавать себя благодетелем рода человеческого, ангелом, слетевшим с неба для облегчения нужд страждущих, каким с неподдельной искренностью выставляла меня Софьюшка.
Мы еще пробыли с полчаса в ее сыром, пропитанном паром, помещении. Мария с озабоченным, деловым видом подсчитала привезенную мною сюда сумму, вызвавшую новый взрыв слез, умиления и благодарности со стороны бедной прачки. Потом она с тем же деловым видом занялась детьми Софьюшки: умыла, причесала их, раздобыла откуда-то свежие рубашонки младшим мальчуганам и, усадив их за стол, оделила детей привезенными с собою молоком, хлебом и холодным мясом.
– Обязательно швейную машинку купите себе, Софьюшка, ведь вы шили когда-то недурно, – назидательным тоном наказывала Мария бедной женщине. – Шитье – не стирка, детям не придется, по крайней мере, дышать сыростью и паром. А я вам заказчиц раздобывать стану, это уж моя забота. Да вот Фене мази от лишаев привезу в следующий раз. Нет сил, как вы запустили голову девочки, выстричь ее следует…
– Выстригу… Марья Францевна, небось выстригу таперича, все помаленьку приведем себя в порядок… Оденемся, да обуемся… И то сказать, счастье нам с неба свалилось, барышни. Ангела своего Господь Бог прислал. – И говоря это, Софьюшка снова сделала поползновение упасть мне в ноги, но Мария вовремя удержала ее.
Я смотрела на бедных ребят Софьюшки… С какой жадностью они ели мясо и хлеб, запивая молоком. Я никогда не видела еще такого завидного аппетита!
Во время обратного пути Мария говорила мне, какую огромную услугу я оказала несчастной женщине, бившейся, как рыба об лед, со своей семьей.
Теперь, благодаря моим деньгам, она добудет себе с рассрочкою платежа швейную машинку и будет больше зарабатывать при ее помощи шитьем, нежели зарабатывала до сих пор, принимая от времени до времени в стирку белье у невзыскательных соседей, плативших ей какими-то жалкими грошами за ее труд.
– Да, ты поистине доброе дело сделала, Люся, и Бог тебя за него наградит, – произнесла в заключение Мария, когда мы подъезжали к нашему дому.
Ах, не следовало ей вовсе мне говорить этого! Я и так чувствовала себя героиней, и моя ничтожная услуга бедному семейству возросла до настоящего подвига в моей глупой голове. Какой великодушной и благородной казалась я самой себе в те минуты! Еще бы! Какая другая девочка моего возраста может заставить себя отказаться от елки и подарков, от денег, скопленных для ее же удовольствия и радостей, и пожертвовать все это совершенно чужой семье. Да, нужно иметь особенное сердце, чрезвычайно добрую душу и духовную чуткость, чтобы решиться на такой подвиг! О, теперь я была преисполнена любви и уважения к собственной особе. Как гордо несла я мою голову, с каким значительным, полным глубокой торжественности, видом, поглядывала я на окружающих. Я чувствовала себя вполне достойной всяческого восхищения.
Совершенно выпустив из головы мысль о том, чтобы левая рука твоя не ведала, что творит правая, я в тот же вечер самым подробным образом поведала Гане, а затем тете Мусе и отцу о моей таинственной поездке и о моем великодушном поступке. А двумя днями позже из моих собственных уст узнали о нем и дети д'Оберн и Лили, узнали, разумеется, не все сразу, а каждый в отдельности, при чем я не пожалела красок, чтобы рельефнее выдвинуть подвиг великодушной Люси, облагодетельствовавшей целую семью. Но к моему большому удивлению мои юные друзья как-то уж чересчур холодно-спокойно отнеслись к моему подвигу. Один Этьен молча пожал мне руку, а Вадя – тот даже и внимания не обратил на мои слова. Ани же и Лили большие заинтересовались обстановкой жилища бедной прачки, заставляя меня чуть ли не по десяти раз описывать и корыто, и пар, носившийся в горнице, и голодных, грязных детей.
Признаться, я ожидала совсем другого. Я ожидала восхвалений и удивлений моему великодушию, сотни комплиментов и похвал и, не получив их, замкнулась в самой себе, немного разочарованная и обиженная, мысленно восторгаясь собственным подвигом и умиляясь перед его героиней. Теперь даже с Ганей, моей любимицей и старшим другом, я решила не делиться разговорами о нем. Более всего другого обидела меня ее, Ганина, фраза:
– А как же, Люся, ведь ты хотела совершить твое дело втихомолку? Между тем, все, чуть ли не сразу узнали о нем с твоих собственных слов.
Я сконфузилась… Однако смущение мое длилось недолго. «Они не поняли меня, моей души, моей жертвы», – решила я тогда же; преисполненная самого искреннего чувства сожаления к их недомыслию, и снова погрузилась в мысленное созерцание и разбор своего великодушного и никем непонятого «я».
Произошло это в середине рождественских праздников. У детей д'Оберн не бывало елки. Их раннее детство прошло за границей, где совсем не признавался этот обычай. Я же сама отказалась от нее. Но тем не менее, мы провели в Анином самым приятным образом святки. Гадали, катались в тройке, наряженные в фантастические костюмы и заезжали в дома немногих городских знакомых. Потом танцевали под фортепьяно. И, наконец, устраивали праздник для бедных детей, во время которого раздавали, помимо угощения и съестных припасов в виде фунтиков с чаем, сахаром, мешков с мукою, крупою и горохом и все наши работы: детские платья, сапоги, капоры и прочие приготовленные нами самими носильные вещи. Между бедною детворою, слетевшеюся сюда из города, были и дети Софьюшки. Пришла и она сама вместе с ними. Теперь она выглядела совсем иначе, чистенько и опрятно одетая, нежели тогда при первой ее встрече со мною. О детях ее и говорить было нечего. Сшитое нами платье, посланное им заранее, пришлось им как раз в пору. А умытые рожицы и тщательно причесанные головы довершали приятное впечатление, произведенное ими на нас всех.
Мисс Гаррисон о чем-то долго разговаривала с Софьюшкой. Потом последняя отыскала меня в толпе детей и, покрывши тут же на глазах у всех мои руки поцелуями и слезами, благодарила меня еще раз за оказанную ей мною незаменимую услугу.
– Теперь, барышня, ангел мой небесный, и машинка у меня есть и заказчицы. Голодать не приходится мне больше с ребятами моими. Век не забуду милости вашей. Денно и нощно стану Бога за вас молить и детей своих молиться заставлю за благодетельницу нашу. Подай вам, Господи, за все, за все!
Она говорила это так громко, что слова ее слышали все: и наши гувернантки, и мы дети, и наши маленькие гости. Когда последние разошлись, очарованные и довольные, унося с собою щедрые подарки, мисс Гаррисон попросила нас не расходиться на несколько минут.
– Я должна сообщить вам кое-что, дети, – начала она своим ровным, спокойным голосом, оглядывая внимательным взором всю нашу маленькую толпу, – должна сообщить кое-что, о чем не могу умолчать, да и не смею. Нынче я узнала об прекрасном, великодушном поступке одной девочки, которая в данную минуту находится между вами. Поступок ее настолько хорош и светел, что я не имею права скрыть его от вас, как достойный всяческого подражания. Я хочу, чтобы вы взглянули с особенным уважением на совершившую его вашу юную подругу. Произнеся последние слова, мисс Гаррисон смолкла на минуту. Уже с самого начала ее речи глаза присутствующих невольно обратились ко мне. Мое сердце забилось порывисто. И вся я стала красная, как кумач, от охватившего меня радостного смущения. Но помимо воли гордо поднималась моя голова от сознания собственного превосходства надо всеми, и внутренний голос кричал во всеуслышание, мысленно адресуясь к мисс Гаррисон.
– Вот, вот видишь, какая я, а ты меня до сих пор не понимала и не признавала. Я – великодушная, я – благородная, я могу жертвовать собою ради счастья другого, могу совершить подвиг, если это понадобится, а ты меня считала пустой, ветреной и легкомысленной шалуньей!
Вероятно, взгляд мой, обращенный в лицо старой гувернантки, вполне красноречиво выражал мою мысль, потому что мисс Гаррисон не вынесла его и отвела глаза. Отвела потому только, конечно, думалось мне в ту минуту, что она почувствовала всю свою прежнюю неправоту по отношению меня и теперь мучилась раскаянием. Между тем дети с нетерпением поглядывали то на меня, то на старую гувернантку, ожидая продолжения ее речи.
– Итак, – снова заговорила она, – повторяю, друзья мои, что я преклоняюсь перед скромным, молчаливым подвигом этой девочки. Вы, конечно, хотите узнать ее имя? Извольте! Это Мария Клейн. Не говоря никому ни слова, она тайно ото всех, в продолжение долгих месяцев поддерживала бедную прачку с семьею, отдавая ей все свои жалкие гроши, дежуря у ее постели во время болезни бедной женщины. Она возилась с ее детьми, обмывала, обшивала их, кормила по мере сил и возможности. Она проводила долгие часы в бедной маленькой избушке на краю города, всячески стараясь облегчить судьбу несчастной женщины, добывая ей работу, делясь с нею всем, что имела сама. И, что красивее всего дети, так это то, что Мария скрывала свои добрые поступки от нас всех. Но ничто, ни худое ни хорошее не проходит бесследно, дети, и все тайное рано или поздно будет явным. Хороший поступок Марии, наконец, открылся, и я радуюсь от всего сердца, что могу пожать, наконец, за него ее честную, благородную руку. Подойди ко мне и обними меня, дитя мое, – уже непосредственно к самой Марии обратилась старая гувернантка.
Я слушала и не верила ушам. Я менее всего ожидала такого исхода. Краска бросилась мне в лицо и оно сейчас пылало от стыда, негодования и злости на самое себя.
Искренно говорю, мне хотелось провалиться сквозь землю в ту минуту, хотелось закрыть глаза, заткнуть уши и бежать, бежать куда-нибудь без оглядки из этой комнаты, из этого дома, из этих мест. А Мария, растерянная и смущенная, стояла перед мисс Гаррисон, лепетала, заикаясь одну только фразу:
– Это не я ни… не я… уверяю вас… Это Люся. Она дала много денег… на которые они купили машинку… оделись и обулись… А не я… не я… – Мисс Гаррисон взглянула на меня мельком и снова перевела взгляд на Марию.
– Не спорю, что и Люся поступила хорошо, – произнесла она со своим обычным олимпийским спокойствием, – но… но Люся дала от избытка то, что составляло роскошь для нее. Ты же, бедная девушка, делилась самым для тебя необходимым и притом ни одна душа не знала об этом. – Показалось ли мне или то было на самом деле, но мисс Гаррисон, как будто подчеркнула последние слова. Подчеркнула ли, нет ли, но мне стало вдруг так стыдно, что слезы готовы были брызнуть из моих глаз, а в душе зашевелилось какое-то смутное чувство, еще не вполне сознанное, туманное, непонятное чувство, далеко однако не оправдывающее маленькую Люсю.