Решительно не помню, как я уснула на заре… Смутно мелькали потом последние сознательные впечатления… Моя комната… ощущение холодной настывшей кровати, поздняя октябрьская муха, надоедливо жужжавшая у моего лица. И потом все исчезло, провалилось куда-то: и комната, и моя узенькая почти детская кровать, и надоедливая муха… Я спала. Спала и видела Этьена во сне. Мы плыли с ним в лодке по какому-то синему-синему, прозрачному озеру. Вокруг лодки показывались на длинных стеблях, еще невиданные мною как будто сказочные цветы.
– Мы плывем с тобою, к острову диких. Я хочу доказать тебе еще раз, что капитан охотно пожертвует жизнью для своей маленькой Магды, – говорил мне Этьен.
– Нет, нет, не надо, я и без этого верю тебе! – хочу я ему ответить, но слова, срывающиеся с моих губ, кажутся каким-то, едва уловимым шепотом. Во всяком случае, они не достигают до слуха Этьена. Мы плывем… А кругом на озере внезапно поднимается буря… Сердитые, шипящие и грозные высоко встают волны… Белых цветов уже нет. Белые цветы исчезли. И вот в озере вместо прозрачной и чистой, как хрусталь, стала черной, жуткой и мутной…
Вдруг лодку стало сильно качать из стороны в сторону, так сильно, что я невольно схватилась рукой за Этьена.
– Мы тонем, мы тонем! – исполненная ужаса, закричала я, и… проснулась.
Ни озера, ни лодки, ни Этьена. Горничная Ольга стоит у моей постели и осторожно трясет меня за плечо.
– Проснитесь, барышня, проснитесь, – шепчет она значительно, – вот письмо из «Анина», садовник графский принес.
– Письмо? От Этьена? – вырвалось у меня, ломимо воли.
– Уж не знаю, барышня, от графа ли Семена Олеговича, либо от молодой графини, а только англичанка передавала ихняя, мисс Гаррисон и ответа приказывали дождаться, беспременно.
– Хорошо, Ольга, скажите, я сейчас… – роняю я спросонья, принимая от горничной большой изящный конверт, подписанный твердым, характерным, хорошо знакомым мне почерком, и быстро вскрываю его:
«Пишу тебе, девочка, – идут прямые ровные строки английского текста, – по поручению самого графа Олега. Он хотел быть у вас сегодня, но припадок, случившийся с ним ночью, не позволяет ему двинуться с места. И граф поручил мне передать тебе его просьбу: не навестишь ли ты его, больного старика, нынче же утром? Ему необходимо переговорить с тобою. Ждем тебя.
Флора Гаррисон».
Какое странное, замкнутое письмо! Сколько можно сделать по поводу его различных предположений! Я держу в руках твердый, шершавый лист дорогой английской бумаги и стараюсь проникнуть в темный смысл письма. Граф болен… Не может приехать… Но почему же в таком случае он не посылает Этьена вместо себя и почему мисс Гаррисон ни словом не обмолвилась о последнем в этой записке?… Не случилось ли с ним чего-либо? Здоров ли он?
Страшная мысль о болезни Этьена как молотом ударяет мне в голову. Вся дрожа от волнения, я торопливо начинаю одеваться. Холодная вода освежает мою голову. Быстро моюсь, причесываюсь и, помолившись перед иконой, той самой иконой, перед которой с самого раннего детства привыкла произносить мои несложные молитвы, накидываю пальто, пришпиливаю шляпу и совсем уже готовая, зову Ольгу.
– Что наши встали?
– Папаша с Гликерией Николаевной давно на работу уехали в шарабане на Ветре, а у барышни мать Аделаида с Фешей сидят.
– Ага… Хорошо… Скажите посланному, что хорошо. Я приду за ним следом, – говорю я Ольге, и захожу мимоходом в столовую, чтобы наскоро проглотить стакан молока. Ясное, веселое октябрьское утро встречает меня на крыльце студеным осенним воздухом и скупыми ласками солнца. Тронутая первыми заморозками рябина румяно алеет в саду. Стая голодных воробьев домовито хлопочет у крыльца. Я быстро шагаю по липовой аллее, миную ее и, не убавляя шага, иду по дороге. Скорая ходьба, свежий воздух, радостное, светлое утро, все то вместе взятое, изменяет мое неспокойное настроение. Чем-то бодрым веет теперь на меня. И самое письмо мисс Гаррисон не кажется уже больше ни замкнутым ни странным. Письмо как письмо делового характера и без признака «сантиментов», как и подобает быть деловому письму такой пунктуальной старой особы. «А ты уж рада при драться к случаю и забить тревогу, проказница Люся» с моим обычным юмором подбодряю я самое себя.
Вот она, наконец, старинная стальная решетка, вот ворота с гербами, вот прямая аллея, ведущая к крыльцу. С сильно бьющимся сердцем иду по ней к дому. Как неприятно шуршат под ногами опавшие мертвые листья, желтые и красные, всевозможных цветов и оттенков. Грустный меланхолический шум… Поднимаюсь на крыльцо… Ни души… Но дверь террасы открыта… как летом… Бесшумно скользя по полу мягкими подошвами, передо мною появляется лакей. – Их сиятельство просит вас пройти к ним. Они очень извиняются что не могут выйти сами к вам барышня.
– Граф очень болен, Сидор, – дрогнувшим голосом спрашиваю я.
– Им было очень плохо этою ночью, барышни за доктором в город посылали. Сейчас мисс Гаррисон у них дежурит, извольте пройти.
– А Семен Олегович дома?
– Молодой граф с графиней за другим доктором поехали, боятся, чтобы не повторился снова удар.
Я невольно вздрагиваю при этих словах.
Ведь старик д'Оберн был уже близок моему сердцу, как отец Этьена. И несчастье с ним было несчастьем Этьена, а следовательно, и моим. Осторожно, на цыпочках подхожу я к дверям кабинета графа, тихо, чуть слышно стучу у порога.
– Войдите, – звучит оттуда голос мисс Гаррисон на английском языке.
Я вхожу. Старый граф полулежит на диване. Высоко на подушках покоится его совершенно белая, как лунь, голова. Лицо темно-пергаментного цвета. Ничего надменного, величавого не замечаю я в нем сейчас. Передо мной просто больной, сраженный недугом старик, слабый и жалкий.
Исхудавшие до неузнаваемости руки бессильно протянулись поверх пледа, покрывавшего его исхудалое тело. А ослепительно белая, сверкающая своей свежестью сорочка еще более подчеркивает неестественно – темный цвет его лица. При моем появлении полуопущенные веки графа поднимаются с большим трудом, правая рука зашевелилась с тщетным усилием протянуться ко мне навстречу.
Мисс Гаррисон, сидевшая в кресле подле дивана, быстро поднялась со своего места, готовая выйти из комнаты по первому знаку больного.
– Нет, нет, останьтесь… Вы ничуть не помешаете мне в моей беседе с m-lle… с m-lle……. Люсей, – ужасными хриплыми звуками срывается с посиневших губ графа. С легким кивком головы по моему адресу мисс Гаррисон снова опустилась на свое место. По раз заведенной с детства привычке я наклонилась к ней и поцеловала ее руку. Потом села рядом на стоявший тут же и, по-видимому заранее приготовленный для меня стул.
– Вы… вы… простите меня… m-lle, – начал снова граф, когда я села, все тем же ужасным хриплым голосом, – вы… вы… извините, я надеюсь, больного старика… но, как… отец… отец своего сына… я… я… не могу.
Тут он тяжело закашлялся, не докончив своей фразы.
Мисс Гаррисон бросилась к нему. Выше подняла его голову на подушке… Потом схватила какой-то пузырек, стоявший на столе около постели, и стала быстро отсчитывать по каплям содержимую в нем жидкость в рюмку с водою.
– Может быть, лучше подождать немного? Я посижу… мне некуда торопиться… не волнуйтесь, ради Бога, – произнесла я, не будучи в состоянии видеть, как задыхается кашлем больной.
Но он только покачал в ответ головою.
– Нет, нет, я должен вам высказать все, и как можно скорее, – больше угадала, нежели услышала я по движению ею посиневших губ.
Наконец кашель утих, и, немного успокоившись, старый граф заговорил снова.
– Этьен мне все рассказал вчера вечером, жаль только, что слишком поздно. Он должен был посоветоваться прежде со мною раньше, чем открывать свое сердце вам. Но что делать. Свершившегося не вернуть… Его можно только исправить. Да исправить, – с неожиданно появившейся у него энергией, повторил старик. Не скрою, новость, сообщенная мне сыном, подействовала на меня угнетающе. Больше того, она сразила меня. Ночью, вследствие разговора с Этьеном, узнав о его намерениях, я заболел. Не примите однако, много огорчения превратно… За личное оскорбление себе!.. Упаси меня Господь, обижать вас я не намерен. Я скажу вам, что говорил и мисс Гаррисон нынче утром: – если бы я был здоровым, бодрым и сильным, если бы дела наши не пошатнулись в материальном отношении за последнее время, видит Бог, я бы не искал для Этьена иной партии. Вы прекрасная, добрая, честная девушка, Люся, разрешите больному старику называть вас так, – дочь достойнейшего труженика человека, но… но… не в этом дело, дитя мое… К сожалению, нам приходится считаться с обстоятельствами, которых преодолеть нельзя. Этьен молод, неопытен и то место, которое имеет, ему ничего существенного в материальном смысле не дает. Пока он целиком зависит от меня. Вы же происходите из старинной дворянской семьи, но, к сожалению, семья эта не богата. Чтобы окупить содержание ее, отец ваш трудится с утра до ночи, приводя в порядок дела имения. Я – враг браков по рассудку, из-за денег, но… но будущее ваше с Этьеном меня страшит. Жду смерти со дня на день и с ужасом думаю о том, что будет с моим мальчиком, если он с такого раннего возраста обзаведется семьей. Ведь за последние годы мы почти прожили все, что у нас было и теперь доживаем последнее. А, кроме того, я не сказал еще самого главного: дипломатическая карьера Этьена много зависит и от его брака. Женится он на милейшей девушке из скромной помещичьей семьи или на великосветской барышне и аристократического дома, приученной с юных лет к приемам светского общества, умеющей поддержать знакомства и связи мужа – о, это большая разница для молодого дипломата, поверьте мне, Люся! И, имея в виду будущее Этьена, я хотел бы видеть его женатым на дочери одного из лордов старой Англии, в обществе которых он вращался тетерь…
Не знаю, может ли почувствовать человек, что он бледнеет? По крайней мере, я почувствовала прекрасно, как отлила вся кровь от моего лица… и концы пальцев стали совсем ледяными… Большие огненные круги заходили у меня перед глазами. Голову сразу наполнил густой туман. В помутившемся сознании промелькнула неясная картина моего последнего сновидения… Утлая лодочка… грозное, бурное озеро… пенящиеся волны и… мы тонем, я и Этьен… Кажется на минуту я потеряла сознание или оцепенела, не знаю… Но вот хриплый голос больного снова привел меня в себя:
– Я говорю вам все это, как несчастный больной старик, у которого вся радость жизни, увы, теперь догорающая, сосредоточилась на одном Этьене, на моем самом лучшем, самом достойном ребенке, на которого я возлагаю такие большие надежды. И если вы, действительно, любите его… если будущее счастье и благополучие Этьена для вас что-нибудь да значит, вы сумеете найти выход из этой сложной истории, Люся, в которую так опрометчиво втянул себя и вас мой мальчик…
Боже мой! Какие это струны рвутся во мне одна за другою? Что это звенит так жалобно, как стон в моей душе? Почему опять я чувствую, что тону в моей утлой лодчонке среди бурливого злого озера? И почему я должна на этот раз гибнуть одна? Почему не с Этьеном? Где же он? Где же он, наконец? Капли пота выступили у меня на лбу, когда, делая неимоверное усилие над собою, чтобы вторично не потерять сознание, я спросила глухим, мне самой незнакомым голосом, старого графа:
– А… а… Этьен? Он знает о том, о чем вы говорили сейчас со мною?…
– Он ничего не знает, Люся. Он не должен знать ничего… Я совершенно, по-видимому, спокойно принял его сообщение о вашем предполагаемом браке… Я и виду не показал ему, как мне было больно узнать… обо всем этом… Потом со мною сделался припадок… Но Этьен и не подозревал даже о причине его… Всякое открытое препятствие с моей стороны только помешает делу, только вооружит его против меня… Нужно, чтобы вы… вы сами, Люся, образумили Этьена. Сказали бы, что раздумали выходить замуж за него… что ошиблись, наконец, в своей любви к нему, принимая детскую привязанность за более глубокое чувство…
– Что? Я должна ему все это сказать? – прошептала я почти с ужасом. – Должна собственными руками закопать в могилу мое счастье?!
– Если вы, действительно, искренно привязались к Этьену и желаете ему добра, вы сделаете это, Люся.
Глаза больного, вспыхнув решительным огнем, останавливаются на моем лице. Они словно гипнотизируют меня, навязывая мне волю их владельца.
Жутко и невыразимо тяжело становится мне под этим взглядом. И сама, не отдавая себе отчета, я шепчу:
– Хорошо… я сделаю все, что вы хотите, ради… ради благополучия и счастья Этьена… Все что, хотите, да…
– Милое дитя, я и не ждала от тебя иного ответа, – это говорит уже мисс Гаррисон и ее сухая старческая рука треплет меня по щеке.
Не помню слов графа… Не помню, как вышла из полумрака его комнаты, как очутилась на веранде… потом в саду… И опомнилась только тогда, когда лицом к лицу столкнулась у ворот усадьбы с Этьеном.
– Люся! Маленькая Люся! Как хорошо, что ты пришла… Ты слышала, ты знаешь? отец заболел. Ему было очень плохо сегодня ночью.
Ани сейчас привезет другого доктора. Ах, Люся, не скоро придется papa теперь ехать просить твоей руки… – говорит он встревожено, тем же милым ласковым голосом, каким, обыкновенно, говорит со мною, сжимая мою руку и заглядывая мне в глаза.
Я спускаю свои в землю и тщательно избегаю его взгляда.
– Это хорошо, Этьен, – говорит кто-то, помимо моей воли, моим голосом, ставшим вдруг странно тусклым и глухим. – Это очень хорошо, что ему не удалось поехать.
– Что? Что ты говоришь? Опомнись, ради Бога, Люся!
Но неведомая волна уже подхватила меня и, запирая себе самую возможность отступления, я говорю тем же жутким, деревянным голосом, не поднимая глаз:
– Да, да, Этьен… Кое-что произошло за это время. Ты только не сердись, пожалуйста, не сердись на меня… Я ошиблась… Я приняла за серьезную глубокую любовь, любовь невесты, ту детскую привязанность, которую питаю к тебе с младенческого возраста. И я не могу быть твоей женой, да не могу, потому что не люблю тебя так сильно, приятно, как следует любить жениха, мужа…
И, проговорив все это быстрой скороговоркой, я как сумасшедшая выдернула мою руку из руки Этьена и бросилась в бегство. Да я бежала по большой дороге, бежала как только могла скоро, едва переводя дыхание на ходу, прижав руку к сильно бьющемуся сердцу, готовому вот-вот порваться на десятки кусков.
Господи, чего только я не переживала в эти минуты. Боялась одного; боялась, что Этьен погонится за мною, настигнет меня и тогда я скажу ему все… все! И про тяжелое поручение его отца и про добровольно принятое мною на мои слабые плечи, бремя…
За несколько шагов до дома я только начинаю приходить в себя. Перевожу дыхание, замедляю шаг. Вот он, наконец, наш скромный домик виднеется там, на дальнем конце липовой аллеи.
На крыльце кто-то стоит, словно поджидая меня. Это Ганя. Я подхожу и вижу ее встревоженное лицо… Ее вопрошающие глаза…
– Люся, что случилось, на тебе лица нет? – срывается с ее губ.
Я молча протягиваю руки вперед, как бы ища поддержки… Мои пальцы конвульсивно хватаются за плечи и платье Гани… Стараюсь произнести хотя бы одно слово, но губы мои шевелятся беззвучно… Должно быть, страшно бледно мое лицо в эти минуты, потому что, зорко взглянув мне в глаза, Ганя внезапно обвивает маленькой сильной рукой мою талию и почти несет меня в «детскую», как до сих пор называется моя спальня на языке домашних.
– Бедная моя деточка, что они сделали с тобой? – шепчет она тихо, чуть слышно, угадав несчастье своим чутким, любящим сердцем – бедная, бедная моя, дорогая Люся! И ее горячие губы прижимаются к моему лицу.
Что-то подступает к моему горлу, что-то незримыми молоточками стучит в темя, в виски. А сердце словно перестало биться… замерло, и молчит… и дыханья нету в груди… Я точно вся застыла, закаменела… Огромная тяжесть раздавила меня…
Не помню хорошенько, как прошли последующие сутки… Я точно жила и не жила на свете весь долгий день, всю долгую ночь… Страшная тяжесть горя по-прежнему каменной глыбой давила меня. Я лежала в постели, по настоянию Гани, не отходившей ни на шаг от меня. Помню, мне приносили еду, я отказывалась есть. Я не могла проглотить ни кусочка. И Ганя тоже. Мое горе подавляло ее. Приехал с поля отец, вошел ко мне на цыпочках, так тихо и осторожно. Взглянул мне в лицо и понял все.
– Нужно быть мужественной Люся. Нельзя так поддаваться первой житейской буре. Ты еще молода, у тебя вся жизнь впереди. Мне грустно одно, что я не успел удержать тебя от свидания с этим надменным стариком. Смотри проще на жизнь, девочка, это первые ее грозы. Бог ведает, сколько хорошего может еще ждет тебя там, впереди.
Как ласков его голос, когда он говорил это, как добры и полны сочувствия глаза!
«Хорошее без Этьена не может принести мне радости», хотела я ему ответить, но во время промолчала, чтобы не огорчать его и Ганю.
Мое тяжелое угнетенное состояние продолжалось долго, очень долго. Мысль о вечной разлуке с Этьеном не давала мне покоя, терзала меня.
На другое утро после мучительной бессонной ночи я принудила себя через силу подняться, выйти в сад…
Накрапывал холодный октябрьский дождик. Туманным и скучным смотрело осеннее небо… Последние настурции и астры, словно слинявшие, потерявшие свои краски, печально поникли головками на опустошенных садовых куртинах. Где-то наверху протяжно и жалобно каркала голодная ворона. Вдруг я вздрогнула. Со стороны большой дороги мягко катился к крыльцу нашего дома графский экипаж. Мое сердце забилось сильно, сильно… В голову толкнулась робкая мысль: – «Что если это едет старый граф, мучимый раскаянием за свой поступок? Что если он едет извиниться передо мною, и взять свои слова обратно, сказать, что он, наконец, оценил меня за мое послушание, и рад благословить нас с Этьеном. Если бы это было так, я бы все, кажется, простила ему и забыла все ради Этьена. Ведь не виноват же в самом деле старик, что так эгоистично любит сына и печется о более подходящей на его взгляд партии для него?»
Экипаж подъехал. Сквозь опавшие кусты смородины и невысокие деревца акаций я увидела Этьена. Он был одет в дорожный костюм, с сумкой через плечо. Припомнилось сразу, что сегодня день его отъезда. Значит, он приехал проститься. Или, может быть, для того, чтобы спросить у меня объяснения по поводу моего вчерашнего поступка. Я почувствовала, что руки и ноги мои похолодели и точно налились свинцом. Я задрожала… Схватилась за ствол молоденькой ели, чтобы не упасть… Лицо Этьена показалось мне бледным, растерянным и жалким. Он осунулся, заметно похудел за одну эту ночь, но казался спокойным или старался казаться таковым, по крайней мере.
И опять неудержимое желание броситься к нему и сказать моему другу, что все вчерашнее с моей стороны было совершено под диктовку чужой воли, что я лгала ему по необходимости, когда говорила, что не люблю его, что…
Моя голова кружилась, ноги подкашивались. Я едва держалась на ногах. Я видела как экипаж остановился, как Этьен, согнувшийся по-стариковски, (этой манеры ходить я не знала раньше за ним), вышел из коляски и поднялся на крыльцо. Ольга открыла ему дверь, потом скрылась и вернулась на порог снова через минуту, смущенно говоря что то по адресу приехавшего.
Я не могла слышать, что говорила она, но это было что-то неприятное, очевидно, для Этьена, потому что он весь вспыхнул, согнулся еще больше и, круто повернувшись на каблуках, быстро направился к ожидавшей его коляске. Я поняла тогда же, что Этьена не приняли, что оскорбленный за меня поступком старого графа, мой отец, отказал от дома его сыну. И с новым приступом отчаяния я опустилась, тихо рыдая, на желтую, мокрую от дождя осеннюю траву.
В тот же день я узнала от наших, что молодой граф Семен Олегович уехал из «Анина», а неделю назад следом за ним уехала оттуда и вся его семья. Старый граф почувствовал значительное ухудшение в своем здоровье и его спешно увезли в теплые края. С ним уехала Ани, madame Клео, Лили и на этот раз и мисс Гаррисон, стосковавшаяся на старости лет по своей родине и решившая отправиться провести остаток дней своих среди серых лондонских туманов.
В «Анином» все хозяйство осталось теперь на руках семьи Клейн, преимущественно Марии. Она твердо забрала бразды правления в свои сильные рабочие руки, чтобы обеспечить спокойствие престарелому отцу.
Об Этьене в нашем доме не произносилось ни слова. Но в памяти моей, несмотря на это, он стоял, как живой. И душа бедной Люси, пережившей свое первое разочарование, теперь томилась в гнетущей, горькой печали.