– Сегодня в одиннадцать назначен консилиум, – произнес Петр Николаевич, – и мы узнаем, каких перемен можно ожидать в здоровье Нии. Я думаю, мальчики, вы не уйдете из дому, пока доктора не произнесут своего приговора над вашей бедной сестренкой.
– Конечно, папа, – ответили отчиму Никс и Левушка.
– А где же Дима?
– Я его не видел с утра. Он или ушел в лес или уплыл на маяк к старому Капитонычу, – высказал свое предположение Никс.
– Или отправился в город, – добавил, вторя старшему брату, Левушка.
– Удивляюсь, как это Вадим не интересуется Ни, которой вчера было особенно плохо, – строго взглянув поверх золотого пенсне, снова обратился Петр Николаевич Всеволодский к обоим мальчикам.
На это не мог ничего ответить ни изящный пятнадцатилетний Никс, своим хрупким изнеженным и надменным видом напоминавший юного лорда, ни двенадцатилетний Левушка, добродушнейшее создание, нимало не похожий на своего изящного брата. Но несмотря на свою неуклюжую, мешковатую фигурку, на нос, похожий на картофелину, и на расплывчато-круглое лицо, Левушка Стоградский, тем не менее, обладал чем-то таким, что делало его много лучше и обаятельнее красавчика Никса. Это необъяснимое обаяние мальчика так и сквозило в его ясных, голубых глазах и в его добродушной улыбке, милой и светлой, как у маленького ребенка. Сейчас, однако эти ясные голубые глаза выражали смущение поступком брата. Ему безгранично хотелось как-нибудь оправдать Диму. Он, было начал лепетать что-то, но отчим сразу оборвал его.
– Полно тебе великодушничать, Лева, Божье ты дитятко. От твоего заступничества нимало не переменится мое мнение о Вадиме. И не трать попусту, красноречия, Лева… Каким бы…
Но Петру Николаевичу не пришлось докончить начатой фразы.
Из комнаты на террасу, где он находился сейчас с обоими мальчиками, вышла молодая еще женщина в легком батистовом пеньюаре. Её усталое лицо хранило на себе отпечаток многих бессонных ночей, а глаза, окруженные синими кольцами, были подернуты невыразимой печалью.
– О, Пьер – проговорила она, – если с Ни случится что-либо ужасное, я не вынесу, не переживу. Ты знаешь, мой друг, что значит для меня потерять эту девочку!
– Бог милостив, Юлия. Успокойся, дорогая. Рано еще приходить в отчаяние. Подождем, что скажут доктора. Остается уже не долго ждать их приезда.
Белокурая с пышными волосами голова Юлии Алексеевны Всеволодской отделилась от плеча её мужа, и залитые слезами глаза обратились в сторону притихших мальчиков.
– Никс, Лева… молитесь, дети за нашу Ни, за нашу страдалицу, – прошептала она, протягивая обоим сыновьям руки.
Одну из этих бледных, выхоленных рук с длинными, нежными, унизанными кольцами пальцами толстенький Левушка в тот же миг покрыл слезами и поцелуями. Другую, изысканным, точно заученным движением, хрупкий и изящный Никс поднес к своим губам.
– Но где же Дима? Я не вижу Димы… – неожиданно заволновалась Юлия Алексеевна, окидывая прищуренными, близорукими глазами террасу.
– Его опять нет. И что же удивительного в этом? Пора, кажется, привыкнуть к хроническим исчезновениям нашего Вадима, – сказал, пожав плечами, Петр Николаевич.
– Да, но не теперь… Не сегодня, когда Ни в опасности, когда жизнь её висит на волоске…
– Боже мой, неужели же ты думаешь, что наш Вадим действительно любит кого-нибудь, кого-нибудь жалеет? Неужели ты еще надеялась встретить хоть каплю сердечности у этого мальчишки? Ты постоянно находила в нем какие-то несуществующие достоинства, какие-то рыцарские наклонности, а, между тем, я убеждаюсь с каждым днем, что этот мальчик положительно бессердечен.
Юлия Алексеевна хотела возразить мужу, хотела защитить в его глазах, оправдать хоть немного этого безалаберного Димушку. Но ей не пришлось сказать ни слова в защиту Димы.
За дверью террасы послышались мерные удары копыт по вымощенному двору усадьбы и, мягко шурша резиновыми шинами, к крыльцу дома подкатила коляска, высланная час тому назад на пароходную пристань за приехавшими из Петрограда докторами. Всеволодские поспешили им навстречу.
Спустя полчаса к заднему кухонному крыльцу с узелком в руке и с телом убитой змеи, перекинутой через плечо, подходил Вадим.
Еще там, в лесу, Дима вспомнил, что сегодня к двенадцати доктора должны быть у Ни, и чтобы скорее узнать об их приговоре, чтобы скорее добраться до дому, он выбрал самый короткий путь через колючий шиповник, целые заросли которого находились между лесом и «Озерным».
Такое путешествие не могло пройти бесследно. Колючий терновник разодрал синюю матроску и исцарапал лицо и руки Вадима. И он очень мало походил теперь на благовоспитанного юношу из дворянской семьи.
Горничная Паша, выскочившая на крыльцо навстречу этой подвигавшейся к дому истерзанной фигуре, вдруг остановилась, как вкопанная. Яркий румянец, пылавший у неё на щеках до этого момента, неожиданно сменился смертельной бледностью.
– Змея! – пронзительно и громко на весь двор завизжала испуганная девушка и бросились вон в сторону.
Из кухни выбежали кухарка, прачка и судомойка и с перекошенными от страха лицами заголосили на разные голоса:
– Змея! Батюшки светы! Никола Милостивец! Змея! Мать святая Богородица! О, Господи! Господи! Господи!
Напрасно Вадим, стараясь успокоить всех четырех обезумевших от страха женщин, кричал во все горло, что змея уже мертва и потому не представляет никакой опасности. Никто не слушал его. Шум, крик и вопли продолжались до тех пор, пока Петр Николаевич, а за ним Никс и Левушка не выбежали на крыльцо. Это случилось как раз в то время, когда Дима, желая доказать полную безвредность змеи, изо всей силы швырнул мертвую гадину на пол к ногам Паши, которая в ответ на это разразилась новым отчаянным визгом.
Но этот визг был немедленно заглушен строгим голосом Петра Николаевича:
– Это что еще за новости! Что за дикие шутки? Откуда ты добыл эту падаль, и для чего? Чтобы пугать мертвой гадиной кухарок и горничных? Ты с ума сошел! Шутить так глупо, да еще в такое время, когда твоя сестра борется со смертью, когда каждый шум, каждое громко произнесенное слово может ухудшить её положение…
Тут Всеволодский шагнул к Диме, глядевшему на него взглядом затравленного зверька и не попытавшемуся даже оправдаться во всем случившемся. Дима молчал. Молчал и тогда, когда Петр Николаевич схватил его за плечо и, с силой тряхнув, потащил на крыльцо, а оттуда в сени.
Как во сне промелькнули перед Димой испуганные лица братьев, прижавшихся один к другому в кухонном коридоре, и еще чье-то лицо, взглянувшее на него печальными, заплаканными глазами.
– Тс… Тише, ради Бога, тише! – прозвучал чуть слышный тревожный шепот его матери, – они совещаются у тебя в кабинете, Пьер…
Но тот, казалось, в эти минуты позабыл о больной и о консилиуме.
– Полюбуйся на своего сына! Его дикие выходки переходят все границы. Это прямо невозможно, я должен его; примерно наказать… – стараясь говорить возможно сдержаннее, ронял сквозь зубы Петр Николаевич.
– Ради Бога, перестань, Пьер, мне больно слышать… – прозвучал снова замирающий шепот его жены.
Но на этот раз ни Всеволодский, взбешенный до последней степени поступком пасынка, ни сам Дима уж не слышали его. Открылась какая-то дверь, пахнуло затхлостью и пылью. И через минуту она снова захлопнулась за худой, высокой Фигурой отчима…
Дима очутился в крошечной каморке с оконцами во двор и с полками вдоль стен; на полках стояли какие-то ящики и корзины.
– Ага… меня заперли в кладовую… Заперли, как мальчишку! А за что? За что? За что? Разве я виновен, что они там кричали и своим криком могли напугать Инночку? Как несправедливо! Как ужасно несправедливо! И за что же?
Так рассуждал Дима, стоя перед закрытой дверью и пробуя прочность задвижки своими сильными, крепкими руками.
Дверь была слишком прочна, чтобы поддаться усилиям Димы. Но быть запертым, как мышь в мышеловке, совершенно не входило в намерения Димы. Во-первых, ему хотелось узнать, что скажут доктора о состоянии здоровья Ни. Во-вторых, необходимо было сбегать в город и проучить Сережку, чтобы раз навсегда отучить его обижать Машу. И, в-третьих, подобрать цветы, оставшиеся там у крыльца, и, приведя их в порядок, поставить в комнате больной Ни. А кстати, захватить и «трофей» – мертвую змею, валяющуюся, по всей вероятности, там у крыльца. А «он» – так называл Дима за глаза отчима, тогда как в глаза обращался к нему, называя по имени и отчеству, – а «он» помешал ему, сделать все это, лишив свободы. И Дима еще глубже возненавидел человека, который заменял ему отца.
Отец! При воспоминании о нем лицо Димы проясняется. И милое детское выражение сменяет недавнюю горькую усмешку этих суровых глаз. Сейчас мальчику, как живой, представляется покойный отец. Его крепко сколоченная мускулистая Фигура, львиная грива густых, курчавых волос совсем таких же, как волосы самого Димы. И это ласковое отношение ко всем детям вообще и в частности к нему, Диме, который считался любимцем капитана. Ни в чем не стеснял его добрый, милый папа. Он даже как будто поощрял в нем самостоятельность и жажду независимости и свободы… Дима даже больше нравился папе, чем шаркун Никс с его медленными, точно рассчитанными движениями, или чем безличный, хотя и добренький Левушка. Он, милый папа, надеялся на Диму и часто говаривал: – Этот поддержит наше славное морское прошлое, этот уже настоящий моряк.
Ах, как Дима бывал благодарен дорогому папе за эти слова! И хотя Дима и не умел выражать своих чувств, но в душе любил своего отца беспредельно. И когда молодая Юлия Алексеевна после смерти мужа избрала себе второго спутника жизни, Дима, единственный из всех детей Стоградских, не влюбил этого человека, тоже далеко не злого и часто даже нежного к своим пасынкам. Тут Дима совсем отдалился от родных и только с Ни, которая бесконечно любила своего никем не понятого брата, у него оставались добрые, дружеские отношения.
О ней он думал и сейчас, думал неразрывно с мыслью об отце. Теперь все желания Димы сводились к тому, чтобы узнать что-либо про сестру.
Он стал напряженно прислушиваться, но – увы! – ничего определенного до его слуха не доходило. Гремели ножами в столовой; прислуга хлопотливо бегала по коридору, куда выходила дверь кладовой, но слов не слышно было.
«Завтракают верно. Кончился консилиум», – соображал мальчик и снова замер в тоске и печали, поникнув курчавой головою.
Прошло не мало времени; до его ушей, наконец, долетели звуки лошадиных копыт и шум тронувшейся со двора коляски.
Вадим кинулся к маленькому оконцу и увидел уезжавших докторов. Почти одновременно с этим хорошо знакомые шаги ненавистного Диме человека прозвучали в коридоре. Щелкнула задвижка у двери, и на пороге появился Всеволодский.
– Вадим, – произнес он ледяным голосом, оправляя обычным жестом золотое пенсне, – ты очень провинился сегодня, но, в виду счастливого исхода, я прощаю тебе твой глупый мальчишеский поступок. Профессор сделал прокол в боку Ни и выпустил оттуда накопившийся гной. Теперь страшная опасность миновала, и девочка будет жить. Ступай к матери! Никс и Лева уже с него. Порадуйся вместе с ними.
«Будет жить… Ни будет жить… Ни выздоровеет, – словно запело на разные голоса в душе мальчика. Он даже не нашел, что сказать отчиму в ответ на принесенную им радостную весть.
А тот уже смотрел на него испытующим взглядом.
– Ты, кажется, совсем не рад счастливому известию, Вадим? – с усмешкой спросил отчим мальчика.
Тяжелый, хмурый взгляд был ответом на эту усмешку. И Дима, молча, следом за отчимом пошел на террасу.
Там он увидел в кресле свою мать, а по обе её стороны – Никса и Леву. Юлия Алексеевна тихо плакала, закрыв лицо платком. Это были слезы счастья, вызванные избавлением от смертельной опасности её девочки. Никс и Левушка успокаивали ее поцелуями и нежными, ласковыми словами. При появлении Димы она издали протянула ему руки и, глядя блестящими сквозь слезы глазами на сына, произнесла еще вздрагивающим от волнения голосом:
– Поди сюда, Дима!.. Ты слышал, какая у нас радость? Ни лучше… Наша Ни будет жить… Она уже дышит ровнее и свободнее после сделанной ей операции. Поцелуй же меня, мой мальчик!
Вадим выслушал от слова до слова все, что сказала мать, но не двигался с места. Ах, он совсем не привык к поцелуям и ласкам! Он не умеет ни целовать, ни ласкаться даже к тем, кого любит. Он только взглянул на мать блестящими глазами и снова потупил их. И тут только заметила Юлия Алексеевна рваную одежду, исцарапанные руки и бледное лицо сына.
– Боже мой, Дима, с кем ты подрался, кто привел тебя в такой вид?
Но Дима молчал по-прежнему. Только грудь его тяжело поднималась и глаза по-прежнему смотрели исподлобья, как у затравленного зверька.
И вдруг он увидел то, чего вовсе не ожидал видеть. Его ландыши, его дивные ландыши, принесенные им в подарок Ни, лежали в развязанном узелке, небрежно брошенном на стол террасы, и безжалостно сохли под горячими лучами полдневного солнца. Диме захотелось крикнуть от обиды за пропавшие цветы, которые он собирал для Ни с такой любовью. Но чтобы не показать присутствующим обуревавшего его недоброго чувства, он как-то боком рванулся к двери и в один миг исчез за нею.
– Но он совсем дикий! Что с ним такое?.. Он не радуется как будто выздоровлению нашей крошки… Как будто совсем чужой и далекий, – прошептала в смущении Юлия Алексеевна и печально, растерянно взглянула на мужа.
Но тут Никс поспешил загладить поступок брата. Обменявшись с отчимом неуловимым, но значительным взглядом, он принялся целовать руки матери и стал осторожно своим платком вытирать оставшиеся на её ресницах слезы.
Левушка поспешил подражать брату, и оба добились того, что успокоенная Юлия Алексеевна улыбнулась снова. К чему ей было огорчаться, когда её милая Ни будет жить, а эти два чудесные, славные мальчика так горячо привязаны к ней и с таким избытком вознаграждают ее за невнимание к ней со стороны дикого, грубого Димы.
И вот, принц сказал старому королю:
– Отпусти меня, батюшка, странствовать по белу свету, людей посмотреть и себя показать. Поверь мне, батюшка, что ничего я не совершу дурного, не посрамлю твоего имени. Сам ты изволишь говорить мне, что от безделья, от праздной жизни всякие глупости на ум приходят человеку. Я еще говоришь: чтобы стать достойным слугою моего отечества, надо пережить многое, надо узнать и труд, и нужду, и лишения. Отпусти же меня побродить по белу свету, батюшка, отпусти изведать и труд, и нужду, и лишения. Ведь кроме праздной, бездеятельной жизни я до сих пор не видал ничего.
И согласился старый король… И отпустил от себя любимого сына побродить по свету, людей посмотреть и себя показать…»
– Ты не устала еще слушать, Ни?
Книга опускается. Смуглое лицо с озабоченным выражением склоняется над другим лицом, бледным, исхудалым, грустным. Милое, худенькое личико! Как оно изменилось за эти тяжелые недели страданий!
Дима с бесконечной любовью и жалостью глядит на сестру, покоящуюся среди белых подушек. Каждое утро, когда все еще спят, он тайком приходит к ней, пробуждающейся с зарею. И подолгу читает ей то, что разрешает читать доктор: сказки и стихи.
Все тихо в этот ранний час в доме. Все спят, спит еще и прислуга.
Вадим страстно любит эти часы, когда открытое настежь окно пропускает в комнату выздоравливающей Ни волны воздуха и света. Весело улыбается им голубое небо и ласково светит летнее солнышко, оживляя худенькое личико Ни, кажущейся сейчас чуть ли не двенадцатилетним ребенком.
Каждое утро Дима проводит в комнате сестры. Ему очень трудно вставать так рано, но когда он вспоминает о том, что в иное время постель Ни бывает окружена другими, он предпочитает сну эти часы с сестрою. О них никто не знает. Дима горячо просит Ни никому не говорить о них ни слова. И когда чтение надоедает выздоравливающей девушке, она просит брата рассказать ей о том, как он проводит время вне дома. И она внимательно слушает его рассказы. Но сегодня почему-то Дима не разговорчив.
Прочитанная сказка про королевского сына, надоевшего всем своими дикими выходками и отпущенного, наконец, отцом в длинное путешествие по чужим странам, западает в самую душу Димы. Сказка оставляет странное впечатление в этой сложной детской душе. И он задумывается над нею невольно, подперев обеими руками голову, и не мигающим пристальным взглядом смотрит в окно.
Странные мысли роятся в голове мальчика. Ему кажется, что надоедливый сын короля, это – он, Дима, а король, это – Петр Николаевич, и что если он, Дима, хорошенько попросит Петра Николаевича о том же, о чем просил старого короля королевич, Всеволодский, может быть, не станет противиться.
Разыгравшаяся фантазия идет все дальше и создает все новые узоры, один сложнее и прихотливее другого.
Неожиданно маленькая, исхудалая ручка ложится ему на плечо, пробуждает мальчика от задумчивости.
– Димушка, милый Димушка, – звенит над ухом Вадима слабый голосок Ни, – а как поживают наши друзья Сергей и Маша? Ты давно что-то не рассказывал о них.
Но в следующую же минуту Ни уже раскаивается в произнесенных ею словах.
Смуглое лицо Димы загорается как зарево. И глаза его светлеют от волнения. Как он мог забыть! Как он мог забыть данное Маше обещание? Все эти дни он не видел ни ее, ни Сережку. Сережка, чувствуя свою вину перед сестрою и боясь возмездия со стороны Димы, старается не попадаться ему на глаза. А сам Дима как будто и вовсе позабыл об этом возмездии. Но этого подлого поступка Сережки нельзя оставить без наказания. Как можно равнодушно отнестись к нему? И почему не видно Маши? Что с нею? Может быть, она считает его лгуном и пустым болтуном. Пообещал вместо отнятой кофточки принести другую, да так и ограничился одним обещанием. И вот, чтобы поправить свой поступок, он рассказывает все сестре. Ни слушает все внимательно. Её красивые серые глаза кажутся огромными на исхудалом лице.
– Да, да, – говорит она радостно, – отнеси ей от меня другой подарочек. У меня столько вещей, совершенно мне ненужных… Открой комод, Дима… Там, налево, есть блузка с розовыми букетиками… Ее и отнеси Маше.
– Как ты добра! О, как ты добра, Ни!..
– Добра, а сама-то не догадалась подарить, хороша тоже… – смеется девушка, обрадованная похвалой брата.
Диме хочется сейчас обнять сестру и от всего сердца поблагодарить ее. Но он не умеет этого сделать. Он только крепче сжимает худую руку Ни и снова опускает ее на кровать. Потом бежит к комоду, роется в нем несколько минут, вытаскивает из ящика указанную вещицу, сует ее подмышку и, кивнув головою Ни, опрометью бросается за дверь.
Дима шел со своим свертком подмышкой пустынными еще по-утреннему улицами маленького уездного городка. Все было сонно и тихо. Попадались только aфабричные рабочие, торопившиеся на заводы, да сновали небольшими группами грузчики, тянувшиеся на пристань. Дима повернул на дорогу, ведущую к церкви. Он был уверен, что найдет здесь поблизости Машу, собирающую милостыню Дима не ошибся. Подле безобразной рябой старухи с всклокоченными космами, выползающими из-под головного платка, протягивавшей за милостынею худую, корявую руку, стояла Маша. Она заметила издали приближающегося Вадима и закивала ему головой. Он помахал ей своим свертком, и она, шепнув что-то старухе, почти бегом побежала ему навстречу. Дети не виделись все последнее время и теперь очень обрадовались друг другу.
– Вот, Ни тебе прислала, – проговорил Дима, протягивая нарядную кофточку маленькой нищенке.
Та вся так и загорелась искренним детским восторгом.
– Мне? Эту? Да неужто? Вправду мне? От барышни Инночки? Ах ты, Господи, радость-то какая! Лишь бы и эту не отнял Сережка!
При этом имени Дима нахмурил брови.
– А где он, Сережка? Мне еще кой-какие счеты с ним надо свести.
– Ой, не надо, Димушка, ой, не было бы худо, родимый! – вдруг заволновалась Маша. – Он и то побить тебя грозился, как узнал, что ты за меня; вступиться хотел. Стал с того часа ходить кучкой, человек в шесть, в восемь. Все тебя ищет, побить собирается. «Беспременно, говорит, ему мятку задам, ништо, говорит, что он барин». Я упредить тебя хотела, да прислуга ваша меня до тебя не допустила.
– А где он теперь?
Маша ничего не ответила. Её лицо как-то сразу осунулось и побледнело. А глаза, устремленные куда-то в сторону, расширились, округлились от испуга.
– Гляди, гляди, опять артелью идет, – шептала она, хватая за руку Диму и бросая беспомощные взгляды вокруг. Со стороны тихого, словно вымершего, берега реки шла небольшая группа подростков. Впереди важно выступал Сережка. Его веснушчатое лицо, окруженное огненными вихрами, казалось наглее и самоувереннее, чем когда-либо до сих нор. Он еще издали разглядел Диму и зло рассмеялся.
– Эй ты, Аника-воин, шагай сюды, коли душа в пятки не ушла! – кричал он, приближаясь к Диме и ухарским движением заламывая набекрень свою просаленную, с оторванным козырьком, фуражку…
– А почему бы ей уйти в пятки? – громко, но спокойно, по-видимому, откликнулся Дима.
– А вот увидишь! Возьми на час терпения, миленький. Вишь, ты бесстрашный рыцарь какой!
Сопровождавшие Сережку мальчишки засвистели и заулюлюкали по адресу Димы.
– Беги, Дима, беги, миленький, покудова не поздно, – прошептала Маша, дергая за рукав своего друга.
Но Дима только отмахнулся от неё, как от докучливой мухи, и сжав в кулаки руки, выступил вперед.
– Что же ты издали, из-за спин своих товарищей угрожаешь? Подходи ближе, если хочешь потягаться силами со мною! – крикнул он Сережке.
– Ишь ты какой прыткий? Не нравится, видно, ему целым и невредимым ходить! – захохотал молодой босяк и, прежде чем Дима успел опомниться, нагнулся, поднял камень и изо всей силы запустил им в Стоградского. Страшная боль в плече заставила Диму громко вскрикнуть. И в ту же минуту все пятёро босяков-подростков накинулись на него во главе с Сережкой.
Маша закричала жалобным протяжным криком и бросилась защитить Диму. Но что могла она сделать? Убедившись, очевидно, в серьезности Димина положения, девочка кинулась к казармам, где жили артелью босяки, и крикнула во все горло:
– Дяденька Савел! Дяденька Савел! Ратуйте! Барчонка убивают! Ратуйте! Дяденька Савел!
Но справиться с Димой было далеко не так легко, как это казалось Сережке и его товарищам. Недаром мальчик закалил себя. Сильными, ловкими руками он задерживал и отражал сыпавшиеся на него удары. Отбросив нападавшего на него долговязого Митьку-Певуна, любимого товарища Сережки, он схватился с самим рыжим, ни мало не обращая внимания на кулаки остальных. Уже Сережка лежал поверженный на земле, как неожиданно сделанная подножка другого босяка, Федьки-Косого, свалила и самого Диму. Он хотел тотчас же вскочить снова на ноги и отразить новое дружное нападение, но четыре оборванца уже навалились на него и молотили по нему изо всей силы кулаками.
Какие-то красные круги поплыли у Димы перед глазами. В голове зашумело и все помутилось на миг. Но страшным усилием воли Дима принудил себя удержать уходившее от него сознание и неожиданно для нападавших поднялся на ноги. Крепким ударом он отшвырнул от себя наседавшего на него Косого и уже схватился с плотным и ширококостным Семкой-Вихрастым, подростком едва ли не крупнее его самого. Вдруг громкий окрик, раздавшийся за его плечами, заставил Диму выпустить из рук Вихрастого.
– Вадим, что это значит?
Дима вздрогнул от неожиданности. В пылу и разгаре схватки он не заметил подскакавшей к ним пролетки, в которой сидел Всеволодский.
Петр Николаевич ехал мимо, возвращаясь с пристани, и, еще издали приметя странно топчущуюся на месте группу, заинтересовался ею.
Каково же было его изумление, когда он увидел в центре этой небольшой группы босяков-оборванцев своего пасынка Диму.
– Оставь их и сейчас же садись рядом со мною! – коротко и повелительно приказал он последнему и только тут увидел разодранную одежду и окровавленное плечо Вадима.
– Что такое? Ты ранен? Откуда кровь? – уже более встревоженным голосом спросил он мальчика.
Но тот не мог сейчас ответить ни слова. Весь бледный, с блуждающими глазами, тяжело переводя дыхание, Дима шагнул к отчиму, поднял уже ногу на подножку экипажа и неожиданно зашатался, хватая руками воздух.
Петр Николаевич едва успел подхватить его, посадить рядом с собою и сильными руками обнять стан мальчика.
Дима совсем ослаб и весь как-то поник, опустился. А из раненого камнем плеча не переставала сочиться алою струйкой кровь.
Всеволодский, встревоженный не на шутку, то и дело понукал кучера ехать скорее. Ему было сейчас бесконечно жаль мальчика, снова попавшего в беду, и в то же время новый прилив досады на Диму не мог не восстановить его против пасынка.